Русский щит Вадим Викторович Каргалов Роман хроника Вадима Каргалова охватывает важный период отечественной истории — вторую половину XIII века, когда сыновья Александра Невского Дмитрий Переяславский и Даниил Московский начали борьбу за объединение русских княжеств В центре произведения — русский народ, защитник родной земли. Вадим Викторович Каргалов Русский щит Пролог Майским утром 1235 года из ворот доминиканского монастыря в Пеште[1 - Пешт — одна из исторически сложившихся частей столицы Венгрии — Будапешта, которая в XIII веке была самостоятельным городом.] выехали четыре всадника. Копыта рослых смирных коней беззвучно опускались в уличную пыль, будто опасаясь нарушить безмятежный сон горожан: час был ранний, лишь над немногими крышами поднимались струйки дыма. Редкие прохожие удивленно оглядывались на бородатые лица всадников и их длинные, непривычного вида одеяния. Какой-то монах в ветхой рясе, перепоясанной куском веревки, плюнул вслед: — Проклятые язычники! И в столице христолюбивого короля Белы[2 - Бела IV — король Венгрии (1235–1270).] смердит ими! Но он заблуждался, этот монах! По улице ехали вовсе не язычники, которых истинному христианину и лицезреть-то грешно, а достопочтенные братья-проповедники Доминиканского ордена[3 - Доминиканский «нищенствующий» орден, основанный в 1216 году, получил от папы Гонория III право повсеместной проповеди. Орден развернул широкую миссионерскую деятельность в странах Восточной Европы и Азии.], известного своими бесчисленными подвигами во имя господне. Сменив монашеское платье на мирское и отпустив бороды по образу и подобию язычников, проповедники отправились в дальнее путешествие в восточные страны. И не было ничего предосудительного в их необычном облике. Даже святой Доминик, основатель ордена, отращивал бороду и волосы, чтобы самолично нести слово господне в дикие восточные степи. Потом другие братья-проповедники пошли по начертанному святым Домиником пути, разыскали за рекой Днепром половецкие кочевья, и не их вина, что ничего полезного они не сумели совершить: язычники упорствовали в своем неверии. Двое проповедников погибли, остальные попали в рабство к половецким вождям, но по следам мучеников шли другие проповедники, и никакие опасности не могли устрашить их. Смерть за Христову веру обещала вечное блаженство на небесах… Молодой доминиканец Юлиан, венгр по происхождению, неоднократно провожал братьев-проповедников в неведомые земли. Строгие и молчаливые, будто отделенные невидимой чертой от остальных монахов, стояли они перед алтарем, и только к ним обращался со словами последнего напутствия святой отец, настоятель монастыря. Торжественно, ликующе ревел орган. Множество свечей, как в самый большой праздник, освещало каменную громаду собора. С восхищеньем и почтительным удивленьем взирали на отбывающих братьев-проповедников младшие братья и отроки-послушники. На рассвете, в благословенный час пробуждения нового дня, братья-проповедники тихо уходили за ворота, чтобы покинуть монастырь надолго или навсегда. Уходившим в странствования завидовали, потому что серебряный крест проповедника считался высшей наградой. Но только самые достойные и укрепленные в добродетелях удостаивались этой чести… Вместе с другими молодыми монахами мечтал о путешествиях в дальние страны и Юлиан. Еще в детстве, в мирской жизни, он любил слушать предания о далеких неведомых землях, откуда пришли на Дунай первые венгры. А потом сам прочитал в старых книгах, что действительно существует какая-то другая Венгрия, старейшая, которую называют «Великой Венгрией». Из той, другой Венгрии когда-то вышли со своими народами семь славных вождей, много кочевали и много воевали, пока не достигли страны, ныне называемой Венгрией, а тогда именовавшейся пастбищами римлян. Эту страну вожди предпочли всем прочим землям и избрали себе для жительства. Вскоре дунайские венгры были обращены в христианство, но их сородичи, оставшиеся жить где-то на Востоке, по-прежнему пребывают во тьме неверия. Найти прародину венгров, родственных по крови, но погрязших в заблуждениях язычества, мечтали многие. Но где ее искать? Старые книги умалчивали об этом. Отец-настоятель благосклонно выслушивал настойчивые просьбы Юлиана отпустить его на поиски далекой прародины венгров. Настоятелю нравилось рвение молодого монаха. Именно такие слуги господни, крепкие духом и телом, как Юлиан, раздвинули до огромных пределов католический мир. Стремление брата Юлиана достойно одобрения… Однако настоятель знал то, чего Юлиану знать пока что было не дано. Три года назад священник Отто под личиной купца уже отправился на поиски венгров-язычников. До возвращения Отто начинать новое путешествие казалось настоятелю неразумным, и он отвечал Юлиану неопределенно, не поощряя его явно, но и не лишая надежды: — Жди, сын мой… Когда придет время, я тебя призову… С молчаливого согласия настоятеля Юлиан начал отращивать бороду, как это делали братья-проповедники перед походами в языческие страны. Однако в монастыре были и другие старшие братья, которым тоже было разрешено отпускать бороды и длинные волосы, и никто, кроме настоятеля, не знал, на кого именно падет жребий. Наверное, и другие братья тоже слышали обнадеживающие слова: «Когда придет время, я тебя призову!» Время Юлиана пришло ранней весной 1235 года. К монастырским воротам подъехала двухколесная повозка, запряженная волами. На повозке, едва прикрытый пыльным тряпьем, лежал страшно исхудавший, обтянутый желтой кожей человек. Глаза его были бессильно прикрыты, лоб пересекала багровая полоса недавней раны, босые ноги кровоточили. Крестьянин, владелец повозки, объяснил привратнику, что подобрал этого человека возле дороги и что тот, придя в сознание, велел отвезти к доминиканцам и обещал награду. Позвали настоятеля. Настоятель долго всматривался в лицо незнакомца. Воспаленные губы больного дрогнули. Поспешно склонившийся к изголовью настоятель успел разобрать едва слышные слова: «Именем господа… Отто… Я — Отто…» Монахи бережно понесли больного в келью брата-лекаря. Крестьянин, зажав в кулаке серебряную монету, взмахнул кнутом и уехал. Собираясь кучками, обитатели монастыря долго шептались о непонятной щедрости отца-настоятеля, который дал простолюдину серебро, хотя вполне можно было ограничиться пастырским благословением. Поговорили и о незнакомце, спрятанном от любопытных глаз в келье лекаря, но толком никто ничего не знал. А через девять дней человека, имя которого так и осталось для братии неизвестным, тихо похоронили на монастырском кладбище. Лишь по погребальному обряду можно было догадаться, что он был духовным лицом. Юлиан оказался среди немногих посвященных. Отец-настоятель велел ему неотлучно находиться у постели больного, записывать каждое произнесенное им слово, ибо то, что он скажет — великая тайна ордена. Коротко пояснил, что незнакомец — это священник Отто, искавший прародину венгров. Он путешествовал по морю и по суше, а ныне, сломленный болезнью и лишившийся всех своих спутников, вернулся. Юлиан выполнил поручение. В короткие минуты просветления Отто успел рассказать, что в некоем языческом царстве встретил людей, говоривших на понятном венграм языке, и узнал от них, где живут венгры-язычники. Сам же Отто, чувствуя приближение болезни, решил возвратиться в монастырь, чтобы взять с собой братьев-проповедников и завершить великое дело. Хриплым шепотом, замолкая в изнеможении и снова едва слышно выговаривая слова, Отто перечислял города и земли, через которые следует идти в Великую Венгрию: — Город Матрика[4 - Матрика (русское название — Тмутаракань) — город на Таманском полуострове.]… Алания[5 - Аланы — оседлый народ, предки современных осетин, населявший предгорья Северного Кавказа.]… Река Итиль[6 - Итиль — река Волга.]… Пустыня с редкой травой на три недели пути… Солнце должно быть утром справа, а днем — за спиной… Великая Булгария[7 - Великая или Волжская Булгария — государство в Среднем Поволжье, существовавшее с X до середины XIII в.]… Солнце утром в лицо… Горы впереди, но до самих гор идти не нужно[8 - Имеются в виду Уральские горы, неподалеку от которых, в бассейне реки Белой, предположительно находилась прародина венгров.]… Там живут венгры-язычники… Юлиан записывал на пергаменте каждое произнесенное слово. Дороже золота были эти слова, оплаченные немыслимыми трудами, жизнями спутников Отто, таких же братьев-проповедников, как он сам. По всему было видно, что и Отто не выживет, смерть уже склонилась к его изголовью. Священник Отто умер, но добытые им знания о земле венгров-язычников превратились в достояние Доминиканского ордена. Новые знания предстояло добыть. Юлиан был готов повторить путь Отто и пройти дальше. Вскоре Юлиана переселили в другую келью — просторную, богато убранную, совсем рядом с покоями настоятеля. Каждый вечер приходили для доверительной беседы братья-проповедники, уже побывавшие в странах Востока, советовали, наставляли, предостерегали. Звучали в тишине диковинные названия стран и народов. Шелестели пергаментные листы, хранившие от непосвященных тайны миссионерских путешествий. Наконец, в монастырь была доставлена королевская охранная грамота с позолоченной печатью. Оставалось получить благословение папского легата[9 - Легат — представитель римского папы, выполнявший временную миссию в какой-либо стране.]. Отец-настоятель испросил аудиенцию. Вместе с настоятелем Юлиан пришел в мрачный, похожий на рыцарский замок, дворец легата. Легат небрежным жестом прервал настоятеля, принявшегося было неторопливо повествовать о богоугодности миссии, которую предстояло свершить Юлиану, и сказал такое, по сравнению с чем даже поиски прародины венгров отступили на второй план. — Ты едешь в восточные страны в страшное время, — обратился легат к Юлиану. — Из глубин Азии надвигаются на христианский мир дикие племена монголов. Мы не знаем о них почти ничего, но, по слухам, сила их ужасна, их бесчисленное множество и все они на конях. Тебе надлежит узнать, что хотят монгольские правители и нельзя ли направить их варварскую силу на пользу святой церкви. Неисповедимы пути господни! Кто знает, не сокрушат ли язычники друг друга и не воссияет ли над обломками языческих царств благотворящий крест? Потом легат заговорил о большой стране, которая лежит к востоку от Польши и Венгрии — земле русских. Русские отвергают призывы войти в лоно католической церкви. Не устрашит ли упрямцев нашествие дикого кочевого народа? Не попросят ли они помощи у римского папы, признав его своим духовным пастырем? Обо всем этом должен узнать Юлиан, ибо на то есть воля апостольского престола… — Сын мой! В трудах тебе поможет брат Герард. Верь ему, как веришь духовным отцам своим, ибо Герард достоин доверия! — закончил легат и позвонил в колокольчик. Вошел монах в коричневой рясе доминиканца. Из-под капюшона остро поблескивали недобрые серые глаза, рыжая клочковатая борода закрывала шею. Монах поклонился, откинул капюшон. Он был совершенно лысым, и потому изборожденный морщинами лоб казался непомерно высоким. Юлиан с любопытством оглядел своего будущего спутника. Младшие братья Иоанн и Яков, назначенные в миссию отцом-настоятелем, были ему давно знакомы. Молодые, крепкие, послушные, они нравились Юлиану. Нравилась их почтительность, их жертвенная готовность следовать каждому слову старшего брата. Да иначе и быть не могло. Удел младших — беспрекословное повиновение. Но будет ли повиноваться Герард? Рыжебородый монах, будто догадавшись о беспокойных мыслях Юлиана, криво усмехнулся, но тут же склонил голову в смиренном поклоне. Юлиан удовлетворенно вздохнул. Кажется, его опасения напрасны. К тому же Герард может быть полезен. Дополнительное поручение легата потребует много усилий, пусть этим занимается Герард. Он же, Юлиан, по-прежнему будет думать о поисках Великой Венгрии. Итак, в путь! В путь!.. …Дорога медленно катилась под копыта коней, бесконечная и однообразная. Привычно перебирая руками поводья, Юлиан равнодушно поглядывал по сторонам. Весеннее многоцветное буйство природы не трогало его душу. Мысленно он был уже далеко, за морем, где по бескрайним степям проносились дикие наездники, где находился самый край известного европейцам мира. Рядом покачивался в седле брат Герард. Доверенный человек легата оказался на удивленье немногословным. Молчал часами, на вопросы отвечал коротко, неохотно. Порой Юлиан даже забывал, что он рядом. Иоанн и Яков держались поодаль, не столько из почтительности к старшим, сколько из желания поболтать на свободе. До Юлиана доносились их оживленные голоса и смех. Через Дунай монахи переправились на плоту. Охранная грамота короля Белы открыла им границу Болгарского царства. Как вехи на пути, остались позади многолюдные болгарские города: Ниш, Средец, Филиппополь. Болгарский гарнизон стоял и в городе Адрианополе, недавно отвоеванном воинственным царем Иваном II Асенем у Латинской империи[10 - Латинская империя — феодальное государство со столицей в Константинополе, созданное крестоносцами в 1204 г. в результате завоевания части Византии.]. Владения нынешнего ее правителя, престарелого императора Иоанна де Бриеня, сузились до неширокой полосы земли под стенами Константинополя. А с востока, из Малой Азии, наступал на латинян правитель Никейской империи[11 - Никейская империя — государство в Малой Азии, возникшее после завоевания крестоносцами европейских владений Византии. Правители Никейской империи воевали с императорами Латинской империи.] Иоанн Ватац, которого римский папа объявил «врагом бога и церкви». Но папское проклятие не помогло. Иоанн Ватац только что благополучно переправился с большим войском через Геллеспонт и угрожал столице Латинской империи. Трудные времена наступили для Константинополя. Рыцари-крестоносцы метались в кольце константинопольских стен, как волки в облаве. Никому не было дела до доминиканской миссии, непонятно для чего пробиравшейся на опасный Восток. Императорские чиновники отмахивались от Юлиана как от надоедливой мухи. Даже серебряные монеты не помогали. От серебра мздоимцы не отказывались, но своих обещаний не выполняли. Юлиан приходил в отчаяние. Константинополь, который считали мостом между Европой и Азией, оказывался тупиком. Монахи уныло бродили у константинопольской гавани, заставленной полуразрушенными кораблями — с обвисшими снастями, поломанными реями, рассохшимися бортами; по загаженным палубам бегали крысы. Выбитые оконца кормовых кают были затянуты паутиной. Везде мерзость, запустение. Избавление пришло неожиданно. К гранитной пристани причалила венецианская галера — нарядная, ярко расцвеченная флагами. По трапу сошли рослые воины с алебардами, в блестящих доспехах. Юлиан, расталкивая любопытных (толпа на пристани собралась немалая, редко приплывали теперь корабли в Константинополь!), кинулся к галере. Умоляюще простирая руки, крикнул бритому капитану, равнодушно взирающему с борта на береговую суету: — Именем господа! Важное дело! Капитан помедлил, но все же приказал матросам, стоявшим у трапа, пропустить монаха на корабль — видно, заметил серебряный крест брата-проповедника, который Юлиан предусмотрительно достал из-за пазухи. Договорились быстро. Принадлежность Юлиана к влиятельному Доминиканскому ордену и охранная грамота венгерского короля подтверждали законность его просьбы, а серебряные монеты, щедро высыпанные Юлианом на стол в капитанской каюте, с лихвой возмещали предстоящие расходы. Вечером Юлиан и его спутники уже перебрались на корабль. Тридцать три раза поднималось солнце из зеленых волн Понта[12 - Понт — Черное море.] и тридцать три раза скрывалось за горизонтом, пока галера плыла от Константинополя до скалистых берегов Сихии, земли черкесов. Юлиан пробовал расспрашивать попутчиков о восточных странах, но те отговаривались незнанием. Может, так оно и было в действительности: галера плыла из Венеции, многие купцы впервые отправились в земли, лежавшие за Понтоном. Неподалеку от Боспора Киммерийского[13 - Боспор Киммерийский — Керченский пролив.] встретилась другая венецианская галера. Корабли долго стояли рядом, покачиваясь на волнах. О чем кричали люди с другой галеры, Юлиан не разобрал: он плохо понимал язык венецианцев, да и ветер относил слова. Но известия, как видно, были нехорошие. Купцы заперлись в кормовой каюте, пили вино и о чем-то долго спорили. А ночью Лукас, приказчик достопочтенного Фомы Пизанского, расхаживал, пошатываясь, по палубе, угощал матросов дорогим критским вином и бормотал, расплескивая из кубка пенящуюся благодать: «Пейте, пейте! Все равно пропадет!» О подлинной причине купеческого беспокойства монахи узнали только в Матрике, городе с глиняными домами и множеством церквей старой греческой веры, куда галера приплыла в начале июля. Летний торг, который славился здесь большими оборотами, оказался на удивленье малолюдным и бедным. Не было товаров ни из Волжской Булгарии, ни из богатого Хорезма. Доминиканцы не смогли даже купить коней, чтобы продолжить путь. Местные торговцы — бородатые и бритоголовые — сокрушенно разводили руками: — Всегда было много коней, куманы[14 - Куманами (или команами) в Европе называли половцев.] пригоняли на торг тысячные табуны, а теперь на торгу пусто. Говорят, какие-то новые орды появились в степях, нарушили торговлю… Это было первое известие об азиатских завоевателях, и Юлиан жадно расспрашивал матриканцев, пытаясь узнать побольше. Предостерегающие слова легата — «На христианский мир надвигаются дикие племена монголов!» — подстегивали его любопытство. Но в Матрике мало знали о завоевателях. С большим трудом Юлиан разыскал русского священника, о котором шла молва, что он будто бы знает больше других. Священник поведал Юлиану о великом сражении с монголами, которых по русскому обыкновению называл татарами, лет двенадцать назад, возле степной речки Калки[15 - Битва русских князей с монголо-татарами на реке Калке произошла в 1223 году.]. Но сам священник там не был, с очевидцами не разговаривал и мог передать лишь то, что было в писаниях русских книжников: — По грехам нашим пришли языци незнаемые, — говорил священник по памяти, — пришла неслыханная рать, безбожные моавитяне, рекомые татарами. Никто толком не знает, кто они суть и откуда пришли, и какой язык у них, и какого они племени, и какая вера. Одни называют их татарами, другие — тоурменами, а третьи — печенегами. Ведомо также, что татары вышли из пустыни Етривской, которая лежит между востоком и севером. Один бог ведает подлинные вести о них… Много дней пробыли монахи в Матрике, прежде чем нашли лошадей и попутчиков для дальнейшего путешествия. Только 21 августа небольшой караван двинулся дальше на восток. Как застывшие морские волны, лежала степь, сливаясь вдали с голубовато-серым невысоким небом. Знойный воздух был наполнен стрекотом бесчисленных кузнечиков, которые умолкали лишь в предрассветные часы, но и тогда оглушенным путникам продолжал чудиться их надоедливый звон. Порой мертвая неподвижность воздуха сменялась порывами ветра, горячего, как дыханье пожара. Пересохшая трава звенела, как выкованная из меди. Пыльное облако закрывало солнце, и оно казалось мутным и кроваво-красным. Путники страдали от зноя и жажды. Степь была унылой и безлюдной, только степные орлы неторопливо кружили в небе, да табуны диких коней — тарпанов — уносились прочь в клубах пыли. Каменные изваяния неведомых людей, сложившие руки на огромных животах, пялились пустыми глазницами. Обжитые людьми земли начались только в Алании, богатой и хорошо возделанной стране. Здесь монахи отдохнули, прежде чем снова углубились в пустыню, которая примыкала к Алании с северо-востока и простиралась до самой реки Итиль. Пропыленная равнина, покрытая редкими кустами черной и белой полыни, полувысохшего ромашника, одинокими пучками ковыля, глинистыми проплешинами и серовато-серебристыми разводами соли, угнетала скудостью и однообразием. Иоанн и Яков тяжко вздыхали, поглядывая на остывающее осеннее солнце. Неспокоен был и Юлиан: ночные ветры уже доносили дыханье холода, а впереди был немыслимо далекий путь в неизвестное. До холодов нужно было дойти до Торчикана, города на том краю пустыни, где Юлиан надеялся найти крышу над головой и пищу, если придется зазимовать. Скучные глинобитные дома и юрты Торчикана показались измученным монахам желаннее райских кущ. Казалось, два разных мира сошлось здесь — домовитая оседлость и кочевая стихия, которая то захлестывала город, то уползала обратно в степи, как морская волна от песчаного берега. Такими были все города в степи. Постоянно в них жили только немногочисленные торговцы и ремесленники, а скотоводы-кочевники уходили с табунами на летние пастбища и возвращались с наступлением холодов. Юлиан и его спутники затерялись в толпах разноязыких, бряцающих оружием, свирепых обликом людей, которые двигались к Торчикану без дорог, прямо по степной целине. Никто не обращал на монахов внимания, не интересовался, кто они и откуда. Торчикан был открыт для всех. И одинаково равнодушен ко всем приходящим в него. Это равнодушие сполна почувствовали доминиканцы, когда кончились серебряные монеты. Жили впроголодь. Герард целыми днями сидел, согнувшись, у тусклого оконца, вырезал из дерева ложки. Юлиан ходил с ложками на торговую площадь, приносил немного проса. Младшие братья Иоанн и Яков, закутавшись в тряпье, собирали на улицах сухой навоз для очага. Чтобы прокормиться, Юлиан пробовал продать младших братьев в рабство сарацинским купцам, но сделка не состоялась. Купцы ждали весны, когда может разгореться война и рабы станут еще дешевле. Пришлось отослать Иоанна и Якова обратно в Венгрию. Ожиданием войны жили все люди в Торчикане. В городе оказалось немало людей, которые уже встречались с татарами или слышали о них от других очевидцев. Юлиан по крупицам собирал слухи о завоевателях, и из этих крупиц постепенно складывалось знание. …Большие события произошли за последние десятилетия в глубинах Азии. Монголы, которых также называют татарами, объединились в могучее государство и, предводительствуемые великим каганом Чингисом, обрушились на соседние народы. Сначала монгольское войско пошло на восток и, разорив провинции Северного Китая, достигло берегов Великого океана. Затем конные орды Чингиса устремились на юго-запад, разграбили богатые города Хорезма и Персии и угрожали самой Индии, сказочной стране алмазов. Страшен был натиск монголов, в прах рассыпались великие царства, исчезали с лица земли многолюдные поселения, на месте плодородных полей вырастали дикие травы, и только заунывные песни монгольских табунщиков нарушали мертвое молчание. Почти вся Азия оказалась под пятой завоевателей. А ныне каган Угедей, ставший после смерти Чингиса предводителем бесчисленных кочевых орд, готовится к походу на запад и мечтает дойти до самого Моря Франков[16 - Море Франков — Атлантический океан.]… Продвижение завоевателей на запад уже началось. Юлиану сказали, что первые отряды монголов появились возле Хвалынского моря[17 - Хвалынкское море — Каспийское море.] шесть лет назад. Конные тумены[18 - Тумен — десятитысячный отряд монгольской конницы.] молодого Батухана, предводителя улуса Джучи[19 - Улус Джучи — западная часть Монгольской империи, выделенная старшему сыну Чингисхана — Джучи. После смерти Джучи улус наследовал его сын Батухан, которого русские летописцы называли Батыга.], внезапно перешли реку Яик, разгромили стоявшие там булгарские сторожевые заставы и железным гребнем прочесали степи до самой реки Итиль. Местные жители, половцы и саксины, частью покорились завоевателям, частью откочевали в соседние страны. Черная волна монгольского нашествия доплеснула до Волжской Булгарии и разбилась об укрепленные линии, которые булгары спешно возвели на границе леса и степи. Потом монгольские кочевья уползли куда-то в степь, и только немногочисленные конные разъезды время от времени появляются близ реки Итиль, устрашая караванщиков и жителей пограничных земель. Однако, по слухам, из Азии уже подходят новые орды, скапливаются в степях между Итилем и Яиком, чтобы выплеснуться новым опустошительным нашествием. Когда это произойдет — можно только гадать… Люди в Торчикане даже не догадывались, что великий каган Угедей недавно собирал подвластных ему ханов на большой совет — курултай[20 - Курултай — съезд знатнейших кочевых феодалов, собиравшийся для обсуждения наиболее важных вопросов, например, для избрания нового хана.] и что на курултае было принято решение завладеть странами Булгара, Алании и Руси, которые находились по соседству со становищами Бату, еще не были покорены и гордились многочисленностью своих подданных. Для участия в походе уже был вызван из Китая прославленный полководец Субудай, которого называли одним из четырех свирепых псов Чингисхана. Огромное войско будет двигаться на запад, и поведут его четырнадцать высокородных ханов. Тревожными, угрожающими были слухи о монголах, и Юлиан чувствовал себя воином сторожевой заставы, выдвинутой к самому неприятельскому лагерю. Тумены Угедея казались Юлиану огромной стаей прожорливой саранчи, которая со зловещим шелестом ползет по зеленому лугу, оставляя позади себя черную, безжизненную землю. Ночами Юлиану снилось, что он убегает прочь, задыхаясь и путаясь ногами в цепкой траве, а зловещий шелест позади все ближе, ближе… Юлиан просыпался в холодном поту, подолгу лежал в темноте с открытыми глазами, прислушиваясь к вою степного ветра, и ему чудился неясный топот, лязг железа, стоны и свист. Жуткие сновидения повторялись с удручающим постоянством. Даже невозмутимый Герард забеспокоился, изменяя своему обычному немногословию. Оба старших брата-проповедника сходились на том, что подлинные вести о завоевателях можно найти только у единокровных венгров, живущих у самого края монгольских владений, и что нужно идти дальше на восток. С первым же весенним караваном Юлиан и Герард покинули опостылевший за зиму Торчикан. Караванщики оказались сущими разбойниками. Они бросили монахов на половине пути. Только через тридцать семь дней, окончательно обессиленные голодом, Юлиан и Герард добрались до Страны Сарацинов, которую местные жители называли Вела[21 - Предположительно между реками Уралом и Эмбой.]. Здесь Юлиан лишился своего последнего спутника — брат Герард заболел и умер. Юлиан похоронил его в степи, выложил на могильном холмике крест из камней. Юлиан нанялся к одному сарацинскому купцу погонщиком верблюдов. Караван шел в Волжскую Булгарию, от которой, по словам Отто, до Великой Венгрии было совсем близко. И снова путь по диким степям, безлюдью, пыльному зною. Небольшой караван двигался неторопливо, но без остановки, от света до света — верблюды оказались на удивленье выносливыми животными. Шуршала под копытами сухая колючая трава. Зловещие здесь были места. На земле белели лошадиные кости. Страшно скалились черепа с пробитыми лбами. То здесь, то там валялись обломки оружия, следы недавней большой войны. Юлиан настороженно оглядывался по сторонам. Но сарацинский купец был на удивленье веселым и беззаботным, как будто опасность от монгольских разъездов ему не угрожала. Монголы действительно не причинили каравану никакого вреда. Несколько раз всадники на маленьких лохматых лошадках бросались на караван с воинственными криками, с устрашающим воем и свистом, но купец вытаскивал из-за пазухи небольшую медную дощечку с непонятными письменами, и монголы расступались, пропуская путников. Позже Юлиан узнал, что эта медная дощечка называется пайцзой и служит охранной грамотой при встрече с монгольскими воинами. Юлиан с любопытством разглядывал плоские широкие лица монгольских воинов, их одежды из вывороченных мехом наружу звериных шкур, кривые сабли, войлочные колпаки, из-под которых свисало множество туго заплетенных косичек, и луки за спиной. Кони у монголов были резвые, выносливые, всадники крепко сидели в седлах и могли стрелять на скаку. Но хорошего оружия у монголов было немного, а железный панцирь Юлиан видел лишь однажды, да и то старый, побитый. Может, слухи о страшной силе монгольского войска преувеличены? Однако судить по нескольким встречам с монгольскими всадниками о действительной силе завоевателей было трудно, а купца Юлиан расспрашивать побоялся. 20 мая караван достиг пределов Волжской Булгарии. В большом булгарском городе Юлиан расстался с купцом. На прощанье купец подарил ему войлочную шапку и старый халат, так что Юлиан ничем теперь не выделялся среди жителей Булгара. Булгарский город был богатым и многолюдным, с красивыми домами и широкими базарными площадями. Но спокойствия не было и здесь. Горожане шептались о новом нашествии из степей. Оружейники работали день и ночь. Кое-кто из купцов уже сворачивал торговлю, закапывал в землю серебро. Внезапно поднялась цена на речные суда. Видно, самые предусмотрительные уже готовились к бегству. Тревожно было в Булгарии летом 1236 года. Юлиан бродил по улицам, смотрел, слушал. Его терпенье и усердие были вознаграждены. Он узнал, что Великая Венгрия лежит всего за два перехода от булгарского города, возле реки Белой. Вскоре Юлиан уже подходил к первому селенью венгров-язычников, стоявшему у края степи. Селенье было небольшое: несколько деревянных домов с плоскими крышами в окружении покрытых бурым войлоком юрт. Ему вышли навстречу, отогнали лаявших на чужака собак. Венгры-язычники были рослыми, смуглолицыми, с длинными черными волосами, свисавшими почти до плеч. Они одевались в длинные рубахи, в короткие безрукавки, носили мягкие кожаные сапоги, войлочные шляпы. Оружия ни у кого из венгров-язычников не было, только короткие, витые из ремней плетки висели на поясе. Высокий старик, отличавшийся от других только нарядной суконной шапкой с опушкой из бобрового меха, спросил Юлиана: — Кто ты и зачем пришел к нам? Выслушав торопливый ответ, старик окинул взглядом старый халат, в который обрядил Юлиана сарацин, и произнес строго: — По преданиям древних, мы знаем, что где-то есть другая Венгрия, куда ушли наши соплеменники, но не знаем, где она. Если ты пришел оттуда, будь нашим гостем и братом! Следующие дни слились для Юлиана в непрерывную вереницу обильных пиров. Венгры-язычники водили Юлиана из селенья в селенье, и всюду он находил благодарных слушателей, живо интересовавшихся своими далекими сородичами. Но когда схлынуло волнение встречи, Юлиан отметил и нечто огорчительное. Венгры-язычники равнодушно и даже насмешливо выслушивали его проповеди, как будто совсем не думали о спасении души. Ученье об истинном боге они воспринимали как занимательную сказку, верить в которую не пристало взрослым мужчинам… Надеяться на быстрое обращение венгров-язычников в истинную веру не приходилось, но все же путешествие не казалось Юлиану бесплодным. По соседству с селениями венгров кочевали монголы, и Юлиан многое узнал о завоевателях. Он записывал рассказы о монгольских обычаях и монгольском войске: «…Монголы стреляют из луков дальше, чем воины других народов. Однако мечами и копьями они сражаются менее искусно… …Во всех завоеванных странах монголы без промедления убивают князей и вельмож, которые могут быть опасны… …Пленных они посылают, кое-как вооруживши, в бой впереди себя. Даже если пленные хорошо сражаются, благодарность им невелика, но если они отступают, то все безжалостно умерщвляются». О численности монгольского войска венгры-язычники не знали. Они говорили Юлиану, что воинов у хана бесчисленно много и что нет такой страны и такого народа, который бы устоял перед ними… Ничего не подозревающая Европа должна быть предупреждена о грозной опасности, и это сделает он, простой монах, — думал Юлиан. Пора, пора возвращаться!.. Однако как ни торопился Юлиан с отъездом, он все-таки решил задержаться, узнав о прибытии в землю венгров-язычников монгольского посла. Через старейшину он испросил разрешения встретиться с послом и получил согласие. К изумлению Юлиана, монгольский посол не походил на степняка ни обликом, ни обращением. Это был вежливый и образованный человек, он свободно говорил на венгерском, русском, куманском, тевтонском и сарацинском языках, поднимал золоченый кубок с вином изысканно, как истинный дворянин. Мирно и неторопливо текла беседа, украшенная редкими напитками и вкусными яствами, и только свирепого вида телохранители с обнаженными саблями в руках безмолвно напоминали Юлиану, что сидит он с послом страшных монголов. Беседовали долго, но на другое утро, вспоминая речи посла, Юлиан не сумел найти в них ничего нового о монголах. Посол охотно разглагольствовал о разных диковинах: о чрезвычайно многочисленном и воинственном народе, который будто бы живет за страной монголов, отличается великим ростом и имеет такие большие головы, что они совсем несоразмерны с телом; о стране Сибирь, которая окружена Северным морем, обильна съестным, но зима там жесточайшая до такой степени, что птицы замерзают на лету, а из-за обилия снега никакие животные не могут ходить, кроме собак. Четыре большие собаки тащат сани, в которых может сидеть один человек с необходимой едой и одеждой… Любезным и словоохотливым казался посол, но, когда Юлиан пробовал перевести разговор на монгольские дела, сразу замолкал. Сам же он то и дело задавал короткие, точные вопросы, и Юлиану стоило немалого труда уклоняться от ответов. Юлиан с досадой думал, что не смог выпытать у посла больше, чем тот от него самого, а ведь он, Юлиан, нарочно старался не говорить ничего существенного. И еще подумал Юлиан, что дикая необузданная сила завоевателей направляется холодным расчетливым разумом, и ему стало страшно… Юлиан покинул гостеприимную землю венгров-язычников 21 июня 1236 года. Его подгоняли тревожные вести о приближении к Волге огромного монгольского войска. С торговым караваном он благополучно добрался по Каме, Волге и Оке до земли русских. С Оки ладьи повернули в реку Клязьму. На берегах стояли деревни, окруженные пашнями, лугами, пастбищами. Домов в деревнях было немного, обычно два или три, но дома крепкие, просторные, с хозяйственными постройками. Речную воду бороздили рыбацкие челны, выдолбленные из цельного ствола дерева. По отлогим спускам выходили к реке на водопой стада. Все вокруг дышало миром и тишиной. В Гороховце, небольшом зеленом городке с множеством деревянных храмов, который, как сказали Юлиану, принадлежал владимирскому епископу, в ладью сел русский монах. Юлиан разговорился с ним, осторожно поделился слухами о нашествии монголов. Оказывается, на Руси кое-что знали о завоевателях, но относились к ним до удивленья равнодушно. — Из Дикого Поля в стародавние времена тоже многие орды приходили, — лениво рассказывал монах, снисходительно поглядывая на Юлиана. Печенеги приходили, торки, половцы. А где они теперь все? Или погибли всеконечно, или под руку попали к князьям русским. Монголы твои, их у нас больше татарами кличут, тоже степняки, куда им в наши леса да болота соваться? Отсидимся в чащобах, переждем беду. Да и не пойдут они в леса-то, неуютно им в лесах, тягостно. Не о монголах надобно думать, а о спасении души, в грехах погрязшей. Аминь… Нечто подобное говорили и другие русские, с которыми беседовал Юлиан. Отчего такое равнодушие? От силы или от беспечности? На исходе августа караван доплыл до большого и многолюдного города Владимира, столицы северного княжества русских. Здешний великий князь Юрий пожелал увидеть чужеземца, предъявившего караульным воинам охранную грамоту венгерского короля. Разговор в великокняжеском дворце был непродолжительным, но весьма полезным для Юлиана. Князь Юрий принял монаха в небольшой комнатке со сводчатым потолком и узкими окнами, затянутыми разноцветной слюдой. Одет был князь в полотняную белую рубаху с вышивкой у круглого ворота, без торжественности, говорил негромко, просто. Он передал словесно венгерскому королю предостережение об опасности. Монголы (которых и князь называл татарами) будто бы днем и ночью совещаются, как бы им захватить христианские страны. У монголов есть намеренье пойти и на завоевание Рима, да пусть будет об этом известно всем. И еще сказал князь, что недавно хан отправил своих послов к венгерскому королю, но послы задержаны во Владимире, потому что было подозрение, что не послы они вовсе, но лазутчики ханские. Грамоту же, взятую у послов, Юлиан должен доставить своему королю. Бородатый русский вельможа с поклоном протянул Юлиану пергаментный свиток. Позднее Юлиан узнал, что было написано языческими письменами в этой грамоте: «Я, Хан, посол царя небесного, которому он дал власть над землей возвышать покоряющихся и подавлять противящихся, удивляюсь тебе, король венгерский! Хоть я неоднократно отправляю к тебе послов, ты почему-то ни одного из них не отсылаешь ко мне обратно, да и сам ни послов, ни писем не шлешь. Знаю, что ты король сильный и могущественный, и много под тобой воинов, и великим королевством правишь ты один. Оттого-то тебе и трудно по доброй воле мне покориться. Но было бы полезнее для тебя, если бы ты мне покорился добровольно. Рабов моих куманов, бежавших от моего гнева, впредь не держал бы ты под своим покровительством. Куманам ведь легче бежать, чем тебе, они кочуют без домов, в шатрах. Ты же имеешь крепости и города, как тебе избежать руки моей?» Юлиан попросил показать, ему монгольских послов, которые по приказу князя содержались в земляной тюрьме-порубе[22 - Поруб — земляная тюрьма, представлявшая собой глубокую яму, наглухо заделанную сверху деревянной крышкой.]. Послы сидели на корточках у осклизлой, сочившейся влагой стены, уткнув головы в колени. Они не шелохнулись, когда с грохотом откинулась тяжелая дубовая дверь поруба и вниз хлынул яркий солнечный свет. Это точно были монголы. Наверное, и все остальное, о чем рассказывал князь, тоже правда… Из Владимира Юлиан поехал верхом, в сопровождении дружинников князя. Ехали почти без остановок, меняя коней в придорожных селениях. На коротких привалах Юлиан записывал названия русских городов, через которые проезжал: Рязань, Чернигов, Галич. 27 декабря Юлиан благополучно перевалил Карпаты, а 8 января нового, 1237 года передал в канцелярию короля Белы грамоту монгольского хана. Круг путешествия замкнулся. Затем Юлиана в закрытой повозке, в сопровождении четырех рыцарей из охраны легата, повезли в Италию. В одном из пригородных римских монастырей священник Рихард, доверенное лицо папской канцелярии, подробно записал со слов Юлиана рассказ о путешествии в восточные страны. Ему же Юлиан принес обет молчания. Отныне и вечно Юлиан никому не мог сказать ни слова о своих странствованиях. Солдат воинства Христова доминиканец Юлиан выполнил свой долг. Пусть наградой ему будет отдохновение от трудов в тихой обители и благословение самого папы, переданное через того же священника Рихарда… Но в начале осени 1237 года Юлиану снова было приказано отправляться в путь. Тревожными ветрами встретила Юлиана половецкая степь. Казалось, в ту осень люди двигались только на запад. Пылили половецкие кибитки, покидая придонские пастбища. За стадами шли женщины и подростки — многие мужчины погибли в сражениях с монголами, которые уже перешли Волгу. Брели по пыльным шляхам последние булгарские беженцы, оборванные, изголодавшиеся. Молчаливыми кучками сидели у костров аланы. А впереди беглецов, расходясь как круги по воде от брошенного камня, неслись устрашающие слухи. Пять великих языческих царств легли под копыта монгольских коней! Как погребальные костры, пылали наполненные трупами булгарские города! Кагир-Укуле, славный эмир ясов, умер жалкой смертью! Реки покраснели от крови! Невиданные багровые радуги поднялись над Диким Полем! Ужас гнал людей на запад, подальше от кривых монгольских сабель. Ужас остановил доминиканскую миссию неподалеку от рубежей русской земли. Спутники Юлиана давно уже предлагали вернуться. Все, что случилось за прошедшее лето в степях, записано на желтом пергаментном свитке. Много людей повстречалось в пути Юлиану, и каждый оставил свой след в этих записях. Пора, пора возвращаться! Но Юлиан медлил. Он еще не узнал главного, ради чего пошел навстречу этому урагану: куда будет направлен первый, самый страшный удар и сколько воинов выведет в поход предводитель монголов Батухан? Но вскоре и это стало известно. Последний привал на берегу Северского Донца. За холодной гладью реки дымилась степь. Всю ночь скрипели тележные колеса и ржали кони: люди шли и шли на запад, надеясь на спасенье в чужих далеких краях. Гонец-половчанин нетерпеливо переминался за спиной. А Юлиан, согнувшись у тусклого светильника, дописывал грамоту, которую гонец должен был спешно доставить легату апостольского престола в Венгрии епископу Перуджи: «…находясь у пределов Руси, мы узнали действительную правду о том, что монголы уже готовятся к походу на русских. Одна часть монгольского войска с восточного края подступила к Суздалю. Другая часть уже нападала на границы Рязани. Третья часть остановилась против реки Дона, близ замка Воронеж, тоже княжества русских. Монголы ждут зимы, чтобы земля, реки и болота замерзли, и всему их множеству легче будет проникнуть в землю русских…» И еще несколько строк дописал Юлиан, прежде чем свернуть пергамент и передать гонцу. Эти строки освещали то самое тайное, что монголы оберегали от всех: «…в войске у монголов двести сорок тысяч рабов не их закона и сто тридцать пять тысяч отборнейших воинов их закона…» Юлиан бессильно откинулся на войлок. Закрыв глаза, он мысленно прослеживал путь гонца от половецких степей до Пешта и будто наяву видел, как по всей Европе тревожно гудят колокола, как собираются в рати знатные рыцари и простолюдины христианского мира, чтобы защитить свои домашние очаги и прогнать незваных пришельцев обратно в Азию. Ныне монголы идут на Русь. Милостию провидения Европа получила отсрочку. Кривые монгольские сабли надолго завязнут в русских лесах, ибо русские сильны и готовы сражаться. Юлиан вовремя предупредит об опасности Европу! Но надеждам Юлиана не суждено было сбыться. Его записки были похоронены в архивах папской канцелярии и увидели свет лишь спустя четыре столетия, когда монгольское нашествие стало мрачным прошлым. А тогда, в тринадцатом столетии, между Европой и азиатскими завоевателями оставался только русский щит! Часть первая Нашествие Глава 1 Тревожное лето 1 Избы смердов и дворы посадских людей минуют тайные тропы лазутчиков. Не останавливаясь, проходят через деревни торговые караваны из дальних земель, и высокомерные купцы, хранители многих тайн, равнодушно скользят глазами поверх простоволосых мужицких голов. Ошеломляюще пышными кавалькадами прокатываются мимо посольства и скрываются за глухими частоколами княжеских дворов. Иногда даже княжеские бирючи-вестники не успевали прискакать в деревни, чтобы оповестить о войне и позвать людей в рати, а чужие всадники уже хозяйничали на дворах, расхватывали зажитье, угоняли скотину, а то и самих хозяев уводили в полон. Как гром среди ясного неба накатывались войны. Так бывало с войнами усобными, домашними, когда зарятся свои же князья, сводя непонятные простым людям родственные счеты. Вспыхивала такая война и быстро опадала, а дотлевающие угли былой вражды щедро заливались хмельными медами на почестных пирах, которыми венчалось каждое строение мира. Возвращались из полона мужики, дятлами стучали плотницкие топоры, поднимая из золы деревни. Восстанавливалось нарушенное войной теченье жизни — до следующей усобной войны. Однако все было по-иному, если надвигалось подлинное бедствие. Осень, от сотворения мира шесть тысяч семьсот сорок пятая,[23 - 1237 год.] приближалась страшно. Месяца августа в третий день тьма накатилась на солнце с запада, и пять дней было солнце как ущербный месяц, а потом пришла тьма с востока, и еще пять дней было солнце подобно месяцу, и был страх на всей Руси. Надрывно гудели колокола в соборных церквах. Метались по улицам и площадям обезумевшие люди. Юродивые на папертях, звеня пудовыми веригами, кричали о конце света, и им верили, устрашенные зловещими небесными знамениями. Монахи в святых обителях изнемогали от молитв, лежали ничком на каменных плитах храмов, беззвучно шевеля серыми губами. Лесные тати,[24 - Тать — вор, разбойник.] косматые, в немыслимых лохмотьях, дерзко стучали в городские ворота, и оробевшая стража боялась выйти из города, чтобы прогнать их. В полях за Клязьмой горела княжеская рожь. Черный клочковатый дым закрывал и без того бледный серпик солнца. Бродячие монахи разносили по дорогам пугающие вести о грядущем пришествии иноязычных народов Гога и Магога, погубителей христиан… Когда схлынул первый ужас и мужики вышли на поля, к сельцу Локотня, что на Москве-реке, прибрел монах. Черной тенью появился на пригорке, сел в пыльную придорожную траву. С пригорка было видно все село: десятка два изб, вытянувшихся вдоль реки, овины с потемневшими соломенными крышами, покосившийся крест рубленой церковки. На огородах белели бабьи платки. Кое-где во дворах дымились очаги — время было обеденное. Ребятишки плескались под косогором в прохладной речной воде. Черными свечами поднимались к прозрачному осеннему небу колодезные журавли. Сельцо как сельцо. Бесчисленное множество таких сел прошел монах-расстрига Онуфрий после изгнания из обители. Вспоминал Онуфрий о сытном, но скучном монастырском житье без обиды. Знал, что винить в изгнании некого, кроме самого себя. Велико имя господа на земле, а человек — мал и грешен. И святые угодники во младости грешили, а потом каялись, спасали души постом и подвижничеством. Вот и он, Онуфрий, по молодости лет согрешил, винцом баловался, к девкам в слободу через монастырскую стену ночами переползал. Многие так делали, но не попадались, а он, Онуфрий, попался. Такая уж судьба, значит, насупротив судьбы не попрешь. Сам преподобный Митрофан, епископ владимирский, ревнитель строгого устава, велел выбить Онуфрия из монастыря бесчестно. И пошел опальный монах мерить ногами бесконечные дороги. Поначалу было тяжко: и холодно, и голодно, и дождь мочил, и зной сушил, и борода сосульками смерзалась. Потом пообвык Онуфрий в скитаниях, обтерпелся, поднаторел в мирских делах. И с лесными татями знался, и от слуг княжеских бегал, и кнутом бит был, и саблей сечен — всякое случалось. Однако — выжил. Выходило, что каяться и умерщвлять плоть время вроде бы не пришло, еще по воле походить можно. Любо, ох как любо это вольное житье! Летом тепло, благодатно — ночуй под любым кустом. Зимой холодно, да не голодно. Мужички зимой добрей, хлебосольней, хлебушко еще приесть не успели, с божьим человеком делились. Скучно мужичкам долгими зимними вечерами, за были и небыли кормили странника, укладывали в тепле, даже в баньке парили, от боярских тиунов прятали. По весне приходилось затягивать кушак, жевать хлебушко с лебедой. Но ведь за весной и лето близко… Так думал Онуфрий, лениво поглядывая на темный лес, на сельцо, на речной простор. Привольно, благостно… По реке неторопливо проплывали большие ладьи. Купцы с севера шли в Рязань за хлебом, салом, кожами. Богата хлебом рязанская земля, щедра. Земля-то щедра, да люди строги, чужаков не любили. В прошлые годы сунулся было Онуфрий в Рязанскую землю — едва ноги унес от слуг рязанского князя Юрия Игоревича. Спасибо, что мужики предупредили, что посчитали его за лазутчика владимирского князя, а то бы пропал. Немирно меж Рязанью и Владимиром, немирно. Малый человек меж враждующими князьями — как зернышко меж жерновами: в муку сотрет. Избави господи еще раз в Рязанщину соваться! Онуфрий вздохнул, еще раз глянул на реку из-под ладони. Вверх по теченью, разбрызгивая воду длинными веслами, шел княжеский струг. Воины в остроконечных шлемах стояли вдоль бортов, посматривали на лесистые берега. На корме сидит в кресле боярин, млеет от жары, цветной тряпицей лениво обмахивается. Посол ли княжеский, наместник ли с дальней волости, воевода ли порубежный — кто знает? Да и какое дело до него Онуфрию? Вот если на лесной дороге встретишь такого с дружиной, тогда скрывайся по кустам, пока не притянули к розыску. А тут что? Пробежит мимо — и нет его… Солнце пекло нещадно. Онуфрий поднялся, побрел, загребая пыль босыми ногами, к сельцу. До вечера Онуфрий пролежал в лопухах под замшелой церковной стеной. Бабы принесли божьему человеку туесок квасу, хлебушка, вяленой рыбки. Вышел поп — седенький боголепный старичок в порыжевшей рясе. Посмотрел, пожевал беззубым ртом, но сказать — ничего не сказал. Скрылся за тяжелой, окованной железом церковной дверью. Онуфрий понимающе усмехнулся. Не с чего попу радоваться его приходу: милостыня, что бабы прохожему страннику принесут, попу бы досталась. Невелико богатство — хлебушко да рыбка, а как глазами-то по ним стриганул! Будто у самого изо рта вырвали! Когда солнце скатилось за зубчатую стену бора, стали подходить мужики — простоволосые, в пропыленных домотканых рубахах, перепоясанных узкими ремешками: у кого побогаче — с узорными бляшками, у кого победнее — с одной медной пряжкой-фитой. Встали молчаливым полукругом, уткнувшись в бороды, ждали, что скажет монах. Онуфрий повременил, пока людей соберется побольше, потом затрясся, заголосил: — Ой, лихо, люди! Ой, тошно! Разгневался господь за грехи наши, занавесил солнышко черным покрывалом! Грядет суд страшный, неотвратный! Идут на Русь иноверные народы, сыроедцы, идолопоклонники, имя которых смрад и мерзость! Дрожит земля, кровью наливаются реки! Геенна огненная, поглощающая! Немногие спасутся — праведные только, богобоязные! Бойтесь, люди! Долго кричал Онуфрий, нагоняя страх. Потом опустился на землю, будто обессилел вконец, и уже не криком — шепотом, с придыханием, закончил: — Забыли люди о слугах божьих, кои грехи их отмаливают перед господом, забыли… Голы иноки и наги, жаждущи и голодны… Грех это, люди, грех… Мужики понимающе переглянулись. Что ж, кормить странников — дело привычное. Фрол, мужик богобоязненный и зажиточный, повел монаха к себе — ужинать. Онуфрий еще раз сверкнул очами, пригрозил: — Беда идет, ох какая беда! О боге не забывайте, мужички! Долго не расходились в тот вечер локотненские мужики. И без зловещих пророчеств странника было тревожно. Недавние небесные знамения помнили все, да и земные вести не радовали. Предостерегающие были вести. Еще весной через Локотню проезжали на скрипучих телегах беглецы из царства Волжского — Булгарии, что соседствует с Нижним Новгородом. Рассказывали булгары, что больше нет по Волге, до самой до Камы-реки, городов богатых, сел многолюдных, нив тучных. Все сжег и вытоптал конями дикий народ из неведомых степей. Великий князь владимирский Юрий Всеволодович встретил беглецов приветливо, расселил по пограничным градам, землю дал, скотину. Но многие булгары и здесь жить побоялись, двинулись дальше на запад, в чужие земли, разнося страшные вести о нашествии. Мужики жалели беглецов, давали хлеб от своих скудных достатков, овес лошадям. Бабы всплакнули, глядя на исхудалых ребятишек. Но все ж таки беда эта была не своя — сторонняя… И половцы, которые в тот год кочевали совсем близко от степного рубежа Руси, тоже говорили об опасности. Когда они проходили через Локотню, старый Пантелеймон, знавший немного по-половецки, успел расспросить их. Оказалось, что и в половецкой земле воинствуют чужие орды, вырезают кочевья, гонят их, как ветер осенние листья, на север и на запад. «Сегодня нас режут, завтра к вам придут», — говорил старый половец, наверное, ровесник Пантелеймону, бережно прижимая к груди пораненную руку и кривясь от боли. Неизвестно откуда вошло в мужицкую речь колючее непривычное слово, которым стали называть зловещих пришельцев: «татары». Страшное время, тревожное время… Смеркалось. Потянулись от деревьев густые синие тени. Вдали запел пастуший рожок — возвращалось с лесных выпасов стадо. Подъехали на телеге братья-близнецы Милон и Пука. Высокий, кряжистый Милон неторопливо подошел к толпе, несмешливо шевельнул окладистой бородой: — О чем шумите, православные? Милона в Локотне уважали. Умный был мужик, крепкий, несуетливый. Если бы не боярский тиун-управитель, быть бы ему головой общине. Но тиуна привез новый господин, владимирский боярин Иван Федорович, когда пожаловал ему великий князь за воинские заслуги сельцо Локотню в вотчину. Ничего плохого про боярина Ивана Федоровича сказать было нельзя: молод, милостив, крутого нрава не показывал. Люди знали, что до боярского чина Иван Федорович из простых дружинников поднялся. В одном из походов вражеский лучник подстерег великого князя, нацелил стрелу под самое сердце. Но метнулся Иванка, грудью прикрыл своего господина, за что и приобрел честь великую. Взял его Юрий Всеволодович в свою старшую, ближнюю дружину, а потом и воеводой сделал, оценив верность и воинскую мудрость. Стал отрок Иванка боярином Иваном Федоровичем, человеком во Владимире заметным. Были теперь у него и села, и хоромы в стольном граде, и жена-боярыня. Но, видно, не забыл Иван Федорович своего бедного отрочества, не возгордился, не гнул смердов до земли. Тиун собирал оброки умеренно, без лишних запросов. Легче жилось локотненцам, чем мужикам в соседних селах. Вот и теперь поговорили мужики, поговорили — и двинулись толпой к тиуну. Без тиуна никакого дела не решишь, а если дело большое, мирское, то и подавно решать нельзя. Надумали локотненские мужики от беды схорониться в старой крепости-городище, что стояла в лесу верстах в десяти от сельца. Давно не вспоминали о городище, обветшало, поди, подрассыпалось, но ведь подновить его можно, если миром взяться. Так и сказал Милон тиуну: — Слухи идут тревожные, не ладно ли будет о своих животах позаботиться? Трудов-то немного, а в случае чего укрыться можно. Береженого бог бережет! — И, заметив нерешительность тиуна, добавил хитренько: — Боярское добро, опять же, сохранится лучше за стенами. Спасибо тебе боярин скажет — позаботился… Тиун слушал внимательно. Дело говорит Милон, поопасаться не грех. Да и о том помнить нужно, что в ответе за боярское добро он, тиун. Ну как разграбят село? С него, с тиуна, боярин Иван Федорович спросит: куда глядел? Но и спешить вроде бы ни к чему. Других забот хватает, страда скоро. Татары то ли придут, то ли нет, а жатва на носу. Каждому овощу свое время… И тиун ответил мужикам неопределенно: — Городище подновить можно, отчего не подновить. Уберем хлеб и посмотрим, что и как. Только на казну боярскую не надейтесь, не волен я ею распоряжаться, не взыщите. А если сами строить будете, миром — препятствовать не буду. Мужики загомонили, соглашаясь: дело мирское, и без боярской казны его поднять можно! О монахе в Локотне поговорили с неделю и забыли. Нагрянула жатва. С утра до вечера звенели в полях косы, ложилась подрезанная серпами рожь. Сельцо окружали со всех сторон лохматые шапки снопов — добрая хлебная рать, приумножение которой радует сердце землепашца. Страда схлынула только к октябрю. На телеге, украшенной лентами, провезли по селу последний, «именинный» сноп. Бабы варили пиво, заправляли хмелем меды. Радовались люди богатому урожаю. Даже добавочные оброки, наложенные тиуном, осилили. Мужики знали, что господин Иван Федорович задумал удвоить число своих военных слуг, а для этого немало серебра требуется: на коней, на доспехи, на оружие. Тиун не забыл о старом городище. Как-то утром подъехал к избе Милона, постучал кнутовищем в оконце: — Собирайся, в лес поедем… Милон быстро покидал на телегу котомку с харчами, топор, железную рогатину на длинном березовом древке — мало ли кого в лесу встретишь, оружие не помешает. Кобылка бойко затрусила по улице. Лошади у тиуна сытые, веселые, работой не изломанные. Остался позади знакомый бор, куда локотненские ребятишки ходили по грибы. Лесная дорога незаметно перешла в тропинку, петлявшую среди ельника. Сразу стало темнее — солнце с трудом пробивалось через густую хвою. Под колесами трещал валежник. Казалось, кто-то неотступно бежит за телегой, топча сухие ветки. Два раза пересекали низины. Лошадь скользила на сырых склонах, за телегой тянулись глубокие черные колеи. Вязкая грязь доходила до осей, колючая болотная трава цеплялась за передок телеги. За болотинами опять начался лес, еще темней, необозримей. В другое время Милон поворчал бы на тяжелую дорогу, но сейчас и непролазная грязь, и скользкие склоны, и петли между чащобами только радовали его. И в погожий день добраться до городища трудненько, а если в осеннюю мокрядь? А среди зимы, когда сугробы поднимутся елкам по пояс? Сохрани, земля, жителей своих… Наконец впереди, на холме, окруженном с трех сторон быстрой лесной речкой, показалось городище. Даже издали было видно, как оно обветшало. Бревна тына расползлись в стороны, ров засыпан песком, его оплывшие края заросли лопухами. Прогрохотав колесами по перекладинам завалившихся ворот, телега въехала в городище. Тиун постучал рукояткой кнута по бревенчатым стенам, заглянул в заросшие кустарником землянки, покачал головой: — Ну и ну! Подгнило все! — Оно конечно, крепостица не новая, — согласился Милон. — Однако при нужде отсидеться можно. Тын мужики подправят, ров снова выкопают. А главное — лес защита, не первый раз спасает! Тиун кивнул. Действительно, у кого искать защиты против неведомой опасности, как не у леса? Лес всегда укрывал русского человека от врагов. В лесу каждый себе хозяин. Не кланяется лесной человек никому, кроме веток, не служит никому, кроме бога… Тиун вспомнил, каким страшным показался ему лес прошлой осенью, когда он вместе с княжескими слугами искал беглых холопов, как жутко было ждать стрелы из-за любого куста, — и сказал сердито, начальственно: — Собирай мужиков, Милон. По первопутку и начнем. Сначала тын ставьте, потом клети под боярское добро, а там и до землянок руки дойдут… — И, помолчав, добавил: — А боярину про городище я все-таки отпишу. Пусть сам решит, разумно ли делаем… 2 Глубоко несчастен человек, которого сперва называют сыном своего отца и лишь потом — собственным именем. И сам по себе он, может быть, не так уж и плох, и неглуп, и храбростью его бог не обидел, но ждут от него все равно большего, сравнивая с прославленным отцом, меря по великому — обыкновенное… Таким был владимирский князь Юрий, сын великого князя Всеволода Большое Гнездо. Князь Юрий не был трусом. С юности он сам водил полки и одерживал победы в битвах. Ему было всего девятнадцать лет, когда в летописях появились первые записи о нем как об удачливом полководце. Иногда, длинными зимними вечерами, Юрий Всеволодович перечитывал написанные четким полууставом строки: «В лето шесть тысяч семьсот шестнадцатое[25 - 1208 год.] князь Михаил с Изяславом пришли, начали воевать волости Всеволодовы, великого князя, около Москвы, и се слышав, великий князь послал сына своего Юрия, и победил Юрий. Сами князья утекли, а людей их иных избили, а иных повязали, и возвратился князь Юрий к отцу с великой честью…» Юрий хорошо помнил этот стремительный поход через зимние леса, по глухим дорогам. Помнил топот коней, звон оружия, шуршанье заледеневших стягов и самого себя — молодого и нетерпеливого. Владимирским полкам удалось тогда нагрянуть неожиданно, как снег на голову, и супротивники побежали, бросив под ноги юного князя свои опозоренные знамена. Возвращаясь после победы, Юрий ехал с дружинниками по подмосковным деревням, милостиво улыбался сбегавшимся к дороге смердам и чувствовал себя уверенным и сильным… Только много лет спустя, уже после смерти отца, Юрий понял, что эта сила была не его собственной, а отцовской. Юрий ходил туда, куда посылал его отец, его полки вооружил и обучил отец, и опытные воеводы, с которыми он советовался перед битвами, были не его, а отцовские. Само будущее Юрия было тогда неясным: между ним и желанным великокняжеским столом был его старший брат Константин, первый наследник. Дважды ходил Юрий походами на Ростов, вотчину Константина, и дважды отступал, не добившись победы. Неудача следовала за неудачей, и все меньше оставалось веры в то, что он сможет стать вровень с прославленным отцом. Особенно тяжелы были воспоминания о злосчастной битве на реке Липице. Казалось, Юрий сделал все возможное, чтобы победить. Вся ратная сила Владимирской земли, от боярина до последнего смерда, была выведена в поле. Вокруг княжеского шатра, докуда видел глаз, раскинулся огромный воинский стан. Толпой стояли высокородные бояре и воеводы, грозно трепетал над головой златотканый великокняжеский стяг. Вот уже и послы пришли от князя Константина, умоляли кончить дело миром. И свои бояре настаивали: «Твори мир!» Но князь Юрий, любуясь своей непреклонностью, с позором прогнал послов. Начальным людям своего войска он громогласно объявил: — Кто возьмет врага живым — тот сам будет убит! Да не оставим ни одного живого! Вспомнил Юрий, как помрачнели тогда отцовские воеводы, а один из них, самый старый и уважаемый, произнес укоризненно: «Не было такого при батюшке князе Всеволоде. Грозен был великий князь, но не жесток!» Под приветственные крики дружинников, под рев боевых труб князь Юрий поднял меч, посылая полки в сечу… А потом был разгром — тяжкий, позорный. Храбрые новгородские и смоленские полки, прибывшие на помощь князю Константину, наголову разбили владимирскую рать. Все нужно было начинать сначала… Только неожиданная смерть старшего брата позволила Юрию окончательно закрепиться в стольном Владимире. Много походов было и потом. Владимирские полки ходили против левонцев и Литвы. Юрия стали бояться. Соседние князья уже признавали его в отца место,[26 - Признать «в отца место» означало тогда подчиниться, считать себя «младшим» князем.] а кое-кто называл и господином. Казалось, снова собралась Русь под властной рукой одного владыки. Но это только казалось, и лучше других это понимал сам Юрий Всеволодович. Он был первым среди равных, разделенных взаимными подозрениями и жадностью, отчужденных князей, а не владыкой. Не было уверенности, что в минуту опасности все князья Северо-Восточной Руси поставят свои полки под его великокняжеское знамя… Великий князь Юрий Всеволодович знал о приближении огромного войска хана Батыя. Гонцы со степного рубежа, купцы, булгарские беженцы с Волги приносили тревожные вести. Но проходило лето, а нашествия не было. Юрий Всеволодович надеялся, что в этот год опасность минует Русь: накануне зимы степняки обычно в походы не ходили. На исходе осени великий князь отъехал из Владимира в Боголюбово, свое любимое село в нескольких верстах от столицы, и распустил старшую дружину по вотчинам. Однако, занимаясь будничными делами, Юрий Всеволодович с затаенной тревогой ждал вестей с южного рубежа, куда был послан один из самых преданных и осторожных воевод — боярин Иван Федорович. Воевода Иван Федорович прискакал во Владимир на последней неделе ноября. На город уже опустились зимние сумерки, окутали купола соборов сизым туманом. Но городские ворота еще не были закрыты, и воевода по узким улицам Нового города беспрепятственно проехал к Детинцу. У подворья великокняжеского он соскочил с коня, бросил поводья подбежавшему дружиннику. Тихо было во дворце, малолюдно. В низких просторных сенях, через которые гонцы проходили в княжеские покои, было темно, свет едва пробивался сквозь слюдяное оконце. На широком дубовом столе чадила оплывшая свеча. Навстречу Ивану Федоровичу поднялся боярин Надей, великокняжеский дворецкий, трижды по обычаю облобызал, спросил о здравии. Но Иван Федорович прервал неторопливого старца: — Вести с рубежа привез… Плохие вести… Веди скорее к великому князю! — Господин великий князь Юрий Всеволодович в Боголюбове, как завсегда в сию пору. Знать должен бы сам, не первый день на княжеском дворе! И еще о чем-то пустячном бормотал Надей, обиженно поджимая губы. Сама мысль о том, что воевода мог забыть обычай великого князя встречать зиму в Боголюбове, казалась дворецкому кощунственной. Уж не ради ли каких-то татар, шатающихся по Дикому Полю, откажется великий князь Юрий Всеволодович от дедовского обычая?! — Вели свежего коня дать, Надей. Дело спешное, — заторопился Иван Федорович… В Боголюбове еще не спали. По просторному двору, припорошенному свежим снежком, пробегали княжеские отроки с кувшинами, блюдами, ендовами. Негромко ржали кони, звеня наборной сбруей. Возле крыльца вытянулись в рядок сани, покрытые медвежьими шкурами. Ивана Федоровича узнали. Старший дружинник доверительно шепнул: — У Юрия Всеволодовича ближние люди собрались. Да из Булгара князь, которому вотчину летом возле Новгорода Нижнего дали. Только-только застолье начали… Иван Федорович поднялся по узкой крутой лестнице. Пригнувшись, чтобы не задеть за притолоку высокой бобровой шапкой, шагнул в гостевую горницу. Разом смолк разноголосый гул. Великий князь, оправляя смятую на груди белую рубаху, поднялся навстречу: — Боярин Иван?! Какое лихое дело пригнало тебя с рубежа? Случилось что? — Дозволь, господине, наедине сказать… — Иди в горницу. Я сей же час буду. В горницу великий князь пришел вместе с воеводой Петром Ослядюковичем — самым доверенным, самым ближним своим советчиком. Иван Федорович знал, что от этого воеводы у великого князя секретов нет, проверен многими годами верной службы. — Ну, говори, боярин, — промолвил великий князь, усаживаясь на крытую синим сукном скамью. — Говори! Воевода Петр остался стоять в дверях, как бы оберегая собеседников от посторонних глаз и ушей. — Третьего дня прибежали доглядчики с Дона, — начал Иван Федорович. — У крепостицы Воронеж, что возле Черного леса, собираются полки татарского царя Батыги. Воинов многое множество, и лошадей заводных у каждого по две, по три. А рязанские сторожа на реке Воронеже о том не ведают: лесом от них воинские станы Батыги закрыты… — Проглядел, значит, рязанский князь, — усмехнулся Юрий Всеволодович. — Истинно молвишь, господин. На Рязани спокойны. Встретил по пути рязанцев — ничего не знают… — Говори дальше. — Половцев наши сторожа перехватили. Взяли этих половцев татары в свое войско, да не укараулили — убежали половцы. Говорят, скоро поход. Жди, княже, нашествия этой же зимой… Воевода Петр Ослядюкович подробно расспросил, как вооружены татары, в каком теле кони, тепло ли одеты воины, есть ли порядок в стане. Иван Федорович рассказал, что сам знал. Старый воевода помрачнел: — Мыслю, что прав боярин. Готовится к походу царь Батыга… — А на кого первого ударит? — спросил великий князь. — На Рязань, больше не на кого. — А ты как думаешь, боярин? — повернулся великий князь к Ивану Федоровичу. — И я так думаю. Юрий Всеволодович поднялся, пошел по скрипучим половицам. Остановился у оконца, долго всматривался в темноту двора, будто силился что-то разглядеть в снежной круговерти. Только что было во дворе тихо, покойно — и завьюжило вдруг. Как снежная буря из степи… Воеводы молча ждали княжеского слова. — Обо всем поговорим на совете, — веско, неторопливо заговорил великий князь. — А пока слушайте главное. Полки, что есть под рукой, гоните к Коломне. Места этого Батыге не миновать, другой дороги к Владимиру зимой нет, не пробиться татарскому войску сквозь мещерские леса, только по речному льду и пойдут… (Воевода Петр Ослядюкович закивал, соглашаясь). Мужиков собирать в большие рати. Городские стены крепить, везти из сел осадный запас. В Рязань гонца послать, упредить. Чем больше войска соберет рязанский князь, тем дольше татары до наших рубежей добираться будут. Пусть хоть эту службу супротивник мой Юрий Рязанский исполнит! О всем слышанном пока молчите. Ближних людей соберите завтра к вечеру. Ну, ступайте, утро вечера мудренее! Иван Федорович поклонился, пошел к двери. Его остановил негромкий голос князя: — А тиун-то твой, боярин, что осенью про городище писал, прав оказался. Напрасно смеялись тогда над ним. Ныне и наше общее городище — Русь — крепить надо. Только потруднее это. Много князей на Руси, попробуй собери их, чтобы миром одно общее дело делали! Видно, не успел я совершить то, для чего власть великокняжеская мне богом вручена. Один на один останется Владимир против несметного татарского воинства. Не собрать мне общерусского войска… И с такой горечью, с такой безнадежной тоской были сказаны эти слова, что у Ивана Федоровича захолонуло сердце. В другом свете представились ему внезапно многие дела великого князя, о которых порой с неодобрением говорили даже ближние бояре. Видно, осаждая города князей-соперников, сгоняя с дедовских вотчин опальных бояр, великий князь Юрий Всеволодович делал что-то такое, что нужно было всей Руси, — объединял земли под одной рукой, под одним воинским стягом… Делал, но не доделал, и теперь всем придется платить кровью… Глава 2 На краю дикого поля 1 На опасном месте стояла Старая Рязань. С полуденной стороны к самой реке Проне подступало Дикое Поле, раздолье для лихих половецких наездников. Среди березовых перелесков и курганов забытых народов сшибались с ними рязанские всадники, катились в жесткую степную траву русские и половецкие головы. Столетиями шла война со степью, война непрерывная и изнурительная. Случались времена неустойчивого затишья, но никогда не было прочного мира. Степная граница Рязанской земли была сравнительно безопасной только зимой, когда половцы откочевывали к Теплому морю. Недаром сложили рязанцы поговорку: «Половец — как зеленый лук, пришла весна — и он тут!» С востока, из мордовских лесов, выходили ватаги искусных стрелков из лука, вырезали широкими ножами рязанские сторожевые заставы, разоряли деревни и снова скрывались в своих чащобах, недоступные для конных княжеских дружин. С севера грозил Рязани стольный Владимир, оружием добивался покорности. Лютее половцев разоряли рязанские земли великокняжеские дружины, жгли города и села, уводили за Клязьму тысячи смердов. С запада ратоборствовали с Рязанью черниговские князья, посылали из городков по Сейму и Десне удалые конные дружины. Что ни год — на Рязани рать, что ни десять лет — нашествие. Знать, оттого обстроилась Рязанская земля со всех сторон крепостями-градами. Поднялись рязанские города на высоких речных берегах. На севере — Коломна, Ростиславль, Борисов-Глебов, Переяславль-Рязанский. На западе — Зарайск. На юге — Пронск и Белгород. С восточной, лесной стороны — Исады. А между городами, на бродах и переправах, на торных дорогах и на просеках — лесные завалы, частоколы, глубокие волчьи ямы. Но не крепости, не валы и не частоколы были главной защитой Рязанской земли, а храброе войско: стойкие в бою пешцы-ратники, отважные витязи-дружинники, многоопытные воеводы. Среди известных воевод не последним человеком был Остей Укович, вот уже пятый год сидевший со своими людьми в крепостице Онузе на реке Лесной Воронеж. Трудно было уже старому воеводе скакать по степи за половецкими быстрыми всадниками, вот и поручил ему князь сторожить рубеж. Невелика была крепостица Онуза, но зубаста. Неприступно стояла она на высоком крутом берегу, окруженная рвами, крутыми валами, дубовым частоколом с башнями и бойницами. Девяносто воинов было под началом у воеводы: три десятка конных дружинников и шестьдесят пешцев-ратников. Конные со своими десятниками выезжали дозорами в степь, стерегли дальние подступы. Пешцы следили со стены за речным бродом, сидели в засадах на лесных засеках. Набеги небольших половецких ватажек воевода Остей Укович отбивал сам. На помосте за тыном притаились тугие крепостные самострелы, вдоволь было стрел и камней. В медных котлах чернела смола, которую, расплавив, можно было вылить на головы приступавших к стенам степняков. Если подходила большая орда — гонец мчался в Рязань, за помощью. Защитники Онузы садились в осаду, жестоко бились со стен, ждали подмоги. И подмога приходила. В бессменном дозоре пробегали весна и лето. К зиме степь успокаивалась. К Онузе медленно тянулись табуны коней, которые половцы гнали на продажу в Рязань, в Пронск, в Зарайск. Замирившиеся половцы угодливо кланялись воеводе, их широкие лица расплывались в улыбках, и трудно было поверить, что эти вот дружелюбные торговые люди совсем недавно на бешеных конях со злобным воем кидались в битву, грабили и жгли рязанские деревни, насильничали, уводили в полон. Кое-кого из половцев Остей Укович узнавал в лицо, насмешливо спрашивал: — Это ты, Осалук? Давненько тебя не видел, с самой весны. Как это ты сумел от моих молодцов ускользнуть за Лесным Воронежем? Половец хитренько щурил глаза, улыбался: — Воевода старый, и Осалук тоже старый. Воевода мудрый, и Осалук мудрый. Разве мудрый мудрого сумеет догнать, если у беглеца в степи тысяча дорог, а у преследователя — одна? Но торговых половцев, если даже известны были за ними прошлые злодейства, воевода не обижал. Кони Рязани нужны, на этих конях с теми же половцами рязанские удальцы будут биться будущим летом… Как бы то ни было, а зиму в Онузе всегда ждали с нетерпением — она сулила покой и отдохновение от ратных трудов. Однако нынешняя зима не принесла облегчения. Правда, половцы даже летом редко беспокоили пограничных сторожей. Не до того им было — в степях воинствовали татары, громили половецкие кочевья. Половцы целыми ордами подходили к Онузе, просили защиты. Князь Юрий Игоревич велел беспрепятственно пропускать их в степи между Проней и Рановой. Служилые половцы обещали так же верно биться за Рязань, как когда-то служилые степняки, черные клобуки, обороняли Киев. Но до Остея Уковича доходили слухи, что многие половцы не задерживались в Рязанской земле, поодиночке пробирались к Чернигову, к Новгороду-Северскому. Так что будет толк от княжеской затеи или нет — Остей Укович не знал. К осени половецкий поток начал иссякать. К Онузе половцы приходили уже не ордами, а малыми ватажками. А потом и ватажки перестали приходить: татарские разъезды рыскали в степи, убивали беглецов. В ноябре закрутились в степи метели, намели сугробы, завалили снегом овраги. Никто больше не выходил из Дикого Поля к Онузе. Дозорные до боли в глазах вглядывались в безмолвную белую равнину. Ни с чем возвращались конные разъезды: ни следов не было в степи, ни людей. Воевода Остей Укович посылал в степь сразу по два десятка конных. Всадники осторожно пробирались по оврагам, хоронились за курганами, хватались за оружие при каждом шорохе. Жутким казалось степное безмолвие даже для бывалых воинов. Так, в тревожном ожидании, прошел ноябрь. Морозной ночью, переполошив сторожей, неожиданно вернулся дозор из степи. Всадники проскользнули в приоткрытые ворота, подъехали к крыльцу воеводской избы, волоча за собой на аркане воина в лохматой волчьей шубе. Пленного втащили в сени. Холоп зажег свечу, пододвинул к столу воеводское кресло. В синем кафтане, накинутом поверх исподнего, показался в дверях воевода. Воины положили к его ногам оружие пленного: кривую саблю, узкий нож-убивец, лук, колчан со стрелами, топор на короткой рукоятке. Вокруг пояса у пленного была намотана длинная веревка — то ли невольников вязать, то ли еще для чего. — Спроси, кто он, откуда, близко ли их войско, — приказал воевода переводчику-толмачу. Толмач заговорил, смешно растягивая слова. Пленник молчал, злобно сверкая узкими глазами. Его круглое желтое лицо было бесстрастно, окаменевшие скулы выпирали. В сенях остро запахло конским потом, сырой кожей, еще чем-то чужим, удушливым. — Добром не хочет говорить — заговорит с пытки! — сердито буркнул воевода. — А ну, Веня, ударь! Пытошный мужик косолапо подошел к пленному, сорвал с окаменевших плеч шубу. Крякнув, взмахнул плетью. Пленный закричал — тонко, пронзительно. Заговорил: — Монгол он, из тумена хана Кадана, — торопливо переводил толмач. — Был в артауле, в передовом отряде то есть, да заблудился в степи, отбился от своих. Все войско их по следам идет, вот-вот здесь будет. А главным у них царь Батыга… — Еще о чем говорит? — Да грозится, Остей Укович, смертью грозится. Говорит, у Батыги сила великая, перечесть воинов невозможно. Всех-де перережут, кто ханской воле противиться будет… — Ну, это как сказать! — возразил воевода. — Мы тоже, чай, не овцы, чтобы дать себя перерезать. Вели отправить пленного в Рязань, может, сам князь захочет поспрошать его. Да надежную охрану дай — вишь, какой злой, волком смотрит!.. Всю ночь в степи за рекой слышался какой-то неясный гул, приглушенно ржали кони. В Онузе никто не сомкнул глаз. Воины при полном оружии стояли на стенах. Под котлами со смолой пылали жаркие березовые поленья. Новые тетивы, вместо одеревеневших на морозе, были подвязаны к крепостным самострелам. Суровы были лица людей. Судный час приближался. Наступило утро — хмурое, неприветливое. Просторное поле за рекой, знакомое воинам до последнего пригорка, до каждого кустика над безымянным ручьем, в это утро было чужим и угрожающим. Черными грибами-поганками горбились на снегу татарские кибитки. Медленно катились телеги на больших деревянных колесах, утопая в сугробах. Тысячи конных разъезжали во всех направлениях, то сбиваясь в густые толпы, то рассыпаясь по сторонам. А из-за горизонта, змеями извиваясь между курганами, выползали новые и новые орды. Напротив крепости, на другом берегу реки, стоял большой красный шатер. Ветер шевелил конские хвосты, привязанные к высокому шесту. Толмач пояснил: — Видно, шатер это ханский. Конские хвосты над ним — знак высокого ханского достоинства, бунчук. Может, сам Батый там сидит… Татарские всадники выезжали на лед Лесного Воронежа, стайками проносились под самыми стенами, грозились луками, но стрел пока не пускали. От красного шатра покатилась к крепости тесная кучка всадников, остановилась поодаль от крепостных ворот. К самой воротной башне подъехали двое: старик в долгополой лисьей шубе и высокий воин в панцире, с перьями на золоченом шлеме. Подняв руку в железной рукавице, воин что-то кричал. Толмач перегнулся через стену, прислушиваясь, потом виновато пожал плечами: — Не разобрать, Остей Укович… Но похоже, что по-половецки говорит… Воевода махнул рукой, чтобы всадники подъехали поближе. Высокий воин пришпорил коня, подскакал к самым воротам. Следом за ним неторопливо трусил старик, скособочась в седле, боязливо втянув голову в плечи. Запрокидывая голову вверх, высокий воин заговорил резким, повелительным голосом. Толмач переводил: — Просит, чтоб не стреляли. Говорит, что пока еще не с войной пришли. Послы ханские к нашему князю поедут. Просит, чтоб встретили их почетно и проводили безопасно. А еще просит, чтоб пленного отдали. Гневается-де за это хан, может приказать всех перерезать. А сила, говорит, у хана Батыя великая, все царства ему покорились… Воевода молчал, насупясь. Дерзкие посольские речи ему и раньше приходилось слушать, не первый, чай, год на рубеже! Пусть погордятся послы, отведут сердце! Послов надо принять, поговорить с ними без невежества. Ответным лаем разве что добьешься? Время надобно потянуть, время! Остей Укович мысленно представил, как помчатся по дорогам быстрые княжеские гонцы, как будут собираться в городах дружины, как смерды с топорами и рогатинами стекаются в рати, под боевые знамена, и воинство земли Рязанской поспешит к рубежам, чтобы встретить врага… Так оно и будет, если достанет времени, если царь Батыга задержится под Онузой. А потому он, воевода онузский, будет с послами сговорчив и приветлив, будет обещать все, что пожелают. А если и соврать придется, то бог простит — на благо будет та ложь! — Послов примем с честью. С почетом отправим в Рязань и стражу дадим для безопасности. И корм дадим щедрый, людям и коням. Так и скажи, — повернулся воевода к толмачу. — А если о пленном будут еще спрашивать, ответь, что никакого пленного не видали. Может, его волки в степи задрали? Навстречу татарскому посольству Остей Укович выехал из крепости самолично, сопровождавшим дружинникам велел одеться понарядней. Диковинным показалось посольство, непонятным. Впереди всех ехала верхом старуха в лохматой шубе, увешанной разноцветными ленточками, маленькими костяными идолами, бронзовыми колокольчиками; сбоку к седлу были привязаны оленьи рога и бубен. Безбровое морщинистое лицо старухи было неподвижно, глаза светились тусклым огнем. Толмач пояснил: — Это шаманка, колдунья по-нашему. Степняки шаманов очень почитают, вроде святых для них шаманы… Остей Укович оскорбился неуместностью сравнения, но ничего не сказал — не ко времени было поучать толмача. Хоть и крещеным был толмач, но вышел из язычников-половцев недавно, какая у него святость? Святость надобно нутром почувствовать, нутром… С молоком матери восприять… За шаманкой ехали еще двое в богатых шубах, тоже старые, морщинистые, и охрана — полсотни всадников на низкорослых конях, с копьями и круглыми щитами в руках. Воевода вежливо поклонился, спросил о здравии. Послы молча сидели в седлах, смотрели поверх головы ничего не выражающими глазами. Остей Укович нахмурился. К нему поспешно подъехал уже знакомый высокий воин, пояснил, что, по татарскому обычаю, послы могут говорить только с тем, к кому посланы. Посол, нарушивший обычай, примет гнев хана… Воевода согласно кивнул: — Если обычай, пусть будет по-вашему. На чужие обычаи мы не обижаемся. Пусть будет у послов путь благополучным… Посольство хана Батыя уехало на север. Медленно тянулись дни ожидания. Не очень-то верил Остей Укович, что посольство закончится миром. Не для того царь Батыга привел к рязанскому рубежу такую великую силу! Но неверия своего воевода никому не показывал, воинам приказал татар не задирать, со стены оружием не грозить и словами не бранить. Даже татарских лазутчиков, слонявшихся под самыми стенами, не отгоняли. Пусть смотрят, много ли увидят? А в стан за рекой подходили новые и новые конные рати. До самого горизонта уже стояли татарские юрты. Задумывался старый воевода: уж не обманули ли его татары? Не для того ли посольство наладили, чтоб без помех собрать свои орды? Но если и так, что поделаешь? Не с его же малым полчишком в поле выходить — враз прихлопнут! Остей Укович стоял на башне, подолгу смотрел на татарский стан. Костры, бесчисленные, как звезды в небе, тускло мигали за рекой. 2 В тягостном ожидании прошла неделя. На восьмой день донеслось до крепости долгожданное пение дружинных труб. Из-за леса выплыли голубые рязанские стяги: ответное посольство князя Юрия Игоревича спешило к царю Батыге. Любимого сына своего Федора послал рязанский князь во вражеский стан. Был Федор Юрьевич славен удалью и умом, красотой и силой. Боялись его враги и любили друзья. Был Федор счастливым мужем, без памяти любила его княгиня Евпраксия, краше которой, как говорили, не было женщины на Руси. Провожая сына в опасный путь, Юрий Игоревич наказывал: — Помни, Федор, главное сейчас — время. Лаской, смирением, подарками — чем угодно, но задержи царя Батыгу на рубеже. Когда соберем войско, по-другому говорить будем. Может, и помощь придет из Владимира, из Чернигова. Не доброхоты мне владимирский и черниговский князья, но поймут — должны понять! — что сегодня Рязань погромят, а завтра на них обрушатся. Гонцы мои уже поехали во Владимир и в Чернигов… Крепко запомнил Федор отцовский наказ. Готов был смерть принять за родную землю. Больше смерти боялся унижения, но и на унижение был готов, если понадобится. И вот ехал теперь Федор впереди пышного посольства. Горячился под ним красавец конь, постукивал по бедру друг верный — булатный меч, румянил щеки морозный встречный ветер. За князем — бояре в высоких бобровых шапках, в цветных суконных плащах, обшитых для красоты серебряной тесьмой. Тяжело топотала посольская стража. Двести конных дружинников — рослых, молодых, в сверкающих кольчугах — послал с сыном князь Юрий Игоревич. Не для безопасности послал (в случае чего и две тысячи не спасут!), а для вразумления Батыя. Пусть посмотрит царь Батыга, какие молодцы есть у князя рязанского! Пусть призадумается: не лучше ли с таким сильным князем в мире быть? Вел дружинников воевода Андреан, муж храбрый, умудренный в битвах, осторожный и немногословный. Такой и грудью прикроет, и совет добрый даст. С ним Юрий Игоревич говорил отдельно и поручение дал отдельное: вызнать сколько можно о войске Батыя. Опытный воеводский глаз и со стороны многое увидеть может. А это важно, ох как важно: с татарами после злопамятной Калки русские полки не встречались… Но не столько на стражу, сколько на обоз с богатыми дарами надеялся рязанский князь. Не пожалел он ни золота, ни серебра, ни диковинных сосудов, ни драгоценных камней-самоцветов, ни мехов соболиных. Все, что накапливалось годами, готов был отдать князь Юрий Игоревич за считанные дни отсрочки. В татарский стан князь Федор взял с собой только ближних бояр, немногих телохранителей да пестуна-оберегателя, седого Апоницу. Упросил его об этом Апоница, умолил. Первым-де при рождении на руки взял младенца-княжича, последним и проводить его должен, если худое случится. Долго смотрели дружинники вслед князю. Когда голубое знамя затерялось среди черных кибиток, воевода Андреан негромко приказал: — Заворачивайте к крепости! Воевода Остей Укович встретил Андреана в воротах. Обнялись старые знакомцы, даже прослезились. Было что им вспомнить. Не раз и не два ходили вместе в походы, рубились с половецкими наездниками, сидели в осадах. Вместе плутали по степи, бежав из половецкого плена. И на пирах в княжеской гриднице рядом сидели, плечо в плечо, пили из одного кубка. Породнились даже: старший сын Остея Уковича взял за себя Андреанову младшенькую, внуки у них общие, один корень. Посмотрели воеводы друг на друга, повздыхали: — Годы — не ноша, с плеч не сбросишь… Не разнимая рук, пошли к воеводской избе. У крыльца Андреан вспомнил о делах: — Указывай, Остей, куда моим молодцам становиться. Ты — крепости голова. Остей благодарно поклонился. Старше его был Андреан годами, к князю ближе, а вот без местничества признал старшим. Для дела так лучше, верно. Остей Укович подозвал своих людей, распорядился. Те сразу же направились к дружинникам Андреана: разводить кого в избы — на отдых, кого на стены — к бойницам. До поздней ночи горели свечи в воеводской горнице. Холоп уже в который раз наполнял кувшин имбирным квасом: к хмельному, по военному времени, ни хозяин, ни гость не прикасались. Да и не для бражничанья сошлись воеводы — для важного разговора. Обмыслить надобно было, как дальше поступать. Тяжкие времена пришли. Тысяцкий поведал о рязанских новостях: — Приехали послы от Батыги три дня назад. Сам я их и встречал, стремя в стремя ехал. Пригляделся. Воины у них злые, жилистые, в седлах сидят крепко — видно, в бою твердые, хоть и росточком невелики. На половцев похожи, такие же желтые и узкоглазые. Но, мыслю, поопаснее они, и оружие у них получше. Копье у каждого, лук со стрелами, а у кого и по два лука, сабли, ножи, топоры. От посольского корма отказались — с собой везут и сушеное мясо, и кобылье молоко — кумыс. И коням сена не просили: кони у них диковинные, сами траву из-под снега копытами роют. Такая конница и зимой в походы может ходить. Это — самое опасное… Остей Укович кивнул, соглашаясь. И он о том же думал, приглядываясь к татарским всадникам, во множестве разъезжавшим вблизи крепостных стен. И с тем, что опасней они, чем половцы, тоже был согласен. Половцы в прямом бою нестойки. Бой для них — подскок и отскок, если сами не опрокинули первым отчаянным натиском — по степи рассыпаются, другого случая ждут. А главное — привычны половцы, бивали их многократно, нет страха у воинов перед половцами. Татары — иное. Непонятны татары, чего ждать от них — неизвестно. А неизвестность устрашает… Андреан осушил ковшичек квасу, бросил в рот зимнюю ягоду — клюкву, продолжил: — Послов Батыевых провели через всю Рязань. Все воины, что в городе были, вдоль улиц встали. Чтоб видели послы — сильна земля войском! В гриднице встретил их Юрий Игоревич, сидя в золоченом княжеском кресле, как послов встречают. Но был князь в боевом доспехе, и бояре стояли в доспехах же. Это тоже со значением: пусть видят — и мир творить, и биться в Рязани готовы… Остей Укович поинтересовался: — А как послы ханские? Что говорили? — Дерзкие послы! — нахмурился Андреан. — Вошли не поклонившись, шапок не сняли. Протопали грязными сапожищами по узорному ковру, наследили. Старуха в бубен ударила, голосила что-то, но толмачи не разобрали что. Бесноватая вроде. Потом другие послы вперед вышли, начали посольские речи говорить, но не по чину говорить, не по чести — позорно. А как перевел толмач бездельные речи их — обмерли все от гнева. Просили послы десятины во всем: в богатстве рязанском и в людях, чтоб рабами их стали. А князя Юрия Игоревича — в данники… — Не бывать такому позору! — гневно поднялся из-за стола воевода. — Не было подобного срама на земле Русской! — И князь Юрий Игоревич тако же мыслит. Но послам велел отвечать уклончиво, вежливо. Не по сердцу велел отвечать — по трезвому разуму. Пусть-де едут послы дальше, в стольный град Владимир, а он, рязанский князь, не может без великого князя владимирского такое большое дело решить. А к царю Батыге — сам видишь — пока что свое посольство послал с дарами великими. — Мудро поступил князь, — одобрил Остей Укович. — Пока послы Батыевы во Владимир ездят, а наши сюда, да пока возвратятся те и другие — время-то и пройдет! — И ты не без разума, воевода! — похвалил Андреан. — Верно понял князя. Уже посланы гонцы по всем волостям рязанским, по градам. Вся земля Рязанская в полки собирается. Только бы успеть! Воевода Андреан задумался, помрачнел. Видно, тревожило его что-то такое, о чем он не решался сказать сразу даже старому знакомцу. Но все же, помедлив, сказал шепотом: — Боюсь я за князя Федора. Молодой он, горячий… На княжеском совете с отцом спорил, кричал… Деды-де наши и отцы дани никому не давали и в рабах ни у кого не бывали, за отечество свое умирали, и нам бы честь свою оружием или смертью в битве сохранить. А послов дерзких татарских предложил Федор лишить жизни… Едва смирился перед отцовской волей… А ну как перед царем Батыгой гордость свою выкажет? И себя и дело погубит… — Да, голова у князя Федора горячая, — согласился Остей Укович. — Помнишь, как прошлым летом половцев за Донцом нагнали? Федор тогда один против целого десятка кинулся… — И ты тем же отличился. Борода седая, а туда же — очертя голову в сечу полез! — подковырнул воевода. — А мне можно, я не князь! — поддержал шутку Остей Укович, но тут же помрачнел. Шутить нынче — не ко времени. Не до шуток, когда беда в ворота стучится… В последний предрассветный час, когда устает самая зоркая стража, Остей Укович и Андреан поднялись на стену. Воины у бойниц, узнавая воевод, приветственно поднимали копья. Светлые кольчуги рязанских дружинников, приехавших с посольством, тускло отсвечивали в темноте. Что и говорить, намного увеличилась сила Онузы с прибытием рязанской дружины — втрое, поди, сильнее! Славных молодцов прислал рязанский князь! — Тихо все, Остей Укович, — почтительно доложил дозорный на башне, которая высилась над самыми опасными, обращенными к степи, воротами. — Не шевелятся супостаты. — Не шевелятся, а ты слушай. Тишине не верь. Степняк — враг хитрый. Не углядишь — всем беда! Дозорный снова прильнул к бойнице, вытянул голову, прислушиваясь. Что такое? Будто бы шорох? Еще… Стонет кто-то… Иль почудилось! Нет, под стеной кто-то есть! Дозорный подергал за веревку, опущенную вниз, в караульную избу. Осторожно ступая по крутой лестнице, на башню поднялся десятник. Вопросительно посмотрел на дозорного. Тот ткнул пальцем вниз, под стену: — Будто есть кто там… Стонет… Десятник прислушался. Опять стон — негромкий, болезненный. — Буди воеводу! Скажешь — человек под стеной! На башню поднялись Остей Укович, Андреан, толмач. Остей, перегнувшись через стену, негромко окликнул: — Эй, кто там? — Свои… Человек княжеский… — донесся слабый, прерывающийся голос. Десятник шумно дышал в затылок воеводе, шептал: — Остей Укович, прикажи отворить ворота! Спасать надо, спасать! — Не дело говоришь! — отрезал воевода. — Десятник, а караульной службы не знаешь! А может, татары под стеной? Может, только того и ждут, чтоб ты ворота им отворил? То-то тебе спасибо царь Батыга скажет! В старину храбрые воины, если такая нужда была, со стены на веревке спускались… — И я спущусь, не побоюсь! Воевода, поколебавшись, разрешил: — Иди! Дружинники обвязали десятника крепкой веревкой, осторожно спустили за стену, в недобрую темноту. Через малое время веревку подергали снизу, раздался негромкий оклик десятника: — Подымай! Веревка поскрипывала под двойной тяжестью. Дружинники, надсадно пыхтя, подтянули и перевалили через стену десятника и еще другого человека — облепленного снегом, с сосульками крови в бороде. Положили неизвестного на помост, осторожно обмахнули снег. — Апоница?! — ужаснулся Андреан, узнав пестуна-оберегателя молодого князя Федора. — Беда! — простонал Апоница. — Убили моего ясного сокола, князя Федора Юрьевича… И бояр всех перерезали… И воинов… Один я в суматохе уполз… Суровые, хмурые стояли вокруг раненого старика воины. Вот и кончилось ожиданье беды, пришла сама беда… 3 Утром татарские тумены со всех сторон окружили Онузу. Спешенные татары шли к крепостным стенам с длинными штурмовыми лестницами, с вязанками хвороста — заваливать ров. Волокли к стенам осадные орудия, опутанные ремнями, с высоко поднятыми рычагами, похожими на огромные деревянные ложки. А поодаль, не приближаясь на перелет стрелы, спокойно текли, минуя Онузу, бесконечные потоки татарской конницы. Видно, военачальники Батыя и часа не желали тратить на штурм пограничной крепостицы, которую обороняла горстка воинов, и устремились в глубь Рязанской земли. Только малая часть татарского войска осталась под стенами Онузы, но все равно на каждого ее защитника приходилось по сотне врагов. Татарские конные лучники подскакивали к самым стенам, пускали стрелы. Длинные черные стрелы глухо стучали, впиваясь в бревна тына, с пронзительным свистом проскальзывали в бойницы. Из тяжелых крепостных самострелов было трудно попасть в конных лучников, бешено проносящихся под стеной в вихрях снежной пыли. А высунуться с луком из бойницы было нельзя — татарские стрелы летели густо, непрерывно. Повезло молодому рязанскому ратнику Митьке, впервые бывшему в ратном деле. Из тяжелого самострела он сшиб с коня татарского тысячника. Стоял тот на пригорке, недоступном для простых луков. То и дело к нему подъезжали гонцы, падали ничком на снег, не смея глаз поднять на высокородного нойона. Но просвистела вдруг огромная стрела, насквозь пронзила тысячника. Покатилась в снег круглая шапка нойона, и понесся прочь взбесившийся конь, волоча за собой застрявшего в стременах всадника… Радостно закричали воины на стенах Онузы. Но мрачен и молчалив был старый воевода Остей Укович. Не в пустячной перестрелке решалась судьба крепости. Возле воротной башни уже выстраивались в рядок грозные камнеметные орудия — пороки.[27 - Пороки — метательные механизмы типа баллисты, стрелявшие камнями размером в человеческую голову и больше.] Татары натягивали упругие ремни, укладывали на рычаги тяжелые круглые камни. — Попомни мои слова, Остей, — сказал Андреан, указывая пальцем на осадные орудия. — Вот этой самой сатанинской выдумкой и будут татары крушить стены градов русских. Не копьем брать их будут, но бездушным каменьем… Андреан не успел договорить — тяжко вздрогнув, пороки выплюнули каменные глыбы. Страшным был их первый удар. От стены посыпались щепки, верх башни скособочился. На помосте за бойницами опрокинулись котлы с кипящей смолой. Дико закричали обваренные ратники. Еще удар… Еще и еще… Гнулись брусья ворот, крошились железные скобы. Как живое существо, вздрагивала Онуза от страшных ударов. Но дубовые стены выдержали. Это, видимо, поняли и татары. Два самых больших порока медленно поползли к воротной башне. Воевода Остей Укович подозвал Андреана: — Собери своих дружинников, поставь за воротами. Самое опасное место — там. На тебя одного надеюсь. Не удержишь ворот — все пропадем. С богом! Повинуясь приказу своего воеводы, дружинники сбегали со стен, выстраивались рядами около ворот. Когда рухнули воротные створки, рванувшихся в крепость татар встретили копья дружинников. Жестокая сеча началась под сводами воротной башни. Сошлись грудь в грудь. Бесполезные копья теперь мешали. В ход пошли ножи, булавы, а то и просто кулаки. Мертвые стояли рядом с живыми. Татарские воины медленно вливались под воротную башню, выпирая дружинников Андреана. Исход битвы решался теперь не храбростью, не воинским искусством, не опытностью воевод: в такой тесной рукопашной схватке вступал в силу закон простого численного превосходства. Десяток сильнее одного, а сотня сильнее десятка… Рухнул старый воевода Андреан, пораженный в горло ножом. Его помощник муромец Голтя держал булаву левой рукой: правая рука, подрубленная татарской саблей, повисла плетью. Все меньше оставалось перед воротами воинов в русских остроконечных шлемах. Остей Укович посылал подмогу, оголяя стены. Ворота удалось отстоять, но татары во многих местах пролезли через бойницы, возле которых уже не было защитников, прыгали со стен в сугробы, внутрь крепости. Тревожно завыла сигнальная труба, сзывая уцелевших в сече рязанцев к воеводскому крыльцу. Опять сомкнулся возле Остея Уковича русский строй — недлинный, редкий. Но татары не пошли на копья, остановились поодаль, натянули луки. Падали на затоптанный, окропленный кровью снег последние защитники Онузы, но никто не бросил оружия, никто не просил о пощаде. Все было кончено. Татары разбежались по избам, клетям, погребам, хватали, что попадалось под руку. А над Онузой уже поднималось пламя пожара. На одну крепость стало меньше у рязанского князя, трех сотен воинов недосчитало рязанское войско. Это была первая кровь нашествия, первые жертвы. А сколько их еще будет в страшную зиму 1237 года? Не знали на Руси ни о будущих жертвах, ни о уже принесенных. Батыево нашествие без следа смыло с лика земли крепостицу Онузу, даже память о ней исчезла, и спустя столетия досужие историки будут только гадать, что именно означало это название — «Онуза». Город ли, урочище, древний могильник или просто луговину меж лесов, стеной стоявших вдоль невеликой реки Лесной Воронеж… Глава 3 Удальцы и резвецы рязанские 1 Рязанское войско спешило на юг, к степному рубежу. Путь — привычный воеводам князя Юрия Игоревича, знакомый до малого мостика над пересохшим ручьем. В одном была разница с прошлыми годами — шли зимой, когда обычно степняки замирялись, и не одними конными дружинами, а всей рязанской силой. Дорога ржавой лентой огибала курганы, спускалась в низины, взбегала на пологие склоны возвышенностей, сливаясь на горизонте с невысоким декабрьским небом. Скорбно чернели кресты на обочинах. Изредка попадались деревни — обезлюдевшие, тоскливые. Ветер хлопал дверьми брошенных изб, перекатывал клочки сена во дворах. Везде были заметны следы поспешного бегства: рассыпанное возле клетей зерно, бочки и лари, брошенные посреди улицы, сани с вывороченными оглоблями. Стронулась с места земля Рязанская. Мужики, подхватив топоры и рогатины, ушли в города — становиться под княжеские стяги, биться с супостатами. Бабы с ребятишками схоронились в землянках по оврагам или пробирались к Мещерской стороне, в непролазные лесные дебри. Привычной была военная опасность для Рязанской земли, порубежной со степью. Промедлишь — пропадешь, поляжешь под кривой половецкой саблей или из вольного хлебопашца превратишься в полонянника, что горше смерти. В одну ночь, бывало, уходили в безопасные места целые волости, и половцы, прорвавшиеся через сторожевые заставы, находили опустевшие деревни — ни пограбить, ни полону взять. Даже собак уводили рязанцы с собой в леса, даже кошек уносили в лукошках. Когда половцы отъезжали обратно в Дикое Поле, кошку потом первую пускали через порог в новую избу, рубленную на месте сгоревшей — для счастья, для домовитости. Собаку привязывали у тесового, пахнущего свежим лесом крыльца. Пусть лает, пусть все слышат: хозяин жив, хозяин вернулся! Только старики — древние, неходячие — оставались порой в покинутых деревнях. Что с них возьмешь? Им все равно где помирать — свое отжили… И сидели старики — седые, негнущиеся, в белых смертных рубахах — у околицы, смотрели бесстрашными глазами на чужих всадников. И случалось, что не поднималась рука у убийцы-половчина, обходила смерть стороной. Рассказывали в деревнях, что будто бы дед Шилко за долгую свою жизнь бессчетное множество половецких набегов пересидел у околицы. Под конец и половцы его признавать стали: проезжая мимо, махали деду волчьими шапками. Но смерть принял дед Шилко все-таки от половцев: напоили они старика насильно бесовским своим напитком — кумысом, оскоромили. Побрел Шилко на старости лет, во искупление греха своего невольного, в град Зарайск, к чудотворному образу Николину. Дойти-то дошел, отмолил грехи, но на обратном пути помер… Нынче и стариков не осталось в деревнях — мертво, как на погосте. Будто через пустыню шло рязанское войско. Только волки тенями скользили по дальним курганам, чуяли добычу, да воронье провожало зловещим карканьем. Князь Юрий Игоревич вел полки осторожно, высылая далеко вперед конные станицы. Всем воинам было велено идти в доспехах, копья и боевые топоры на сани не складывать, тетивы луков держать за пазухой, в тепле, чтобы не одеревенели на морозе. Сам князь ехал с большим полком. Слева и справа, по боковым дорогам, двигались пронский и муромский полки со своими князьями, а позади — засадный полк Романа Ингоревича, племянника рязанского князя. Такой походный строй был привычен для Руси. Так ходили в походы предки. Всю воинскую силу Рязанской земли вывел в поле князь Юрий Игоревич. Ровными рядами ехала за ним дружинная конница, нарядные всадники в островерхих русских шлемах, с продолговатыми красными щитами, с длинными боевыми копьями. Не на сотни шел счет дружинникам, как во время прошлых походов, — на тысячи. За дружиной — конные же боярские отряды, каждый со своим стягом. Тяжело топотало пешее городовое ополчение, тоже со щитами и копьями, в сапогах и нагольных полушубках, кое-кто даже в кольчугах — богатыми были рязанские города, и торговые люди в них — тоже не бедные, справили для безопасности в бою дорогие доспехи. А позади всех, визжа мерзлыми лапотками, помахивая топориками и рогатинками, валила земская, мужицкая рать, смерды-пахари. И в походе, и в пиру, и в добыче смерды всегда позади. Но в битвах не раз случалось, что ставили воеводы мужицкую бездоспешную рать вместо передового полка, выжидая, пока увязнут в мужицких телах вражеские мечи, и только тогда бросали вперед княжеские и боярские конные дружины — добывать победу и славу. Издавна так повелось в княжеской Руси, со времен «Русской правды»: смерд дешев, не в пример дешевле благородного мужа-дружинника. Пять серебряных гривен — цена смерду, а княжому мужу — сорок гривен… Войско, приближаясь к рубежу, умножалось на глазах. Нахлестывая коней, догоняли войско припоздавшие боярские дружины из дальних волостей. Из оврагов выползали прятавшиеся до поры смерды, молча пристраивались к пешей рати. Юрий Игоревич то и дело съезжал на обочину, придирчиво разглядывал проходившие мимо полки. Было от чего и радоваться, и огорчаться. Воины шли твердо, уверенно. Лица их были суровы, руки крепко сжимали древки копий. Длинные волосы выбились из-под островерхих шлемов, бороды заиндевели. Пронзительно скрипел под сапогами снег. Час за часом шагала пешая рать, но отставших не было. В едином строю, единым порывом — навстречу неведомому врагу… Проезжала конница, звеня наборными уздечками. Прямые русские мечи, тяжелые медные булавы, тугие луки, мел ко кольчатые доспехи… Это — дружина, сила и надежда князя, разящее острие войска… Но мало, слишком мало опытных воинов, дружинников и ратников кованой рати! Ополченцы же, смерды и посадские люди, к бою непривычны. Да и какое у них оружие? Топор да рогатинка, да копье простое, да лук охотничий. Трудно выстоять, если не все воины обучены ратному делу, если не у всех доспехи и дружинное оружие. Одно слово — ополчение… Но другого войска у рязанского князя не было… Ни Чернигов, ни стольный Владимир не прислали подмоги. Да и не смогли бы прислать, если б даже захотели — времени не было… Рязанские полки не успели дойти до рубежа — прискакал гонец из сторожевой станицы, передал весть о приближении татар. — Далеко ли? — спросил Юрий Игоревич. — Верст с восемь было. Теперь меньше. Идут споро, в великой силе… Юрий Игоревич приказал племянникам своим, князьям Роману и Олегу Красному, строить полки для боя. Впереди лежало широкое поле, упиравшееся одним концом в непролазные Волчьи овраги, а другим — в густую дубраву. Вынужденное место для боя, но удачное: обойти русские полки татарам будет трудновато. Только в лоб могли ударить, а этого степняки не любят. Так и сказал Юрий Игоревич воеводам. Протрубили сигнальные рожки, запели полковые трубы, забегали десятники и сотники, выравнивая ряды. В центре вытягивался поперек поля большой полк. Вперед вышли спешенные дружинники в полном ратном доспехе, со щитами и длинными копьями. Об их железный строй должна разбиться первая волна татарской конницы. Дружинников подпирали густые толпы городового и земского ополчения. Если прорвутся татары — возьмут их в топоры, в ножи, задавят многолюдством. Большой полк — основа боевого строя. Пока стоит большой полк, есть надежда на победу… Конная княжеская дружина строилась в плотные десятки позади большого полка, возле холма, на котором холопы Юрия Игоревича уже раскидывали большой шатер. Трепетал на ветру голубой стяг, кучкой стояли воеводы. Гонцы держали в поводу коней, готовые мчаться с княжескими приказаниями. Встали на свои места полки правой и левой руки — муромцы и пронцы. Высыпали перед большим полком, горяча коней, стрелки-лучники, рассыпались цепью. Подошел обоз — сани с рогатками, капканами, тяжелыми самострелами. Обозные мужики нахлестывали лошадей, лихо свистели, торопливо расставляли рогатки. Конечно, рогатки — это не крепостная стена, но и на них могут споткнуться передовые татарские сотни. Прискакал гонец из засадного полка, передал весть от воеводы: полк уже в дубраве, сторожа сидят на деревьях, ждут княжеского знака… Юрий Игоревич удовлетворенно кивнул: «Успели!» Морозило. Застоявшиеся кони тихо звенели уздечками. Ратники терли зазябшие уши, хлопали рукавицами по бокам — грелись. Тихо разговаривали. Старый ополченец, шмыгая покрасневшим носом, задирал соседа, здоровенного добродушного парня: — Заскучал, Тиша? На печку бы сейчас, а? — Не, чего там, постоим! — добродушно басил парень, перекидывая с плеча на плечо медную булаву. — Ну, сам не замерз — меня погрей! За пазуху посади. Мне, старичку, места хватит! Вокруг засмеялись. Тиша обиженно отвернулся: — Нашел время насмешничать. Волос седой, а ум где? Вот пощекочет тебя татарин копьем, досмеешься… — А я за тебя спрячусь, авось не достанет! Но шутки не веселили. Кто-то сказал тоскливо: — Помолчал бы, старик… Не на праздник, чай, собрались… Нетронутой снежной белизной лежало впереди поле, кое-где простроченное цепочками заячьих следов. Казалось, это поле было незримой границей между русским войском и тем страшным, непонятным, что вот-вот надвинется из-за дальних курганов… Вдали показались какие-то черные точки, рассыпались по горизонту, отделив прерывистой линией серое небо от снежной равнины. Потом из низин поползли, растекаясь по дорогам, сплошные конные массы. Татары! Сдержанный гул прокатился по русскому войску. Напряженно поднялись копья. Татарская конница медленно приближалась, развернув в стороны крылья дозорных отрядов. Два поприща[28 - Поприще — примерно 1000 шагов.], одно… Вот уже расстояние между противниками можно мерить перестрелами[29 - Перестрел — расстояние полета стрелы, примерно 100 шагов.] — совсем близко. Из татарских рядов выехали конные лучники, пустили стрелы, потом еще и еще. Прикрывая свой пеший строй, навстречу им бросились легкоконные дружинники, тоже принялись пускать стрелы. В рукопашный бой татары пока что не вступали, норовили поразить издали. Князь Юрий Игоревич видел, как падают на снег ратники. Татар на поле пока что было немного, не больше, чем рязанцев. Может, потому и не идут в сечу, что дожидаются подмоги? Если так, нужно нападать самим. Главное — отогнать конных лучников, не дать им безнаказанно истреблять воев… Юрий Игоревич подозвал племянника, Олега Красного, распорядился: — Веди конную дружину! Рязанская конница, гордость Юрия Игоревича, стройными рядами двинулась вперед, сначала медленно, шагом, а затем — неудержимым галопом. Боевой клич — «Рязань! Рязань!» — прогремел над полем. Олег Красный мчался впереди всех с тяжелым прямым мечом в руке. Татары начали отступать. Рязанский князь двинул вперед пешие полки. Татары продолжали медленно пятиться. Князь Юрий Игоревич не уловил мгновения, когда на поле что-то вдруг переменилось. Дружинники Олега Красного остановились, начали заворачивать коней. Слева и справа, окружая их, спешила свежая татарская конница. Невысокие лохматые лошадки проворно перебирались через сугробы. Олег Красный поздно заметил опасность: его уже отрезали от своих. Один за другим падали под ударами телохранители молодого князя. Олег кружился на месте, отбиваясь мечом от наседавших татар. Удар! Еще удар! Переломилась пополам татарская сабля. Свалился с коня всадник в лохматой лисьей шубе, разрубленный почти до пояса: рука у князя Олега была тяжелая, мечом он владел. — Пробьюсь! Пробьюсь! — упрямо шептал Олег. Но — не пробился. Сдернули его с коня арканом, скрутили руки и потащили к холму, где стоял Батый в окружении тысячников и темников. Нукеры-телохранители[30 - Нукеры (в переводе с монгольского — друзья, товарищи) — дружинники хана и кочевых феодалов, часто выполнявшие ответственные поручения или служившие личными телохранителями; из нукеров обычно назначались десятники и сотники ордынского войска.] бросили пленника в снег, к ногам хана. Олег зажмурил глаза, ожидая смертельного удара. Но Батый проговорил что-то хриплым голосом, махнул плетью. Те же нукеры поставили Олега на ноги и повели к обозу…[31 - Олег Красный находился в плену пятнадцать лет, прежде чем был отпущен в Рязань.] Так погибла отборная конница рязанского князя Юрия Игоревича. Не знали еще русские воеводы, что татары любят заманивать противника ложным отступлением, чтобы потом окружить и уничтожить. Неразгаданная военная хитрость обернулась бедой для рязанского войска. Юрий Игоревич сумел лишь сделать единственно возможное: он остановил полки, еще не попавшие в кольцо. Русский строй, поредевший, но еще крепкий, по-прежнему загораживал дорогу на Рязань. К татарам подходили новые и новые рати. Снова многочисленные лучники осыпали стрелами русский строй. Падали убитые и раненые рязанцы. Особенно много погибало смердов-ополченцев, которые были без доспехов. Длинные татарские стрелы пронзали их насквозь. Это была уже не битва — избиение… Медленно попятился рязанский строй под ливнем стрел. Наступал тот решающий миг боя, когда полководец обязан принимать какое-то решение. Воеводы ждали приказа князя. Но Юрий Игоревич колебался. Бросить в сечу засадный полк, спрятавшийся в дубраве, чтобы снова отогнать лучников? Но ведь именно так погибли вырвавшиеся вперед дружинники Олега Красного… Трубить отступление и уводить уцелевшую конницу? Но тогда погибнет пешее ополчение, никто не спасется. По прежним битвам с половцами известно, что быстрые степные наездники не выпускают добычу из рук, настигают отступающих на свежих запасных конях и вырубают саблями… Нет, так нельзя! Нужно во что бы то ни стало продержаться до темноты! «Но тогда, — думал Юрий Игоревич, — нужно еще раз отогнать лучников…» И рязанский князь бросил в сечу свой засадный полк. Запели боевые рожки. Ломая ветки, вынеслись из дубравы застоявшиеся кони. Племянник рязанского князя — Роман Ингоревич — вел полк на врага. Врассыпную бросились татарские лучники, спеша укрыться за спинами тяжело вооруженных воинов из тумена самого Батыя — «железнобоких», как их называли почтительно в татарском войске. Засадный полк не сумел преодолеть их многотысячную толщу и после яростной сечи отступил обратно в дубраву. Отчаянный бросок засадного полка не переломил хода битвы: не по назначению была истрачена его сила, не для решающего удара по утомленному врагу, а по горькой необходимости. Не осталось больше у Юрия Игоревича свежего войска. Снова накатились волны татарских лучников, а потом на большой полк навалилась вся конница. В копья встретили рязанцы конную лаву, бились зло, упорно. Много воинов Батыя погибло в этой сече. Но слишком неравными были силы. На смену утомленным Батый посылал новые тумены. И дрогнули рязанцы, начали отступать. Немногие из пешцев сумели добежать до дубравы или до спасительных оврагов. Но сам Юрий Игоревич с остатками конных дружин ушел от погони. Прорвался и засадный полк. До ночи Роман Ингоревич отбивал в дубраве приступы татар, а в темноте вывел полк на рязанскую дорогу. По пути к засадному полку присоединялись уцелевшие воины из других полков — окровавленные, в изрубленных доспехах, на загнанных, тяжело дышавших конях. Многие были пешими и шли из последних сил, держась за стремена всадников. Среди пешцев оказался и ополченец Тиша. Прижимая к груди обвязанную тряпицей руку, он недоумённо спрашивал: — Как же это мы, а? Крепко ведь бились, крепко, а что вышло-то? Воины, шагавшие рядом, тоскливо вздыхали. — Старика нашего убили. Хороший был старик, — продолжал Тиша. — Маленький такой, седенький, а духом — крепок. Как начали отходить, крикнул я ему: «Беги, дед, убьют ни за что!» А он глазами этак сверкнул, отрезал: «Стар я от ворога бегать, непривычен!» И пошел с рогатинкой вперед, один против тысячи… Смяли его конями… А мы вот живы… Как это так? И Тиша безнадежно махнул рукой. Кто-то из ратников положил ему руку на плечо, сказал: — Не горюй, парень! Еще не конец. Велика Русь, Рязань только край ее. За все отплатим ворогам: и за деда твоего, и за иных павших. Худое видели и хорошее увидим. Не может быть для Руси конечной гибели. Так-то, парень! 2 Вечер и ночь простояло войско Батыя на поле битвы. Татары добивали ножами раненых рязанцев, обирали павших, делили добычу. Невеликой оказалась добыча, а крови за нее было пролито неожиданно много. Сотники и тысячники пересчитывали воинов, и к исходу ночи хан Батый уже знал, скольких людей и коней недосчиталось войско. Бородатые русичи оказались опасными врагами, победа над ними далась дорого. Утром зашевелился татарский стан. Во все стороны поехали разведчики дорог — юртджи. Они быстро нашли след отступавшего засадного полка. В погоню за ним хан Батый послал хана Байдара с целым туменом войска. Но начавшийся снегопад и дремучие леса между реками Порой и Раковой укрыли беглецов. Два дня пробиралась конница хана Байдара по сугробам, по лесным чащобам, где не было ни деревень, ни проезжих дорог, и повернула обратно, потеряв немало воинов в волчьих ямах, а то и просто замерзшими в снегу. Напрасно оправдывался хан Байдар, жалуясь Батыю, что нигде не мог найти проводников, — предводитель татарского войска прогнал незадачливого хана в обоз. Однако сам пошел к Рязани не через леса, а дальним, кружным путем — по реке Проне. Пронский князь Всеволод Михайлович, не надеясь на силу своей немногочисленной дружины, ушел на север, к Коломне. Татарское войско сожгло покинутый жителями город Пронск и по льду реки двинулось к Рязани, опустошая прибрежные села и деревни. Рязань готовилась к обороне. Ко всем воротам столицы Рязанской земли — Старым Пронским, Новым Пронским, Исанским — тянулись обозы с продовольствием, подъезжали боярские дружины, приходили толпы мужиков из пригородных сел. Князь Юрий Игоревич, благополучно прибежавший в Рязань, тотчас разослал гонцов по волостям и малым градам, сзывая людей в осаду. Многие, не дожидаясь зова, приходили сами с семьями и имуществом. Крепкие стены Рязани не раз спасали людей от нашествий. Надеялись люди отсидеться за стенами и от татар. Воеводы обнадеживали, что татары-де — такие же степняки, как половцы. А половцы, как известно, больших городов приступом не брали: пограбят и отскочат обратно в Дикое Поле. Да и то верно: с луками да сабельками на Рязань не попрешь — твердыня! Привалился город Рязань к немыслимо крутому береговому обрыву, а с остальных сторон огорожен великими валами. На много сажен поднялись валы над глубокими рвами, а еще выше — стены из дубовых бревен, башни с бойницами. Зимой во рвах не было воды, но обледенелые откосы валов становились еще неприступнее. И оборонять город еще было кому. Все горожане, от мала до велика, взялись за оружие. Мужики из окрестных деревень пополнили ополчение. Подоспели рати из малых рязанских градов: Зарайска, Борисова-Глебова, Переяславля-Рязанского. Засадный полк Романа Ингоревича, пополненный ратниками других разбитых полков, тоже пришел в Рязань. Для Юрия Игоревича в том была радость: молодой Роман Ингоревич слыл твердым и опытным воеводой. Кипела, гомонила Рязань. Тысячи людей копошились на валах и стенах, подновляли укрепления, подносили к бойницам стрелы, камни, глыбы смерзшейся земли, золу и песок, чтобы слепить приступающих татар. В кузницах неумолчно стучали молоты, гудело в горнах тугое пламя, пар со свистом вырывался из кадушек с водой, куда опускали для закалки откованные мечи. Насаживали на крепкие березовые древки жала копий, точили наконечники для стрел. Из полков приходили здоровяки-десятники, охапками уносили оружие. Князь Юрий Игоревич почернел от забот, от бессонницы. Не смотрел — сверкал глазами, говорил жестко, отрывисто, возражений не терпел. По всему городу сновали доверенные люди князя: ближние дружинники, воеводы, тиуны. Властно повел себя князь. Боярским и купеческим добром распоряжался как своим собственным, все оружие велел свезти на свой двор. Бояре заворчали было (дорогонько оружье-то, иная кольчуга табуна коней стоит!), да прикусили языки: на соборной площади по приказу киязя смахнули голову боярину Стару, припрятавшему воинский запас… Тревожно было в городе. Леденящим шепотком ползли слухи о гибели пронских городов, о поголовной резне, учиненной татарами в неукрепленном селе Добром Соте, о сече на валах Ольгова-городка, последней крепости перед Рязанью. Кое-кто подумывал, что лучше отбежать в мещерские леса, там пересидеть беду, а не пытать счастья в осаде. То ли выстоит Рязань, толи нет, а леса — они завсегда укроют! Немного было таких слабодушных, но все ж таки были. Княжеские дружинники силой задерживали беглецов в воротах, отправляли на стену, к бойницам. А пример робким подал не кто иной, как сам пастырь духовный — рязанский еписком. Ночью неслышно распахнулись ворота епископского подворья, что у Успенского собора, гнедые кони вынесли на улицу закрытые черные сани. Два десятка всадников в монашеских рясах, но со щитами и копьями в руках, ехали следом. Стража у Старых Пронских ворот не посмела задержать епископского выезда, послушно отомкнула тяжелые засовы. Епископские сани растворились в темноте. Много было потом разговоров в Рязани. Нашлись люди, которые будто бы сами слышали совсем не апостольские слова, произнесенные епископом перед отъездом: «Не красен бег, но здоров!» А может, и наговаривали люди на отъехавшего, кто знает?.. Хан Батый со всем своим воинством, с осадными орудиями и обозами приступил к Рязани 16 декабря, в день пророков Аггея и Даниила. Князь Юрий Игоревич, его племянник Роман Ингоревич, ближние бояре и воеводы стояли на башне Старых Пронских ворот, смотрели, как, разливаясь будто черная вода в половодье, накатывается по льду Оки-реки на город несметная татарская сила. Набатно загудели колокола рязанских соборов. На их призывный гул выбегали из домов дружинники и горожане, карабкались по крутым лестницам на стены. На узкой улице, примыкавшей к Старым Пронским воротам, выстроился конный полк Романа Ингоревича. Кони первого десятка упирались мордами в воротные створки, слизывали шершавыми языками иней с дубовых брусьев. В другое время обратили бы внимание на этот иней, потому что верная примета есть: иней на Аггея — к теплым святкам. Но нынче другое занимало людей. Дружинники тихо переговаривались: — В поле, что ли, выходить будем? — Да нет, куда там, у татар — сила! — А полк-то весь тут… Поглядывали на полкового воеводу Нелюба. Воевода сидел в седле недвижимо, в окладистой бороде — снежинки, взгляд из-под насупленных бровей сердитый. Такого не расспросишь! Простучав сапогами по мерзлым ступенькам, на башню взбежал дозорный. Протиснулся, расталкивая плечом бояр, к князю Юрию Игоревичу: — Княже! Обоз подходит по реке… Саней пятьдесят с осадным запасом… Стража при обозе малая… Не ровен час, перехватят татары наш обоз! — Обоз, говоришь? Где? — заволновался князь. — А вон тамо… Из-за поворота выползает… Вмешался Роман Ингоревич: — Нельзя отдавать обоз, нельзя! Дозволь, княже, вывести полк. Задержу татар хоть на малое время, пропущу обоз в ворота. Дозволь! Юрий Игоревич заколебался. Опасно, ох как опасно! Не ворвались бы татары в град на плечах Романовых дружинников… Но и полсотни саней с осадным запасом — тоже богатство немалое, жалко отдавать… — С богом! Выводи полк! Полк Романа Ингоревича выехал из распахнутых ворот, спустился к реке, наперерез татарским сотням. Те приостановились, накапливаясь. Обозные мужики нахлестывали лошаденок, торопясь проскочить в ворота. Вот обоз уже совсем близко, под башней. Сани, стуча по бревенчатой мостовой, вкатывались под своды ворот. Юрий Игоревич нетерпеливо притопывал ногой: — Скорей, скорей! Но все сани пропустить не успели. Татары начали теснить полк Романа Ингоревича. Заметались мужики в обозе, в спешке заворачивали лошадей. Сани опрокидывались на скользком съезде. Катились вниз, под ноги набегавшим татарам, кадушки и короба, мерзлые бараньи туши. С лязгом захлопнулись ворота, и вовремя: татары были уже под самой стеной. Их отогнали стрелами. Роман Ингоревич сбил свой полк в плотный квадрат, попробовал было пробиться к городу, но отступил перед великим множеством татарской рати. Долго еще видели со стены рязанцы, как отходит вверх по Оке засадный полк, отбиваясь от наседавших татар короткими злыми наездами. Жалобно пропела, будто прощаясь, полковая труба. Всадники Романа Ингоревича скрылись в лесу за рекой. Кто-то прошептал за спиной Юрия Игоревича: — Ушли… Может, хоть эти спасутся… Юрий Игоревич молча кивнул. Ни он, ни другие не могли знать, что не пройдет и двух недель, как на заснеженном поле под Коломной поляжет до последнего человека засадный полк, а голову Романа Ингоревича татарский сотник принесет хану Батыю и бросит к ногам… 3 К вечеру Рязань была окружена со всех сторон. Велика была Батыева рать. Семь высокородных ханов, потомков великого хана Чингиса, сошлись здесь: Батый, Орду, Гуюк, Менгу, Кулькан, Кадан, Бури. Никогда не видели рязанцы под своими стенами такого немыслимого множества чужих всадников, табунов лохматых степных коней, диковинных орудий на бревенчатых полозьях. Тысячи пленных, подгоняемых плетьми, волокли бревна и вязанки хвороста — заваливать рвы. Татарские лучники, прикрываясь большими щитами, подбирались под самые стены, метко пускали стрелы в бойницы; среди рязанцев уже были убитые и раненые. Против всех трех ворот Рязани стояли в конном строю большие татарские рати — стереглись от вылазок. Но князь Юрий Игоревич строго-настрого приказал воеводам из города ратников не выводить, биться на стенах. На следующее утро глухо застучали барабаны, привязанные к седлам сотников, у нарядных шатров темников и ханов взметнулись бунчуки из хвостов рыжих кобыл. Татары пошли на приступ. Они остервенело лезли на стены по приставным лестницам, падали, сраженные стрелами, сбитые камнями, ошпаренные кипящей смолой. На смену убитым приходили новые тысячи. После каждого отбитого приступа пороки обрушивали на город тяжелые каменные глыбы. Но башни и стены Рязани выдержали обстрел. Справились рязанцы и с пожарами, вспыхнувшими от заброшенных через стены горшков с горючей смолой. Женщины и ребятишки стояли с ведрами воды на крышах своих домов, как воины в дозоре. Если пламя все же занималось — набегали мужики с топорами, с баграми, по бревнышку растаскивали горящий дом. Головни, шипя, дотлевали в снегу. Хан Батый посылал на стены новые тумены, сменяя уставших. Так советовал многоопытный полководец Субудай: если нельзя разрушить стены крепости, нужно измотать силы защитников непрерывными штурмами. Так продолжалось пять дней. Все меньше оставалось русских воинов на стенах, некем было заменять убитых и раненых. Обессилели рязанцы. Звериная настойчивость татар устрашала, казалась непреоборимой. Время сливалось в непрерывную вереницу изнуряющих схваток, и не было часа, чтобы перевести дух, отложить потяжелевшие мечи и топоры, забыться коротким сном — татары приступали и ночью. На шестой день татары приступали особенно сильно. Тысячи приставных лестниц облепили стены, на которых осталось совсем мало защитников. Густо, зло полезли воины свежих туменов Кадана и Бури. Не устояла Рязань! Сразу во многих местах поднялись на стены татары, сбили засовы с городских ворот. Конница хана Батыя потоком вливалась в Рязань. Рязанцы, дорого отдавая свои жизни, бились на улицах, во дворах, на крышах амбаров, бросались навстречу татарским сотням с отвагой отчаяния. Возле красно-белых стен Успенского собора встретила свой смертный час ближняя дружина князя Юрия Игоревича. В груде тел татары не сразу нашли князя, а когда нашли — сорвали с павшего обрывки кольчуги, бросили нагого на окровавленный снег. Татары вышибли бревном двери Успенского собора, волками набросились на спрятавшихся там женщин и детей. В тусклом свете восковых свечей засверкали кривые сабли, кровь потекла по узорным плиткам пола. Насильники стаскивали с убитых одежды, с мясом вырывали из ушей серьги, рубили пальцы с кольцами и перстнями. Над телом рязанской княгини Агриппины, привлеченные блеском богатого убора, дрались два татарских десятника… К вечеру не осталось в Рязани живых, только дым, да обожженная земля, да пепел, да бездыханные трупы. Некому было плакать по мертвым, некому было схоронить их — все рязанцы равно испили смертную чашу… Почти неделю простоял Батый на развалинах Рязани. Войско устало от многодневных приступов. Много времени занял подсчет и дележ добычи — Рязань оказалась очень богатым городом. Писцы хана Батыя пересчитали награбленное, по обычаю отделили одну пятую часть великому хану Угедею, другую пятую часть — самому Батыю и остальным предводителям войска, а оставшееся добро разделили между туменами. Слуги ханов и темников прятали по сундукам золотые и серебряные чаши, камни-самоцветы, драгоценное оружие, дорогие меха. Сотники и десятники набивали переметные сумы и повозки одеждой, беличьими шкурками, медной и оловянной посудой, женскими украшениями. Простым воинам доставались овчинные полушубки, домашняя утварь, сапоги с ног убитых рязанцев. Каждый, от высокородного темника до последнего погонщика обозных коней, знал свое место в строю и свою долю в добыче. Это была круговая порука грабителей, скрепленная кровью и страхом, и доля добычи целиком зависела от места, которое занимал человек в сложной иерархии державы Чингисхана. Только самые удачливые и отчаянно храбрые могли надеяться на продвижение вверх: от простого воина к десятнику, от десятника к сотнику. Бунчук тысячника был пределом возможного для рядового кочевника. Темниками становились лишь высокородные ханы и эмиры. Недаром говорили в степных селениях: «Воробей, сколько ни машет крыльями, не поднимется выше орла!» А орлом нужно было родиться, если не родился орлом — нечего жаждать невозможного… Закон великого хана Чингиса — яса — требовал от ханов и темников заботиться о своих воинах, кормить их и давать одежду. Но великий хан не говорил, что нужно беречь их жизни, если впереди была добыча. Поэтому Батый равнодушно смотрел на трупы своих воинов, уложенных длинными рядами у городской стены. Первый большой русский город побежден. Обозы наполнились драгоценностями. А войско Батыя столь велико, что в потоке его, двигавшемся мимо хана, потери были мало заметны. Глава 4 Москва-река, Владимирское пограничье… 1 Никогда еще не было в москворецком сельце Локотне такого многолюдства, как в январские дни зимы от сотворения мира шесть тысяч семьсот сорок шестой.[32 - 1238 год.] С утра до позднего вечера тянулись по льду Москвы-реки нескончаемые обозы, проезжали конные дружины, шли пешие полки — войско великого владимирского князя двигалось к рубежам, к пограничной Коломне. Говорили, что сам великий князь остался во Владимире, поручив командование полками старшему сыну, князю Всеволоду Юрьевичу. Верно это или нет, достоверно люди не знали, но войско к Коломне собиралось большое, из многих городов. Так что вполне могло быть, что подоспеет и сам великий князь… Локотненские ребятишки, коченея на колком январском ветру, часами стояли по береговым обрывам, встречали криками каждую рать: — Глянь-ка, конные бегут! Щиты красные у них! — А то князь впереди, не иначе. Злато блестит! — Стяг-то, стяг какой! С крылатым всадником и змеем! Кто посмелее, сбегали с берега вниз, на речной лед, просили проезжих: — Прокати, боярин, на коне! Какой-нибудь дружинник, шутливо нахмурившись, грозил плетью, и ребятишки бросались врассыпную, радостно визжа: — А вот и не догонишь!.. Ребятишкам-то забава, а взрослым мужикам — тягостные думы. Война пришла! Старались порасспрошать воинов, благо было с кем поговорить: на ночлег в избы набивались ратные люди из разных полков. Во дворах жарко пылали костры. Воины поворачивали над огнем вертелы с бараньими и свиными тушами, помешивали густое варево в медных котлах — в военное время воеводы не скупились на харчи. В Локотне на корм ратным людям порезали весь скот. Но мужики не сожалели: все-таки для своих, да и платили воеводы сполна, серебром. Серебро-то по нынешним опасным временам даже удобнее. Барана или свинью далеко не угонишь, а серебро завязал в кисет — и шагай… Локотненские мужики подсаживались к котлам, хлебали сытную воинскую похлебку, расспрашивали, откуда и куда идет рать. Оказывались в Локотне ратники и из Владимира, и из Ростова, и из иных, даже самых дальних, городов, о которых локотненцы знали только понаслышке. О гибели Рязани ратники говорили мало, неохотно. Дескать, что там Рязань? Зернышко малое. А сейчас великие грады идут. Разве сравниться Рязани со всей силой русской? Ратники часто вспоминали в разговорах Коломну. Видно, там и быть сече. Ну а Коломну в Локотне знали, совсем недалеко она была. Каждую зиму ездили туда локотненцы на торг. Вот только крепостица там малая, не вместится войско в стены. Может, в поле будут биться? Но то не простых воев дело, а воевод. А воеводы с мужиками не разговаривали. Сунулся как-то Милон к проезжему владимирскому воеводе — спросить, не пора ли и локотненцам трогаться к Коломне, но и сам не рад был своей дерзости. Обозвал воевода его мужиком-лапотником и велел ждать, пока подойдет московский полк. К Москве-де приписано сельцо на случай войны и осады, нечего до поры под ногами путаться, не до них! Сердитым оказался воевода, но посоветовал верно. Вскоре приехал из Москвы боярин Евсей Петрович, а с ним дружинники и сани с оружием. Людей собрали у избы тиуна. Московский боярин был немногословен, объявил только, что локотненцы пойдут вместе с его полком. Дружинники проворно роздали с саней оружие, кому что досталось: копья, рогатины, боевые топоры, щиты. Милон получил прямой меч, слегка тронутый ржавчиной, и островерхий дружинный шлем, тоже не новый. Доспехов боярин не привез совсем: видно, в Москве их не оказалось. Боярин велел пересчитать мужиков, назначил старшим над ними тиуна Гришку: — Недостанет кого, с тебя, тиун, спрошу! Смотри! И пошли локотненские мужики, взвалив на плечи котомки с харчами, вниз по Москве-реке. Рядом с тиуном шагал Милон: сильному, многоопытному мужику Гришка на всякий случай велел быть при себе. Был локотненский тиун сведущим в хозяйстве, в мирное время крепко держал в руках все сельцо, а теперь оробел. И немудрено: не приходилось тиуну быть воином, жил до того в комнатных холопах, на безопасном боярском дворе во Владимире… Великокняжеские полки остановились лагерем перед Коломной, на просторном Голутвинском поле. Здесь, через самое устье Москвы-реки, проходил зимний путь к стольному Владимиру. Локотненцев остановила сторожевая застава. Старший над заставой, владимирский дружинник (везде, видно, владимирцы распоряжались!), дал провожатого, объяснил, что московский полк стоит на самом дальнем от реки краю поля, возле леса. Шатер московского боярина стоял на опушке. Вокруг него темнели палатки дружинников из дубленой кожи, натянутой на жерди. Тиун Гришка торопливо перекрестился, побежал к шатру — докладывать, что отставших нет, все мужики на месте. Вернувшись, объявил, чтобы устраивались на ночлег, кто как может, шалашей для них не наготовлено — невелики бояре! Локотненцы спорить и обижаться не стали, быстро вырыли в снегу ямы, прикрыли сверху еловыми лапами: долго ли лесному человеку поставить шалаш-однодневку? Присели на пеньки, разложили костерок. Подошел старый Пантелеймон. Пока ладили шалаши, он успел пройти по лагерю и теперь рассказывал: — Из многих городов рати собрались. Большое войско. А кто и откуда, я без расспросов понял, по прозвищам. Кажись, все люди русские, а у каждого места свое прозвище, вот и перекликаются вои, друг над другом насмешничают. Дмитровцев в народе болотниками кличут, новгородцев — долбежниками, псковичей — ершеедами, а кашинцев и того смешнее — водохлебами… — Не больно прозвища-то хороши, — вздохнул Милон. — Отчего так? — Видно, оттого, что живут люди русские под разными князьями, а князья друг с дружкой воюют. С чего, к примеру, новгородцу владимирца любить, если то и дело мечами рубятся? Под Коломной людей разных городов только общая беда собрала, да и то не все пришли, — огорченно заметил Пантелеймон. — Всё распри наши… — Не время нынче о распрях поминать… — Оно конечно, не время. Но ведь так? Милон ничего не ответил. Пантелеймон постоял возле него, моргая слезящимися глазами, потом повернулся и тихо побрел куда-то за шалаши, к близкому лесу… В тот же день был объявлен смотр всему московскому полку. Дружинники и ополченцы из деревень построились хитро, чтоб города не позорить: дружинники в кольчугах, со щитами и копьями — впереди, мужики скромненько — за ними. Но разве опытных воевод такой хитростью обманешь? К полку подъехали большие люди: сын великого князя Всеволод Юрьевич, его первый советник большой воевода Еремей Глебович, прибежавшие из Рязанской земли князья Роман Ингоревич и Всеволод Михайлович Пронский, другие воеводы, а среди них — локотненский господин боярин Иван Федорович. Дотошный Пантелеймон уже успел вызнать, что Иван Федорович приставлен к сыну великого князя сберегателем. Князья объехали строй и повернули обратно, а большой воевода Еремей Глебович, задержавшись, сердито выговаривал московскому воеводе за плохое оружие ратников. Евсей Петрович только разводил руками: — Всех мужиков подняли в волостях, вот оружья-то и не хватило. Не гневись, воевода. С Москвы обещали еще обоз с оружьем пригнать… — Сейчас оружье нужно, не завтра, — настаивал Еремей Глебович. — Побьют без доспехов мужиков, к чему тогда оружье? Посылай гонца в Москву, пусть поторопятся. Да в тороках у дружины посмотри, может, кто запас для себя держит. Учишь вас, учишь… И большой воевода, огорченно махнув рукой, отъехал… Спать локотненцы улеглись рано, едва смерклось. Костров воевода разжигать не велел, а без огня на морозе какая беседа? Утром тревожно ударили барабаны. В шалаш, где спали локотненские мужики, заглянул дружинник, ткнул кого-то из спящих сапогом, прокричал сполошно: — Поднимайтесь, люди! Татары близко! Зябко поеживаясь на морозном ветру, мужики вылезли из шалаша, разобрали копья и рогатины. Побрели, увязая в сугробах, к указанному еще с вечера месту — строиться. Там был поднят московский стяг, суетился боярин-воевода, ровняя ряды. Стоял московский полк на самом краю поля, а локотненцы и у полка с краю, возле ельника. Милон и Пантелеймон как спали вместе, так и в строю стали рядом. Пантелеймон не удержался, отметил со своей обычной недоброй усмешкой: — Вишь, как ладно выходит! И сбоку степняки не обойдут, и лес, если чего вдруг, рядом. — Что-то ты, дед, до боя о бегстве думаешь! — недовольно сказал Милон. — А ты, Милоша, — опять усмехнулся обидно старик, — походи-ка с мое в походы, сам загадывать научишься, что через час будет. Кто не загадывал — давно в земле истлел, а дед Пантелеймон, почитай, в двадцатый раз на брань выходит. То-то! Но рассуждения старого Пантелеймона никто из локотненцев не поддержал. Действительно, чего до боя о бегстве думать? Не по-русски это, позорно! Только тиун Гришка внимательно прислушивался, поглядывая украдкой на близкий лес. А остальные мужики больше глядели в другую сторону, туда, где на Голутвинском поле выравнивались для боя другие полки: рязанцы и пронцы князей Романа Ингоревича и Всеволода Михайловича, большой полк воеводы Еремея Глебовича, владимирские дружины князя Всеволода Юрьевича; владимирский стяг его развевался на другом краю поля, у самой Москвы-реки. 2 Татары появились неожиданно, пробравшись под самым берегом Оки, и густо высыпали на Голутвинское поле. Татарские конные лучники развернулись широкой редкой цепью и забросали стрелами сразу все полки. Даже до самого дальнего, московского полка доскакали несколько десятков визжащих черных всадников с натянутыми луками. Упал дружинник, стоявший впереди Милона. Милон наклонился, поднял щит убитого, и почти тотчас же в середину щита впилась татарская стрела. — Отвел господь смерть… — прошептал Милон. С крепким дружинным щитом в руке Милон сразу почувствовал себя увереннее, хотя и оказался в первом ряду, на самом сступе. Но татары на московский полк не пошли, постреливали издали — главная сеча кипела в центре, где насмерть рубились рязанцы и пронцы. Перед боем Роман Ингоревич сказал своим дружинникам: — Два раза мы бились с погаными и два раза показывали им спину. Не стыдно ли? На третий раз или честно сложим головы свои, или заставим показать спину царя Батыгу! Поклялись рязанцы и пронцы стоять крепко и теперь держали клятву. Передовой татарский тумен под Коломной возглавлял хан Кулькан, младший сын Чингисхана, горячий и честолюбивый. Он повел своих отборных нукеров в битву, не дожидаясь подхода остального войска, медленно текущего от Рязани по льду Оки. Раз за разом бросались в яростные атаки конные тысячи хана Кулькана. Казалось, еще одно, последнее усилие — и упрямые руситы будут смяты, всю честь победы возьмет один Кулькан! — О бог войны, даруй победу! — исступленно молил молодой хан. — Десять самых красивых пленниц принесет тебе в жертву Кулькан! Но бог войны не обратил своего взора, дарующего победу, на хана Кулькана. Центр русского войска стоял несокрушимо, а слева и справа на тумен Кулькана, расстроенный непрерывными атаками, понеслись удалые владимирские дружины. Заметались татарские всадники, откатываясь обратно к Оке. Хан Кулькан, обезумев от ярости, с одной сотней телохранителей кинулся наперерез владимирской коннице. Легкий как птица арабский скакун хана опередил низкорослых лошадей нукеров-телохранителей и вынес своего хозяина прямо на копья русских дружинников. Поток владимирской конницы затоптал в снег упавшего Кулькана и пронесся дальше. Горестно завыли телохранители Кулькана, упали на снег, раздирая ногтями лица. Они знали, что пощады им не будет. Горе тем, кто не уберег священную кровь потомка Чингисхана! А за владимирской конницей уже двинулись, выставив вперед копья, рязанцы, пронцы и москвичи. Радостно, победно ревели боевые трубы русских полков. Однако от шатра князя Юрия Всеволодовича уже скакали гонцы к воеводам с приказом вернуть полки на прежние места и ждать нового татарского натиска. Конницу Батыя лучше встречать в сомкнутом строю, а потому — назад, все назад! На этом настоял опытный воевода Еремей Глебович, который понимал, что разбит только передовой отряд неисчислимого татарского войска. И он оказался прав. Подходили главные силы Батыя. Еремей Глебович поклонился князю Всеволоду Юрьевичу, сказал тихо, чтобы не услышали тайные слова другие воеводы и бояре: — Княже! Теперь одно нам осталось: стоять насмерть. Обойти нас татары не могут, будут бить в лоб. А к прямому бою мы привычны! Все полки уже на поле, в одном крепком строю. И мое место — там. Дозволь послужить Руси простым ратником, сила в руках еще есть! — И я с тобой, Еремей! Будем биться рядом! — воскликнул Всеволод, обнажая меч с тяжелой рукоятью, горевшей самоцветами, — благословение отца. — Нельзя, княже! Не радуй царя Батыгу гибелью еще одного князя русского. Кто будет после водить полки, землю из пепла поднимать? Береги себя для Руси. Если сомнут нас татары — немедля скачи во Владимир. Боярин Иван Федорович будет с тобой. Не слушая больше возражений князя, Еремей Глебович пришпорил коня и поехал к большому полку. — Крепко стойте, ребятушки! — кричал старый воевода дружинникам и ополченцам. — Единова отбились — и вдругорядь отобьемся! — Стоим, воевода! — ответно кричали воины, поднимая вверх копья. — Крепко стоим! Тумены Батыя обрушились сразу и на рязанский, и на пронский, и на большой полки. Под страшным напором попятился русский строй. Первым упал стяг Романа Ингоревича. Сам князь не надолго пережил своих верных телохранителей, пытавшихся вырвать его из сечи, — все они полегли рядом и были затоптаны татарской конницей. Рязанцы выполнили свою клятву: больше они не показали спину татарам и приняли общую смерть… Теснимые со всех сторон татарской конницей, обреченно отбивались последние кучки пронцев. Дольше всех держались владимирцы из большого полка. Воевода Еремей Глебович рубился в первых рядах, показывая пример воинской доблести. Но никакая доблесть не могла изменить исхода битвы: силы были неравны… Боярин Иван Федорович выполнил свой долг княжеского сберегателя — спас Всеволода от плена или смерти. Когда начал отступать большой полк, от княжеского шатра поскакала прочь небольшая кучка всадников: Всеволод Юрьевич, боярин Иван, полтора десятка телохранителей. Всадники пересекли по льду Москву-реку и скрылись в прибрежных кустах. Позади раздавался шум битвы, постепенно удаляясь и затихая. Князь Всеволод с тайной надеждой спросил Ивана Федоровича: — Может, не все полягут? Может, спасется кто? Но боярин только покачал головой: — Мало надежды. Рязанцев и пронцев при нас перебили, и князья их убиты. На владимирцев так навалились, что вряд ли кто уцелеет. А вот из москвичей, может, кто и уйдет. На краю они стояли, у леса… 3 Боярин Иван Федорович верно предсказал судьбу московского полка. Несмотря на отчаянное сопротивление москвичей, татарская конница оттеснила их к лесу, но в лес не пошла. Милон отходил одним из последних. Простая одежда мужика не привлекала внимания охочих до добычи татар. Что возьмешь с мужика лапотника — рваный полушубок да медный крест?! А так бы не уцелел Милон, нечем ему было оборонить себя: меч переломился, щит он потерял. Но и безоружный, сумел он помочь в беде московскому воеводе. Возле самого ельника достало Евсея Петровича татарское копье, опрокинуло в снег. Татарин соскочил с коня, вытащил из-за голенища нож, чтобы добить поверженного воеводу. Но выбежал из-за дерева Милон, выбил нож из рук татарина. Долго катались они в отчаянной схватке по сугробам, пока Милон не пересилил — мертвой хваткой сжал толстую липкую шею врага… Раненого боярина Милон оттащил в ельник, а потом вместе с уцелевшими локотненцами понес в глубь леса. Негромко перекликаясь, собирались в чаще московские дружинники. Все-таки немало их спаслось от татарских сабель: отбились, ушли. До темноты хоронились в лесу, а потом, далеко стороной обойдя поле битвы, на котором гомонили, шумели татары, — вышли к Москве-реке. В какой-то деревеньке нашли сани, положили на них раненого боярина. Ехали, не останавливаясь, всю ночь. Утром на высоком правом берегу показались избы Локотни. Милон подошел к саням, поклонился боярину: — Прощай, боярин. Уходим мы, дворы свои оборонять. Сельцо наше — вон оно… Раненый приподнял голову, тихо спросил: — Это ты отвел от меня смерть? — Я, боярин… Да что говорить-то об этом… Каждый бы сделал, чай, русские же люди… — Как звать тебя? — Милоном. Из Локотни я. Чай, помнишь — меч давал мне. Поломался меч-то… Боярин со стоном перевалился на бок, вытянул из-под шубы меч в дорогих ножнах: — Возьми мой меч. Ничего у меня сейчас нет больше, чтоб наградить тебя. А живы будем — приходи в Москву. Меня найди. Должник я твой неоплатный… Милон молча поклонился. Локотня встретила мужиков черным холодом покинутых изб. Видно, успели дойти до сельца вести о поражении под Коломной, снялись люди с родных печищ. Мужики столпились вокруг Милона, окончательно признав его за старшего (тиун Гришка исчез куда-то в самом начале боя): — Куда теперь-то? К Москве, что ли, идти? — На Москве татары раньше нас будут. Конного разве обгонишь? К женкам идти надо, к ребятишкам. Кто их без нас оборонит? А наши в лесу, на городище. Некуда им больше деться! Несогласных не было. Мужики пошли через опустевшее село к лесу. Сурово шумели ветви над головой. Поземка заметала следы, скрывая от посторонних глаз дорогу к старому городищу… И возле других москворецких сел и деревень покидали мужики-ополченцы обоз воеводы. Совсем немного воев привел Евсей Петрович к Москве, только дружинников своих да тех ратников, что были из деревень выше по Москве-реке. Видно, не надеялись больше мужики на княжескую защиту, решили смерть принять на пороге своих дворов, заслоняя близких от насильников. Раскатывались по московской земле угольки народной войны, которая займется незаметным глазу торфяным пожаром и будет поглощать степных завоевателей, осмелившихся свернуть с больших дорог в лесные чащобы, к охотничьим избушкам, поселкам бортников, землянкам у бобровых гонов. Не добычу найдут там татарские десятники — безвестную смерть… 4 Деда Данилу на Москве прозвали Воротником. Жил дед Данила в избе у восточной, самой опасной стены города, где к валу подходила ровная пологая возвышенность. Когда-то отец Данилы, как теперь он сам, был сторожем при воротах, оберегал Москву от врагов. Ночью сторожа-воротники стояли на башне, следили за дорогой, выбегавшей из дальнего леса, за гладью Москвы-реки, по которой могли подкрасться к городу чужие воинские ладьи. С рассветом ворота открывали, пропускали обозы купцов, мужицкие телеги, пеших странников. Оживленно и весело было днем у воротной башни. Но наступал вечер, наглухо запирались ворота, и снова несли сторожа-воротники свой недремный караул. Ночью не было доступа в Москву ни конному, ни пешему, ни боярину, ни смерду: не поспел засветло — ночуй в поле! За этим строго присматривал московский воевода Филип Нянка. Тяжелая рука была у воеводы. Как-то раз, много лет назад, приоткрыл Данила ночью ворота — очень уж просил старый знакомец, опоздавший засветло вернуться в город… До сих пор помнит плети у воеводской избы… Крепко помнит! Не случалось с ним больше такой оплошности. А служил он у воротной башни уже не первый десяток лет. Невелик, но крепок был град Москва. Вал высотой более семи сажен,[33 - Более пятнадцати метров. Сажень — 2,13 метра.] деревянные срубные стены с башнями, с бойницами, высокие обрывы Москвы-реки и Неглинки — не подступишься! Но град не только стенами крепок — войском. А войска у воеводы Филипа Нянки осталось мало. Почти все ратники ушли к Коломне, чтобы вместе с другими великокняжескими полками остановить царя Батыгу на устье Москвы-реки. Воевода ждал подмогу, но из стольного Владимира приехал только юный княжич Владимир Юрьевич, сын великого князя, с горсткой телохранителей. Для воеводы Филипа Нянки в этом лишь новая забота: теперь не только о городе, но и о княжиче Владимире заботиться приходилось, за сына великий князь спросит строго… От московского полка, выступившего к Коломне, вторую неделю не было вестей. Евсей Петрович — воевода опытный, с радостным вестником не умедлил бы, тотчас послал. Неизвестность тревожила. Тревога воеводы Филипа Нянки передавалась людям, да и сам он был в этом виноват: требовал от всех осторожности, помногу раз проверял караулы, строго взыскивал за нераденье. К слову сказать, нерадивых почти не было. На башне день и ночь стояли сторожа, напряженно вглядывались в сумрачную тишину окрестных лесов, прислушивались. На всех дорогах к Москве притаились крепкие заставы. На дальних возвышенностях были наготове костры из сухих просмоленных дров, чтобы черным предостерегающим дымом оповестить о приближении татар. Ничего не упустил воевода, чтобы татары не застали Москву врасплох. Подмосковные села, деревни и монастыри давно опустели: люди собрались под защиту городских стен… Шла к исходу первая половина лютого зимнего месяца — января. Ранним утром, когда солнце еще не разогнало сизого морозного тумана, дед Данила заметил какое-то шевеленье у темной кромки леса. Пригляделся. По дороге, ведущей через поле к городу, медленно шли кучки людей. Негромко, печально пропела труба. Свои, московские! Но как их оказалось мало! Едва половина московских дружинников вернулись из-под Коломны, да и из вернувшихся чуть не каждый второй — поранен… Понуро опустив головы, воины прошли под воротной башней, столпились возле воеводской избы. Сани с Евсеем Петровичем подъехали к самому крыльцу. Боярин с трудом приподнялся (дружинники бросились помогать, поддержали за спину), сел. Неторопливо подошел воевода Филип Нянка — седобородый, кряжистый, в медвежьей шубе, накинутой поверх боевого доспеха. Молча обнял Евсея, трижды облобызал. А спрашивать — ничего не спросил, воеводе все было ясно без слов. Рассказ о поражении лучше выслушивать наедине. Евсей Петрович понимающе склонил голову… По тесовым ступенькам сбежал, придерживая рукой развевающийся плащ, княжич Владимир. — Ну что? Ну, как там, под Коломной? Как брат Всеволод? Как войско? — зачастил он торопливыми вопросами. Евсей Петрович виновато посмотрел на нахмурившегося Филипа Нянку, но отмалчиваться не решился: княжич спрашивает! — Сеча была злая у Коломны… Побил нас царь Батыга великим многолюдством своим… Пали князья Роман Ингоревич и Всеволод Пронский. И большой воевода Еремей Глебович неживой уже… Видели, как бился он мечом, будто простой воин… — А брат мой? Что с братом Всеволодом? — перебил княжич. — О князе Всеволоде Юрьевиче доподлинно не знаю. Сказывали, будто бы отъехал он с ближними своими людьми за Москву-реку, к Мещерской стороне. А мы вверх по реке, в другую сторону. Но думаю, спасет его бог да леса мещерские… Когда раненого боярина унесли в избу, Филип Нянка распорядился: — Отогрейтесь в избах — и на стены! Все на стены! Тяжко было под Коломной, но тот бой позади. Ступайте, ступайте! Сотники укажут, кому куда! На воротную башню — опасное место — воевода послал десяток дружинников. Старший из них — молодой, круглолицый, улыбчивый — озорно подмигнул деду Даниле: — Принимай, дед, подмогу! Авось не стесним. А ежели и стесним, не нам жалься — воеводе, он послал… — Да что ты, родной! — засуетился дед Данила. — Какая теснота? С народом мне веселей. Время нынче опасное, с моей-то стариковской немочью куда уж башню оборонять! Копья тут поставьте. А зазябнет кто, пусть в мою избу идет. Близко изба, крикну, ежели что… С людьми деду Даниле действительно стало повеселей. Воины вспоминали былые походы и битвы, дальние и ближние города. Народ подобрался молодой, но бывалый: другой всю жизнь проживет, а малой доли того не увидит, чего ратные люди за год насмотрятся. Приходил на башню воевода Филип Нянка, осматривал оружие, спрашивал, не обижают ли харчами. Дружинники отвечали бодро. Воевода гляделся спокойным, уверенным в себе; эта уверенность передавалась и ратникам. Шептались: оттого так спокоен воевода, что подмога идет, большая подмога, может, сам великий князь с полками поспешает недаром сына своего наперед в Москву прислал. Неспроста это: чтобы в малом граде Москве — и великокняжеский сын!.. О подлинных мыслях воеводы Филипа знала только его жена Агафья, верная спутница жизни. Когда вернулась из-под Коломны ополовиненная московская рать, воевода сказал жене: — Вот и смерть наша пожаловала. Не выстоять Москве супротив такой великой силы, не выстоять. — Да что ты, батюшка? — пробовала возразить Агафья. — Неужто так грозно? Может, обойдется? Может, стороной пройдут? — Нет, мать, — тихо сказал воевода. — Другой дороги у царя Батыги нет. По рекам идут татары. Поднялась Москва на привольном речном пути, от реки богатела и множилась и нынче от реки гибель примет… — А сыновья? — забеспокоилась Агафья. — Может, убережем их, батюшка? Может, гонцами куда пошлешь или еще как? Тяжело было на душе у старого воеводы. Два сына служили под его началом в московской дружине. Молодые, русоволосые, смелые. Жить бы им да жить. Сам бы жизнь отдал, чтоб их уберечь. Но нельзя. Он — воевода и сотни сыновей поведет на сечу, и верить они ему должны как родному отцу, что не слукавит, не словчит. И Филип Нянка сказал, гневно сдвинув брови: — Замолчи, мать! Негоже говоришь! Стыдно будет людям в глаза глядеть, если своих сыновей от битвы ухороню! Не слышал я твоих слов, мать, не слышал! Но только с женой говорил старый воевода вот так, душа наизнанку, а от других свои тревоги скрывал, и особенно — от княжича Владимира. Успокаивал: — Стены у нас крепкие, вои храбрые, даст бог — отобьемся! Не было в Москве нетвердых духом. Все москвичи взялись за оружие. И когда над дальними возвышенностями поднялись дымы сигнальных костров — только женщины да малые дети остались в избах. Ощетинились стены Москвы стрелами и копьями. Татары густо высыпали на равнину между Москвой-рекой и Неглинной. Всадники в лохматых шубах и войлочных колпаках обтекали город со всех сторон, пускали стрелы, сновали под речным обрывом, где стояли на высоких подпорках ладьи и струги, швыряли в них горящие факелы. Окутанные клубами дыма, ладьи, казалось, плыли над сугробами… Дед Данила выглянул в бойницу и ужаснулся: татары быстро волокли к воротам огромное бревно тарана, положив его на несколько саней. Дед Данила с трудом натянул тетиву лука. Стрела, не долетев до татар, бессильно скользнула в снег. «Стар я стал, нет крепости в руках», — горестно прошептал воротник, опускаясь на шершавые доски помоста. Дружинники у бойниц, раз за разом натягивая луки, кричали: — Стрелы давай! Стрелы! Данила, кряхтя, поднялся, побрел к ларю, в котором лежали связки стрел. «Вот и мне дело нашлось, как мальчонке-несмышленышу», — горько утешая себя, подумал он. Ответные татарские стрелы, обмотанные чадящей паклей, все чаще залетали в бойницы. Дым ел глаза, перехватывал дыханье. Крики татар раздавались совсем близко. Данила, любопытствуя, выглянул в бойницу и рухнул навзничь, сраженный стрелой… Ворота затрещали и рухнули. Татары ворвались в город. Филип Нянка стоял на крыльце воеводской избы и кричал, размахивая мечом: — Вои, сюда! Ко мне, вои! Но мало кто откликнулся на воеводский призыв: татары уже разбежались по улицам, вырубая кривыми саблями немногочисленных защитников Москвы. Княжич Владимир с десятком своих телохранителей да сыновья воеводы оказались возле крыльца. Недолгой была последняя схватка… Только княжича Владимира пощадили татарские сабли. Захлестнули его петлей аркана, поволокли по истоптанному снегу к темнику, который командовал штурмом. Узнав, что перед ним сын владимирского князя, темник приказал отвести его в обоз и стеречь, как самую ценную добычу. В городе начались пожары, которые никто не тушил. Жарким пламенем занимался дом за домом, улица за улицей, огромным костром пылала Москва. Последние татарские воины выбегали в тлеющих шубах, катались в снегу, подвывая от боли, обмазывали обожженные лица нутряным бараньим жиром. Темник поскакал к шатру Батыя, поставленному поодаль от города, на высоком берегу речки Яузы. Батый стоял возле шеста, на конце которого развевались хвосты рыжих кобылиц. Недовольно морщась, Батый смотрел на пылающий город. Темник соскочил с коня на расстоянии перелета стрелы, как того требовал обычай, и побежал, увязая кривыми ногами в сугробах, к ханскому шатру. — О великий хан! Непокорные, осмелившиеся сопротивляться, мертвы! Товары руситских купцов отнесены в обоз! — Крепким ли было кольцо облавы? — строго спросил Батый, не опуская глаз на распростертого у его ног темника. — Не ушел ли кто из города? — Никто не ушел. Мои заставы заблаговременно переняли все дороги. — Пусть же никто не узнает, что столь малая крепость осмелилась противостоять великому воинству! Пусть не будет ни одного пленного! — Ни одного пленного! — послушно повторил темник… Но свидетели мужества маленького городка Москвы все-таки остались, несмотря на грозный приказ хана. Из темного бора на другом берегу реки приступ видели московские дозорные, отрезанные от городских стен татарскими разъездами. Они видели, как летят стрелы из бойниц, как падают татарские воины, как льется со стен горящая смола, поджигая штурмовые лестницы, как долбит в ворота огромный таран, облепленный, будто черными муравьями, спешенными татарами, как беснуются сотники и тысячники, снова и снова посылая своих воинов на стены… Горестный стон вырвался из груди последних московских ратников, когда татары ворвались в Москву. А когда над стенами поднялось пламя пожара и купола московских церквей скрылись в черных клубах дыма, дозорные гуськом, след в след, пошли через лес на север. Наверное, с их слов и записал потом летописец скорбное повествование о гибели Москвы: «Той же зимой взяли Москву татары и воеводу убили, Филипа Нянку. А князя Владимира, сына Юрьева, взяли в плен. А людей избили от старца до младенца, и град предали огню, и монастыри и села пожгли, и много именья взяли…» Глава 5 Каждый выбирает судьбу свою… 1 Огромная, до прозрачной голубизны выбеленная морозом луна повисла над стольным Владимиром. Ослепительно блестел снег на крышах домов. Белокаменные соборы, облитые лунным светом, казались глыбами льда. Ветер перекатывал по торговой площади, что раскинулась возле Детинца, клочки сена и обрывки березовой коры. У Воздвиженской-на-Торгу церкви притулился сторож в огромном тулупе. Изредка, не высовывая носа из овчинного воротника, он взмахивал деревянной колотушкой. Резкий стук далеко разносился по ночному городу. Скрипя мерзлыми сапогами, проходила городская стража. Большой владимирский воевода Петр Ослядюкович приказал дозорам ходить всю ночь. Звон оружия и шаги ночной стражи постепенно замирали в переулках Нового города, который был отделен от торговой площади и Детинца невысоким внутренним валом. Протяжно закричал сторож с Золотых ворот: — Вла-ди-и-и-мир! Ему откликнулись сторожа с Ирининых ворот, Медных, Волжских. Крики сторожей, обойдя стены, замирали на другом конце города, у Серебряных ворот, где впадала в Клязьму невеликая речка Лыбедь. Спал древний Владимир, доверившись крепости городских стен и зоркости ночной стражи… Преподобный Митрофан, епископ Владимирский, Суздальский и Переяславский, любил тихие ночные часы, когда смолкала мирская суета и можно было без помехи размышлять о больших и малых делах. Дела двигаются мыслию, а мысль родит токмо человек, чем и отличается от тварей неразумных, бессловесных… Думать епископу Митрофану за долгую жизнь пришлось немало, и не только о церковных делах. Хоть и пастырь он духовный, о душах людских заботиться призванный, но душа-то в живом теле обитает, а тело — в миру земном, греховном. Переплеталось поэтому в мыслях епископа божественное с земным, и трудно было отделить одно от другого… Двадцать лет назад Митрофан, тогда еще только игумен Рождественского монастыря, связал свою судьбу с судьбой князя Юрия Всеволодовича, тоже еще не великого князя, а так — просто князя среди князей, ни особым умом не отмеченного, ни отвагой. В тяжелые времена связал, после злосчастной битвы при Липице, когда выдворили соперники Юрия Всеволодовича в древний, но оскудевший град Суздаль. Зачастил Митрофан в Суздаль к обиженному князю, пока не убедил Юрия Всеволодовича: во всем можно положиться на него, рождественского игумена — не изменит! Далеко загадывал Митрофан, и оказалось, что загадывал верно. Повернулось колесо счастья. Стал подниматься князь Юрий Всеволодович, а вместе с ним — и духовник его Митрофан. Не забыл князь, кто поддержал его в беде, когда даже многие близкие друзья отвернулись, забыли дорогу к его двору. Утвердившись на великокняжеском столе, Юрий Всеволодович приблизил Митрофана, вручил ему епископский посох и власть над всей владимирской церковью. И — не ошибся. Вскоре случилась ссора с братом, князем Ярославом Всеволодовичем. Подговорил князь Ярослав на усобицу племянников Юрия — Василька, Всеволода и Владимира Константиновичей, начали они собирать войско. Но вмешался Митрофан, смирил крамольников своею епископскою властью, заставил крест целовать на верность великому князю. И был вместо усобной рати — пир на епископском подворье… Много пожалований сверх обычной церковной десятины получил тогда епископ Митрофан. Но дороже всех богатств были для него княжеские слова: «Без тебя, владыка, не стоять великому княжеству Владимирскому! Будь отцом мне и советчиком!» Дальновиден и осторожен был епископ Митрофан: не вознесся гордой головой, не стал гнуть под себя церковных и мирских людей, не глумился над побежденными. Крепко запомнил горькую судьбу епископа ростовского Федора, который губил многих людей напрасно, не по делу. Роптали люди на злодейства Федоровы: кому слуги его бороды вырывали, кому очи выжигали, а иных распинали на стене, доискиваясь утаенного богатства… Зело грозен был для всех епископ Федор, а чем кончил? Возгордившись совсем уж непомерно, поднял голос против самого самовластца владимирского, князя Андрея Боголюбского. И заковали Федора в железа, повезли в Киев на митрополичий суд, будто простого татя. Вырезали язык Федору, правую руку отсекли, глаза выжгли и бросили в темный поруб — помирать в муках… А Митрофан уже одиннадцатый год в епископах ходит, и ропота на него нет. Людей не утесняет без меры, с князем дружен. Уразумел раз и навсегда: без сильного князя нет крепкой церкви, кого крестом, а кого и мечом вразумлять надобно… Обо всем было думано-передумано в тихие ночные часы. Ночами епископ Митрофан обычно допускал до себя только чернеца Арефу, доверенного управителя. Арефа докладывал дела без лукавства, без утайки, а при случае и совет хороший мог дать: хитер был управитель, многоопытен. От сводчатых стен епископской горницы веяло покоем. Потрескивали свечи в высоких поставцах. Тускло мерцали лампады, многократно повторяясь в драгоценных камнях на окладах икон. Арефа, водя крючковатым пальцем по пергаменту, читал: — Из Суздаля пишут: «Боярин Остромир, образ божьей матери во сне узрев, просветлел духом и кланяется святой богородице владимирской вотчинкой своей, а в вотчине сельцо, да три деревеньки, да рыбные ловли осетровые, да луг заливной, а на том лугу два ста копен сена…» — Благослови боярина за богоугодное дело. Да немедля писцов пошли, чтоб вотчину дареную переписать… — Из Ростова пишут, что некий Василь, прозвищем Молза, челом бьет о поставлении дьяконом в церковь Успенья. А о том Василе известно стало, что был в прошлые годы в воровстве замечен… — Что сам мыслишь по сему делу, Арефа? Арефа помолчал, сказал осторожно: — О сем, владыка, до меня измыслили. Если человек попался на воровстве явно, то недостоин быть дьяконом, а если украдет, но воровство в тайне останется, то достоин… О Молзином же воровстве немногим только ведомо… Заметив нерешительность епископа, Арефа добавил: — Василь Молза зело громогласен и в книжном учении разумеет, владыка. — Если знает книжную мудрость, грех ему простим. Пусть послужит церкви, искупит грех свой. — Из Костромы пишут… — начал Арефа. Негромко скрипнула дверь. В келью бесплотной тенью проскользнул отрок-послушник, склонился к епископу: — Владыка, великий князь пожаловал. — Зови! Почти тотчас в дверях показался Юрий Всеволодович. Епископ жестом отпустил Арефу, тяжело поднялся, благословил великого князя. Юрий Всеволодович устало опустился на скамью, закрыл глаза. Епископ Митрофан не торопился начинать разговор. Понимал, что великий князь пришел с недобрыми вестями, с сомнениями и смятением в душе. Такое бывало многократно и раньше: тревожна жизнь княжеская, рядом с удачей неудача ходит, с радостью — беда, а великий князь — тоже человек, телом уязвим и духом, утешенья ищет и совета… А Юрий Всеволодович заново переживал тяжелый разговор с сыном, час назад прибежавшим с немногими дружинниками из-под Коломны. Великий князь и не ждал громкой победы над Батыем, но чтобы так быстро погибло войско, собранное с неимоверными трудами, — это было страшно. Он надеялся, что коломенская застава хоть ненадолго задержит татар на дальних рубежах, а за это время удастся собрать новое войско. Теперь этой надежды не было. Что делать, на что решиться? Можно было сесть в крепкую осаду за стенами стольного Владимира и обороняться до последнего воина. Погубить войско и самому доблестно погибнуть… Но кому от этого польза? Только царю Батыге, который ждет случая разом покончить со всей силой владимирской… Можно уйти за Волгу, в безопасном месте собрать войско и продолжать войну. Если коломенская застава не задержала Батыгу, то заволжские леса приостановят степную конницу, позволят выиграть месяц-другой, собраться с силами, окрепнуть… Но как бросить стольный Владимир? Что скажут люди?.. Мысль о том, что отъезжать за Волгу все-таки придется, снова и снова возвращалась к великому князю. Возможно, бояре и воеводы будут возражать против отъезда, особенно те, чьи вотчины соседствуют с Владимиром, но не их возражений и не людской молвы опасался великий князь. Он — господин, и решать — ему! Беспокоило другое. Как отнесется к отъезду великого князя церковь? Без благословения церкви нельзя решаться на такое дело, в ее власти все оправдать словом божьим или предать анафеме. А церковь олицетворял епископ Митрофан. Поэтому-то и пришел к нему великий князь со своими сомнениями… Как на исповеди, ничего не утаивая, рассказал Юрий Всеволодович о гибели войска под Коломной, о растерянности ближних бояр, о своих собственных мыслях — пока еще только мыслях, еще не успевших стать решениями. Рассказал и замолчал, ожидая слова епископа. Но Митрофан только обронил: — Я слушаю, княже, продолжай. Юрий Всеволодович посмотрел в глаза епископа, ожидая увидеть гнев и осуждение. Но ни того, ни другого не было во взгляде Митрофана — только грусть, только сердечное сочувствие и понимание. И великий князь решился: — Надумал я уехать из Владимира. За Волгой, в лесах, соберу войско. С войском приду спасать Русь. Во Владимире останутся сыновья мои, а при них воевода Петр Ослядюкович… Епископ Митрофан медленно прикрыл глаза, окаменел лицом. С тревожным ожиданьем вглядывался великий князь в бесстрастное, высушенное старостью и иноческим воздержанием, лицо епископа. Большие белые кресты на черном облачении владимирского владыки разбудили вдруг тягостные мысли о бренности всего земного, о зловещем вороньем карканье над разверзнутой могилой, о ничтожестве любого человека (даже его, великого князя!) перед божьей волей. На миг показалось: поднимется гордый старец, взмахнет золотым крестом, проклянет… Но епископ только проговорил — тихо, безразлично: — Не могу благословить прилюдно, ибо подумают о том по-разному. Но и осуждать не буду. Князь сам владыка в земных делах. В Священном писании сказано: «Богу — богово, кесарю — кесарево». — Помолчав, епископ добавил: — От себя скажу: поступаешь разумно. Осуждение людское стерпи, не о гордыни думай — о Руси, богом тебе врученной. Сам же я остаюсь в городе. Не покину, подобно епископу рязанскому, паству свою. Иди, княже, и верши тобою решенное. Бояре, поди, заждались на совете… 2 В большую гридницу, где собрались ближние бояре и воеводы, великий князь вошел спокойно, величаво, будто и не было у него сомнений. Сел в золоченое кресло деда своего, князя-градостроителя Юрия Долгорукого. Рядом стояли сыновья — Всеволод и Мстислав Юрьевичи. Бояре и воеводы замерли, ожидая княжеского слова. В напряженной тишине прозвучали слова Юрия Всеволодовича: — Бояре благородные и вы, мудрые воеводы! В сей тяжкий час помогите разумом своим и многоопытностью. Что случилось под Коломной, вы уже знаете. Что царь Батыга идет на стольный Владимир — тоже знаете. Как воевать дальше? По знаку великого князя вперед вышел Петр Ослядюкович, большой воевода владимирский. Плащ воеводы, застегнутый у правого плеча пряжкой со звериной головой, синими волнами спускался с широких плеч, в бороде — густая седина. Воевода поклонился, по старинному обычаю, в пояс, возвестил собравшимся княжескую волю: — Господин наш великий князь Юрий Всеволодович приказал: пусть каждый скажет, как думает, не тая и не лукавя, а княжеское слово после будет… Первым откликнулся Ондрей Федорович Голтяев, боярин суздальский, родом чуть ли не древнее самого великого князя. Села и деревни его тянулись по всей Нерли, от Суздаля до переяславских лесов. Ондрей Федорович загудел на всю гридницу: — Неверного счастья испытывать нечего! Сильны татары, страх как сильны! Надобно княгиню великую, и сыновей, и снох княжеских, и чад, и богатство все вывезти в лесные места, на Устюг иль в Белоозеро, а в городе оставить воинов малое число, чтоб только стены держали. И мы все свое богатство вывезем. Зачем, царю Батыге пустой город? Постоит и уйдет… В леса нужно схорониться, переждать нашествие… Суздальские бояре — как на подбор тучные, с длинными бородами, с серебряными обручами-гривнами на шее — согласно закивали, загомонили: — Верно глаголет боярин Ондрей, разумно… — Разъедемся по лесным вотчинам, ничего татарам не оставим. — Опасенье — половина спасенья! С ними заспорили городские мужи — тысяцкие и старосты. Посадский староста Комега под одобрительные возгласы своих крикнул из-за спин: — Нет вам, бояре, дела до Владимира, коль так говорите! Не будут воины пустой город крепко оборонять, сдадут, без боя! Вы со своим богатством отъедете, а нам куда деваться? Дворы-то на себе не унесешь! Успокаивая спорщиков, заговорили воеводы. По их речам выходило, что и отдавать Владимир татарам нельзя (расползутся татары по всей Руси, насквозь все пограбят!), и в осаде сидеть вроде бы опасно (перед пороками Батыевыми стены бессильны, погибнет войско и великий князь, а тогда — конечная погибель!). Об одном даже не заикнулись воеводы — о битве в поле. Слишком свежими были воспоминания о коломенском побоище, искать счастья в прямом бою не хотел никто. Воеводы лучше других знали, как мало осталось здесь, под рукой, обученных ратников. Только-только стены оборонить… Смутили воеводские речи городских мужей, без прежней горячности выкрикивали они укоризны боярам. Ждуще смотрели на великого князя Юрия Всеволодовича, но тот будто и не слышал воеводских хитроумных отговорок, смотрел поверх голов… Еще не сказано было слово, к которому великий князь мог бы присоединить свой решающий голос, а потому вмешиваться ему — преждевременно… Юрий Всеволодович незаметно кивнул большому воеводе Петру Ослядюковичу (заранее с ним ничего не обговаривал, но на мудрость старого воина надеялся крепко!). Петр Ослядюкович тут же выступил вперед: — Пусть останутся в городе все дружинники. Пусть все посадские люди возьмутся за оружие. А чтобы бились они крепко, пусть будут в городе княгиня великая и молодые князья. Самому же великому князю сидеть в осаде не с руки. Лучше пусть встанет неподалеку в крепком месте, собирает войско. Так думаю: татары, ведая его с войском за своей спиной, приступать к граду будут с оглядкой… — А крепкое место есть! — заторопился боярин Ондрей Федорович. — Суздаль — чего уж лучше? Загибая короткие, поросшие рыжими волосами пальцы, боярин перечислял твердыни Суздаля: — Вал насыпной в пять сажен, а при нем ров в четыре сажени с лишком. Стены новые, рубленные благоверным князем Всеволодом Большое Гнездо, да вокруг посада стены же по речке Гремячке… Монастыри пригородные: Васильевский, Троицкий, Введенский, Дмитриевский, со стенами же и с башнями… Сам ведаешь, княже, как крепок град Суздаль! Против отъезда великого князя в Суздаль не спорили и посадские старосты — близко. Смущало отсутствие на совете епископа Митрофана — без него не привыкли решать важные дела. Но епископский любимец, нынешний игумен Рождественского монастыря Евлампий успокоил: — Владыка обо всем ведает, как решите — благословит… Главным в речи Петра Ослядюковича великий князь был доволен: его отъезд из города был предопределен и оправдан. Хотя относительно Суздаля следовало бы еще подумать. Собирать войско способнее не вблизи Владимира, а в более безопасном месте. Да и семью страшно оставлять в осажденном городе. Но верно сказал Петр Ослядюкович: не будут воины прилежно оборонять пустой город. А надо, ох как надо, чтобы царь Батыга подольше задержался здесь! Ну да главное-то уже решено… Юрий Всеволодович поднялся с кресла, сказал коротко, твердо: — Город оборонять. Сыновья мои, Всеволод и Мстислав, остаются. Воеводой при них, коего советы слушать надлежит, будет Петр Ослядюкович. Слушайте Всеволода и Мстислава, как меня слушали. Отныне они — граду голова! Дружинники внесли великокняжеский стяг с царственным зверем-львом, зажавшим меч в поднятых лапах. Юрий Всеволодович передал стяг Всеволоду, еще раз повторил: — Назначаю в себя место! Володей градом и людьми его! Бояре и воеводы разом поклонились в пояс. Уже не великому князю поклонились — Всеволоду и Мстиславу… О самых сокровенных своих намерениях Юрий Всеволодович не рассказал ни сыновьям, ни большому воеводе Петру Ослядюковичу. Только старому Надею, семьи оберегателю, шепнул наедине: — Сохрани семью, Надей, княгиню и чад моих. Мыслю, не скоро я на помощь с войском приду… — Суздаль близко, — возразил Надей. — Если б Суздаль! На суздальском подворье сидеть толку мало, да и опасно. Дальше ехать нужно: к Ростову, к Угличу. Одному тебе признаюсь, слуга мой верный: на Суздаль согласился, чтобы без смуты за ворота выехать, чтоб люди на скорую подмогу имели надежду. Бог простит сие лукавство — на пользу оно… — Воля твоя, княже! — покорно согласился Надей. На следующее утро из ворот Детинца выехал княжеский обоз. Конные дружинники оттеснили народ, столпившийся на торговой площади. Сторожа у внутренних Ивановских ворот откинули засовы. Сани, окруженные молчаливыми всадниками, поехали по узкой улице посада к Серебряным воротам. Об отъезде великого князя в городе уже знали. Кузнецы в кожаных фартуках, бродячие торговцы с коробами на широких ремнях, кожевники, коричневорукие гончары, бородатые мужики-смерды стояли вдоль улицы, смотрели хмуро, боязливо. В толпе шептались: — Как же без великого князя-то? — Всеволод с Мстиславом молоды, неопытны… — Ох, не к добру это, не к добру… Рядом с санями великого князя, топча снег багровыми босыми ногами, бежали юродивые, звенели ржавыми цепями, жалобно выли. Звонарь Воздвиженской церкви, не разобрав, что к чему, ударил в колокол. Печальный звон поплыл над городом, замирая в полях за рекой Клязьмой. Вереница саней через Серебряные ворота выкатилась на речной лед. Возницы засвистели, взмахнули длинными кнутами. Сытые кони легко несли сани по ледовой дороге. Позади стучала копытами стража. Великий князь, закутавшись в медвежью шубу, сидел неподвижно, как каменный истукан. Глубокие морщины перерезали лоб, на ресницах не то слезы, не то растаявшие снежинки. Воевода Дорофей Семенович, которого великий князь взял с собой, вздыхал украдкой, оглядываясь на удаляющиеся купола Владимира. Ехали долго, весь день, сначала по Клязьме, потом по Нерли. А навстречу шли и шли смерды-ополченцы, скакали на бойких лошаденках мирские старосты и тиуны, торопили людей: — Поспешай, робятушки, поспешай! Сам великий князь Юрий Всеволодович ожидает во Владимире! — По-спе-ша-а-а-ем! Воевода Дорофей просиял улыбкой, повернулся к великому князю: — Вся земля на подмогу идет! Известное дело — люди русские! Юрий Всеволодович молчал, до бровей закутавшись в пушистый воротник… Не задерживаясь, проехали мимо Суздаля. В сумерках перепрягли коней, поднялись с речного льда на левый пологий берег Нерли и двинулись лесами дальше на север, к Ростову. Огромной золотой подвеской-колтом плыла над лесом луна. Черные тени елок пересекали дорогу. Мелькали в чащобе зеленые огоньки волчьих глаз. Дружинники дремали в седлах, покачиваясь от усталости. Спотыкались измученные кони. Но Юрий Всеволодович приказывал ехать дальше и дальше. 3 Никогда не думал боярин Иван Федорович, воевода великокняжеский, что ему придется начальствовать над посадским ополчением. Зазорным даже показалось. Но так велел большой воевода Петр Ослядюкович, и князь Всеволод властью, отцом данной, скрепил это решение. Две тысячи ополченцев было велено Ивану Федоровичу набрать с посада и обучить воинскому делу. В десятки собирали и безусых юношей, и старцев — лишь бы могли держать копье или рогатину. С утра до позднего вечера владимирские ремесленники — кузнецы, кожевники, гончары, седельники, бочары, плотники, ювелиры — вышагивали рядами под оклики воинских умельцев-дружинников. Дружинники заходились криком, глядя на изогнутые дугой ряды. Иные посадские и копья держать не умели, тыкали туда-сюда, как бабы ухватом. Нелегкое это дело — ратное ученье! Посадский староста Иван Комега сбился с ног: накормить нужно этакую прорву народа, обуть, каждому дать копье и щит, на худой конец — хотя бы рогатину. Хорошо хоть боярина Ивана Федоровича, опытного воеводу, на посад прислали, а то бы совсем пропал староста! А вдвоем — легче. Круто взялся Иван Федорович за поручение большого воеводы, деловито. Все ополченцы были разбиты на десятки и сотни, каждому десятку указано место на стене, где нести караул и подновлять укрепления. Много времени боярин проводил на площади, где шли ученья. Легко, будто играючи, показывал копейный бой. Подсказывал: — Если сбоку от тебя конный — нацеливай копье под щит, в живот, где доспеха нет. Если прямо на тебя наезжает татарин и достать его из-за конской головы неможно — упри копье древком в землю, вали вместе с конем. Без коня степняк слаб, бери его голыми руками… Посадские старались до седьмого пота, к вечеру валились с ног от усталости, одолевая воинское уменье. На глазах сколачивалось войско. Рассказывая старосте Комеге о воинском ученье, Иван Федорович шутил: — Через месяц будет у тебя, староста, не посад, а дружина. Так приохочу людей к ратному делу, что с посада сбегут, в воины запишутся. Придется тебе, староста, в воеводы проситься! Комега пожимал плечами, отвечал неопределенно: — Дай-то бог… Ратная наука по нынешним тревожным временам всем нужна… Да и будет ли месяц, что тебе надобен? Иван Федорович помрачнел. Месяца, наверно, татары ему не дадут. А пока далеко еще посадским ополченцам до настоящих дружинников. Сердцем храбры, умереть за Русь готовы, но уменья — мало… Только из кузнецов — могутных, налитых здоровой силой, сноровистых мужиков — уже сбил Иван Федорович настоящую дружину. Правдами и неправдами достал для них у большого воеводы дружинные доспехи — кольчуги, щиты, островерхие шлемы. Мечи кузнецы отковали сами, кому какой по руке. Старшим над ними Иван Федорович поставил суздальца Глеба, своего доверенного дружинника, опытного и храброго воина. Глеб с утра уводил кузнецов на Раменское поле, устраивал потешные бои. Воеводе рассказывал, что удар у кузнецов злой, тяжелый, ни один доспех такого удара не выдержит. Иван Федорович заранее решил, что в осаде кузнецы будут при нем. В случае чего, две сотни таких молодцов многое смогут сделать! Февраля в первый день был объявлен смотр всему посадскому воинству. Ополченцы вытянулись в линию через всю торговую площадь, от Воздвиженской-на-Торгу церкви до Рождественского монастыря. Под колокольный звон из Детинца выехали князь Всеволод, большой воевода Петр Ослядюкович, полковые воеводы, бояре. Зарябило в глазах от блеска доспехов и дорогого оружия, цветных плащей, богатого убранства коней. Посадский строй был молчалив и строг. Бурые полушубки, домотканые порты, заправленные в высокие сапоги из сыромятной кожи, бараньи и беличьи шапки. Кое у кого — щиты, обтянутые кожей, перекрещенные для прочности медными полосками, совсем у немногих — кольчуги и шлемы. Оружие в руках тоже простое: копье или рогатина, с которой еще деды на медведя хаживали, топоры, очень редко — мечи. Князь Всеволод отметил и плохое оружие, и невоинское обличье посадских ополченцев. Усмехнулся презрительно, бросил упрек Ивану Федоровичу: — С этими, что ли, гончарами да кожевниками царя Батыгу побить думаешь? По лавкам бы им сидеть, по мастеровым избам. Мужичьё! Понравились князю только кузнецы. Всеволод обласкал Глеба, которого подозвал к нему Иван Федорович, обещал дружиннику после осады воеводский чин. Обходя строй кузнецов, Всеволод весело приговаривал: — Добрый молодец, добрый! Быть тебе дружинником! И Ивану Федоровичу на прощанье сказал ласково: — Не обижайся, боярин! Сам понимаю, как трудно из черных людей сколотить войско. Свое дело ты делаешь с раденьем, и на том спасибо. Все стены посада — и с Лыбеди, и с Клязьмы — отдаю под твою защиту. Стой со своим посадским воинством насмерть! Большой воевода Петр Ослядюкович посоветовал: — Завтра же выводи ратников на стены. Пусть там и ночуют, привыкают к месту. — И, склонившись к самому уху боярина, прошептал: — Близко татары, со дня на день ждем… Встревоженный словами большого воеводы, Иван Федорович не стал дожидаться утра. Прямо с торговой площади ратников повели на стены. Сотники показывали, где ставить людей, проверяли, не осталось ли незащищенных мест. Ополченцы собирали котомки с харчами, прощались с домашними. Хоть и рядом с избой городская стена, но доступа на нее женам и ребятишкам не было. Об этом десятники предупредили строго-настрого. Только в обед велено было бабам приносить ратникам горячее варево, а в остальное время — ни-ни! Ратники сумерничали у бойниц, негромко разговаривали. Старики наставляли молодых, для которых эта осада будет первой: — Зазря не любопытствуй, из бойницы голову не показывай. Дурную голову стрела любит. Не суетись, сиди тихохонько, будто нет тебя. А покажется татарин над стеной — тут не мешкай, сшибай его копьем, пока ему биться несподручно. Товарищу помогай, товарищ тебе тоже в беде поможет… Посад готовился к смертному бою… Иное было в боярских хоромах Нового города. В ту самую ночь, когда посадские ратники готовились выйти на стены и бабы, глотая слезы, доставали со дна сундуков ненадеванные смертные рубахи, в горнице суздальского боярина Ондрея Федоровича Голтяева собрались бояре-вотчинники. Все тут были свои, говорили не таясь. Не об обороне города говорили, а о том, как самим спастись, как уберечь богатство. Чай, не смерды-лапотники, которым и смерть не страшна! Жили ведь крепко, сытно, празднично — от такой ли жизни смерть искать?! — Нашествие иноплеменное — это для кого как, — рассуждал громогласно боярин Ондрей. — Может, плохо, а может — и не очень. Подрежет сабелька татарская князю Юрью крылышки, а то много силы забрал, бояре для него служебниками стали, а не слугами вольными, как в прошлые времена! Опасно, конечно, но и нашествие избыть можно, если разумно поступать… Бояре согласно кивали: мудро говорит Ондрей Федорович, далеко заглядывает! А тот продолжал наставлять: — Пусть посадские мужики за Владимир головы кладут. А по мне, старый град Суздаль милее, благолепнее. Наш боярский Суздаль! Ему стольным градом приличней быть, древнюю свою славу возрождать. И будет так, бояре, будет! Боярин Фома, давний недоброжелатель великого князя, высказал затаенное: — Отъезжать нужно, бояре, из Владимира. Кто хочет — в свою вотчинку, а кто — в лесные места. А то и дальше, за Волгу. Есть там города безопасные, монастыри — не добраться туда зимой царю Батыге. Хоромы свои беречь нечего: даст бог, новые отстроим. Не в хоромах богатство наше — в земле, а землю татары с собой в тороках не увезут. Несогласных не было: Фома вслух произнес то, о чем думали вотчинники, напуганные слухами о страшной силе царя Батыги. На Фому смотрели с признательностью. Не каждый бы решился взять на себя почин!.. Отъезжать решили тайно, по одному: сначала — большие бояре, заметные, а уж потом — те, кто родом поскромнее. Расходясь, троекратно целовались, клялись держать договор в секрете. И застучали то здесь, то там ворота боярских дворов. Крытые сани, сопровождаемые молчаливыми всадниками, потянулись к Медным воротам. Караул у Медных ворот держали боярские холопы. Они пропускали отъезжавших беспрепятственно. Многие бояре успели покинуть город, пока Петр Ослядюкович, оповещенный ночной стражей, не сменил холопов княжескими дружинниками. Посадские люди, узнав на следующий день о бегстве бояр, заволновались, грозили пожечь боярские дворы. Самому епископу Митрофану пришлось ходить по улицам, успокаивать народ. Едва расхлебали эту беду — пришла новая. Купцы на торгу начали закрывать лавки, хлеб припрятали. Цену за хлеб запрашивали, как в голодные годы, непосильную. Посадские снова зашумели, послали к князю выборных. Всеволод по совету большого воеводы приказал выдать из княжеских житниц по пуду ржи на двор, а на десять дворов — мороженого барана. Кое-где хлеб посадские взяли сами, прижав купчишек. Оружие-то сейчас — вот оно, у каждого в руках! Прошел еще день. Тревожно засыпал город. Протирая слезящиеся глаза, вглядывались в темноту сторожа с Золотых ворот. Дрожали, кутаясь в ветхие полушубки, посадские ополченцы на стенах. В домашних молельнях бояре с чадами и домочадцами (отъехать успели не все) били земные поклоны, молились об избавлении от беды. Купцы в подклетях шаркали заступами, зарывали в землю серебряные гривны. Так учили уму-разуму, купеческой мудрости деды и прадеды: «Отцу не верь, матери не верь, соседу-доброхоту не верь, а верь землице — сохранит она богатство в целости!» Большой воевода Петр Ослядюкович, умаявшийся за день, забылся тяжелым сном. В ногах воеводы прикорнул верный отрок Илька. В просторном домине посадского старосты Комеги собрались предводители посадского ополчения: воевода Иван Федорович, уличанские старосты, сотники. Договаривались в последний раз, кто кому будет помогать, если приступят татары от Лыбеди, если от Клязьмы или от иного места. Сурово звучали голоса. Тени метались по бревенчатым стенам горницы. Боярин Иван Федорович скрепил договоренное твердым воеводским словом: — Быть по сему, так и вершите… 4 Татары подошли к стольному Владимиру в четвертый день февраля, после симеонова дня, когда люди привязывают к лошадиному хвосту кнут и онучи, отгоняя домового. Домовой-то, может, и напугался старинным обрядом, а татары — вот они, их-то кнутом да онучами не прогонишь! Было тихое морозное утро. Струйки печного дыма поднимались прямо вверх, как столбы. Ночные сторожа еще не сменились и посматривали больше не в поле, а в град, поджидая смену. Может, поэтому не они, а звонарь пригородного Воскресенского монастыря первым заметил татарскую конницу, которая пробиралась, таясь, под крутым берегом Клязьмы. Набатный гул монастырского колокола всполошил стражу на Золотых воротах. Воротный десятник запоздало протрубил в рожок. Из караульной избы выбегали дружинники, карабкались по обледенелым ступеням на башню. Ударил в колокол звонарь с церкви Спаса, что в Новом городе. Откликнулись колокола Георгиевской церкви, Успенского и Дмитровского соборов. Тревожный набатный гул поплыл над Владимиром. На башню Золотых ворот поднялись князья Всеволод и Мстислав. Конная княжеская дружина заполнила всю улицу позади ворот. Большой воевода Петр Ослядюкович, который привел конницу, тоже поднялся на башню. Недовольно глянув на многочисленную свиту молодых князей, столпившуюся на площадке башни, встал поодаль у бойницы. Из Воскресенского монастыря через широкое Раменское поле бежали монахи. Татарские всадники, редкой цепочкой высыпавшие из-под речного обрыва, погнали коней им наперерез. Черными бугорками легли монахи на заснеженном поле. Татары суетились над ними, стаскивая сапоги, рясы, исподнее белье. В гнетущей тишине черные всадники стайками скользили по Раменскому полю, к стенам не подъезжали. А от Клязьмы выливались на поле густые потоки конницы, сбиваясь в сплошную колышущуюся массу. Вот от нее отделилась плотная кучка всадников, покатилась к Золотым воротам. Передний размахивал белой тряпицей, что-то кричал. Воевода Петр Ослядюкович подозвал сотника, распорядился: — Передай по стене, чтоб не стреляли. Послы это… Татары подъехали к самым воротам, спешились. Несколько воинов, в войлочных колпаках с лисьими хвостами у висков, с луками за спиной, вытолкали вперед худого юношу — простоволосого, в разорванном кафтане. Толмач, задирая вверх реденькую бороденку, закричал: — Люди владимирские! Узнаете ли княжича своего Владимира? На стене так и ахнули: переминаясь на снегу босыми ногами, среди татарских воинов стоял младший сын великого князя — Владимир, оставленный оборонять Москву. На исхудалом лице княжича — кровоподтеки, снежинки припорошили непокрытую голову. Князь Всеволод метнулся к большому воеводе Петру Ослядюковичу, закричал, судорожно дергая щекой: — Чего медлишь, воевода?! Прикажи отворить ворота! Спасать надо брата! Воевода!!! Но Петр Ослядюкович только покачал головой: — Нельзя, княже! Навалятся татары всей силой, ворот нам не отстоять. А княжича все равно не спасти — прирежут, пока доскачем… Всеволод глянул в бойницу: громада татарской конницы медленно надвигалась на Золотые ворота. Зарыдал, прижавшись лбом к заиндевевшей стене, бессильно опустил руки… А толмач перед воротами продолжал кричать: — Где князья рязанские? Не от нашей ли руки смерть приняли? Где полки князя Юрия? Не в снегу ли под Коломной лежат? Где города по рекам вашим, по Оке, Москве и Клязьме? Не их ли пепел конские хвосты развеяли? Чего ждете, на что надеетесь? Отворяйте ворота, бросайте мечи, просите милости у хана Батыя, одного имени которого боятся все на земле! Бояре загомонили, что не грех бы и мира попросить у царя Батыги, но в город не пускать, сославшись, что без великого князя города сдавать не смеют… Пусть подождут татары, пока великий князь вернется или весть пришлет… На Петра Ослядюковича, презрительно крикнувшего: «Без пользы лукавство ваше! Не остановить разговорами царя Батыгу!» — замахали руками, зашикали. Дескать, привык воевода мечом махать, а тут дело посольское, хитрое… На лестнице раздались тяжелые шаги. Поддерживаемый двумя дюжими монахами, на башню взошел епископ Митрофан. Оглядел притихших бояр, заговорил глухо, гневно: — Не обманули ли глаза мои? Не показалось ли мне, что хотите смириться перед безбожными? Язычников в домы христианские пускаете, в святые храмы? Бояре пятились от пронзительного взгляда епископа. Митрофан взмахнул длинным епископским посохом: — На сечу благословляю! Не смерти в бою бойтесь — бойтесь гнева божьего за неправедные дела свои! Какой-то дружинник, растолкав бояр, метнулся к самострелу, нацелился, спустил тетиву. Тяжелая стрела насквозь пронзила татарина, державшего аркан, накинутый на шею княжича Владимира. Остальные татары отхлынули, вытягивая из-за спины луки. К княжичу, отрешенно стоявшему на снегу, подскочил татарский воин, взмахнул саблей. Отсеченная голова скатилась в сугроб. Теперь со стены стреляли все. Татары бросились к коням, на бегу отстреливаясь. Стрела, скользнувшая через бойницу, сбила шапку с князя Всеволода. Всеволод испуганно присел, потирая ладонью голову. Лица бояр и воевод стали строгими, торжественными. Другого пути уже не было, одно оставалось — биться до смерти! Татары неторопливо объехали вокруг города, осматривая башни, дубовые твердыни стен, обледенелую крутизну вала. Кое-кто из владимирцев сгоряча натягивал лук, но стрелы до татар не долетали. Огромный обоз Батыя остановился на Раменском поле, прямо перед Золотыми воротами. Затрепетали бунчуки из конских хвостов. Поднялись к небу дымы бесчисленных костров. Войлочные юрты кольцами смыкались вокруг шатров военачальников. Цепи лучников, прикрываясь круглыми щитами, двинулись к стенам. Осада Владимира началась. Как и предполагал воевода Петр Ослядюкович, самые большие полки Батыя сошлись к стене против Золотых ворот, туда, где не было речного обрыва и к городу подступало ровное поле. Здесь следовало ожидать самого сильного приступа, сюда стягивал воевода отборные дружины. Так и простояли дружины до темноты на стене, примыкавшей к Раменскому полю, ожидая приступа. Но Батый с приступом не спешил. Татары копошились в своем стане, и только лучники подстерегали неосторожных, метко пуская стрелы в бойницы. Когда совсем стемнело, Петр Ослядюкович поехал в Детинец. Стража приветственно подняла копья. У княжеского крыльца воевода бросил поводья подбежавшему Ильке, соскочил на снег. — Где молодые князья? — спросил воевода. — Что-то не видел я их на стене… Опять, поди, у епископа Митрофана сидят? — В соборе они, Петр Ослядюкович. И княгиня там, и бояре многие… Воевода зашагал через площадь к Успенскому собору. Толкнул железную, сплошь покрытую золотой росписью дверь, вошел. Свет бесчисленных свечей ослепил глаза. Бояре — в не праздничных темных кафтанах, без оружия — стояли на коленях, истово крестились. Епископ Митрофан, в парадном одеянии, с золотым крестом, стоял на амвоне. У ног его, уткнувшись лбами в каменные плиты пола горбились двое в черных монашеских рясах. Один из чернецов поднял голову, боязливо оглянулся на скрип двери Петр Ослядюкович обмер — это был князь Всеволод. А в душной тишине собора, нарушаемой только потрескиванием свечей да хриплым дыханьем молящихся, гремели слова епископа Митрофана: — Постригается раб божий Всеволод и нарекается в монашестве Вассианом… Постригается раб божий Мстислав и нарекается Мефодием… Бояре на четвереньках ползли к епископскому месту, хватали трясущимися руками полы облачения владыки, целовали. Глыбами падали слова епископа, вещая конец мирского бытия: — Постригается раб божий… Постригается… К дверям, пошатываясь, шел тучный чернобородый боярин. Узнав воеводу, прислонился, зашептал, захлебываясь словами: — Не о сече думай, воевода. О душе думай, на кроткую смерть себя изготовляй, на мученический венец — и блажен будешь! Прими смерть со светлой душой, в иноческом чине, для вечного блаженства на небе… Петр Ослядюкович резко оттолкнул боярина, выбежал на паперть. «Трусы! Бросить войско в самый тяжкий час! И это князья, и это бояре, соль земли Русской! Трусы!..» Крепкий мороз перехватил дыханье. Илька осторожно потянул воеводу за рукав: — Простынешь, Петр Ослядюкович. Шапку-то надень… Воевода обнял юношу, прижал к груди. Сказал — не ему даже, а самому себе, для утверждения в своей правоте: — Не кроткая смерть надобна, но смерть славная, вражьей кровью оплаченная. Воины мы, не чернецы. Не молитвами — мечом служим родной земле… Илька проговорил негромко, успокаивающе: — Не все бояре в собор пришли. Многие с ратниками остались — и Иван Федорович, и другие. К бою готовятся… Рассвет был серым, неприветливым, как будто дым татарских костров занавесил солнце. Клочковатые тучи низко плыли над городом, цепляясь за кресты соборов. Туман расползался по узким улицам посада, стекая к Лыбеди. Десятники затрубили в рожки, поднимая спящее воинство. Зашевелился и татарский стан. Гуще задымили костры, в которые подбросили свежие дрова. Вскоре из стана спустилась на лед Клязьмы большая конная рать. Воевода Петр Ослядюкович сказал задумчиво: — Не иначе, на Суздаль пошли… Береги бог великого князя! Глава 6 Погребальный костер 1 Зодчий Микула верил, что у камня есть душа. Душа камня — в несокрушимой мощи городских башен, в строгих пропорциях храмов, в снежной белизне стен, в затейливой резьбе. Не каждому дано познать душу камня, как не каждый человек понимает мудрость книжную. А кто познал душу камня, тот видит в нем многое. История земли Русской не только в чеканных строках летописей, но и в камне, в строениях, воздвигнутых мыслию и трудами каменных дел мастеров — зодчих, каждым по-своему, каждый раз неповторимо. Каменная летопись повествует о днях минувших и провожает в дни будущие. Князь Владимир Мономах принес в Залесскую Русь византийскую пышность. Первый суздальский собор возвели мастера из Киева и Переяславля. Строили так, как привыкли строить на далеком юге: на ряд плоского кирпича клали ряд дикого камня, скрепляя воедино известковым, на сырых яйцах замешенным раствором. На огромную высоту поднял свои красно-белые стены древний суздальский собор, бросая вызов Киевской Софии. Сын Мономаха, градостроитель Юрий Долгорукий, заботился не о храмах, а о крепостях — время было суровое. Его полки ходили на юг по лесным дорогам, пугая соперников своей тяжелой поступью. В перерывах между походами князь строил города, строил торопливо, сразу на многих реках: без ожерелья крепостей не смогла бы выстоять поднимавшаяся Владимиро-Суздальская Русь. Новые города были сами похожи на воинов: простые, крепкие, строгие. И храмы под стать городам. Подобно воинам, горделиво подняли они главы, похожие на русские островерхие шлемы, над крепостными стенами Переяславля-Залесского и Кидекши, Юрьева-Польского и Дмитрова. Строили храмы из белого известняка, так плотно пригоняя друг к другу каменные глыбы, что не видно было швов. При князе Андрее Боголюбском разбогатела Владимиро-Суздальская земля, поднялась выше Руси Киевской. Зодчие владимирского самовластна строили пышные, величественные соборы. Успенский собор в столице поражал праздничной нарядностью, яркими фресками, разноцветной мозаикой, щедрой позолотой. И если храмы-воины князя Юрия Долгорукого прятались за крепостными стенами, то пять золоченых глав Успенского собора владычествовали над городом Владимиром, как сам Владимир господствовал над другими городами Северо-Восточной Руси… И великий князь Всеволод Большое Гнездо стремился к величавой пышности, и нынешний великий князь Юрий Всеволодович — тоже. Соборный храм — украшение города, видимое воплощение могущества князя… Владимирский каменщик Микула сначала был подмастерьем. Шесть лет приходилось учиться, чтобы постичь мастерство каменного дела, и все шесть лет бродил Микула с артелью каменщиков по разным городам, строил башни, соборы, княжеские хоромы. Микула мечтал стать зодчим, чтобы строить не по чужой указке, а по своему разумению. Но не каждому из каменных дел мастеров удавалось стать зодчим, поэтому за великую удачу посчитал Микула, когда его позвали к епископу Митрофану. Епископ встретил мастера сухо, строго ткнул пальцем в бляшки на поясе Микулы, изображавшие звериные головы, сказал недовольно: — Сие богопротивно, от языческой скверны. Сними, сын мой! Микула покорно склонил голову: — Исполню, владыка. Епископ продолжал наставлять: — Богопротивно сие! Некие люди не только в миру языческие символы, зверей да птиц лики, на себе носят, но и на стенах храма режут безбожные узоры по камню! Грех это, грех! Храм божий строгим должен быть, отрешенным. Так строить будешь! — Исполню, владыка! — повторил Микула. Смирение мастера успокоило епископа Митрофана. Он еще раз строго посмотрел на Микулу, погрозил кому-то крючковатым пальцем, но все-таки смягчился: — Ладно уж, ступай. Собирай артель именем моим. Серебро и еще что надобно возьмешь у Арефы, я скажу ему. Будешь строить собор в Суздале, на месте старого, обветшалого. Но помни, что сказано: строить отрешенно, строго!.. Артель каменщиков Микула собрал быстро — он знал мастеров, и мастера знали его. Погрузили на телеги инструмент, нехитрый скарб, посадили домашних и отправились в Суздаль — на долгие годы, на новую жизнь. Каменный собор возвести — как жизнь прожить… Мастера быстро разобрали ветхие стены старого собора, построенного еще при Владимире Мономахе, начали поднимать новые. Нещедрым оказался епископ Митрофан. Белого камня-известняка привозили в Суздаль мало, и часть собора пришлось складывать из легкого пористого туфа. Неровности стен заглаживал потом Микула густой побелкой. Одно было хорошо: не мешали зодчему строить как он задумал. Три купола венчали собор, большой — в центре, а два поменьше — сбоку, над хорами. Удивлялись люди, глядя вверх: будто плыли купола собора навстречу бегущим облакам. Шли годы. Украшался суздальский храм. Лег под ноги разноцветный пол из майоликовых плиток. Живописцы расписали стены и своды яркими фресками. Возле алтаря поставили узорные литые подсвечники, опиравшиеся на фигуры львов. Состарился зодчий Микула, частенько говорил домашним: — Вот окончу все, и помирать можно. Не напрасно на свете прожил. Кости истлеют, а след от меня на земле останется. Будет стоять храм сей вечно, как вечна земля Русская! Вера в вечность и неизбывность Русской земли поддерживала Микулу в горькую годину Батыева нашествия. Никак он не мог поверить, что земля, несущая на себе такую каменную красоту, склонится перед татарами. Доходили до Суздаля слухи о гибели Рязани, о кровавом побоище под Коломной, о сожжении Москвы, а старый зодчий, как обычно, обходил собор, прикидывал, кого из мастеров еще нужно позвать, что доделать… Февраля в третий день в Суздаль пришел обоз с бежавшими из столицы боярами. Ожили боярские дворы. Холопы и тиуны сновали по торговой площади, скупая у мужиков баранов, кур, дичину. Любили суздальские бояре поесть всласть, а запасы из пригородных вотчин еще не привезли. Не обеднеют сундуки боярские от такой малости, серебра накоплено на две жизни! Одно беспокоило бояр: в Суздале совсем мало осталось войска. Почти все суздальские ратники, выполняя приказ великого князя, ушли во Владимир. Но Ондрей Федорович Голтяев полагал, что близкой опасности еще нет. Он советовал своим не спешить с отъездом в дальние вотчины, выждать, как обернется дело под Владимиром. Может, и не пойдет дальше царь Батыга, владимирским богатством насытившись. А если и пойдет, то не скоро: могуч стольный Владимир, долго продержит татарское воинство под своими стенами. А там видно будет, как и что — бежать иль повинные головы склонить пред царем Батыгой… Так рассуждал Ондрей Федорович Голтяев, и бояре его рассуждениям поверили, начали обживать суздальские хоромы. И — напрасно. Батый не стал дожидаться падения Владимира, послал на Суздаль большую конную рать. В предрассветной мгле спешенные татары без труда преодолели обезвоженные морозом рвы, тихо поднялись на стену. Редкие караулы они вырезали ножами: не ждали суздальцы беды, не стереглись. Немногочисленные сторожа у воротной башни пробовали остановить проникших в город татар, но все полегли в короткой злой сече. Со скрипом отворились тяжелые створки ворот. Татарская конница ворвалась в Суздаль. Жарким пламенем занимались постройки: княжеский двор, монастыри, боярские хоромы, посадские избы. Крепкие тесовые ворота боярского двора Ондрея Голтяева татары выбили бревном и побежали, размахивая саблями, к хоромам. Богато отстроился боярин Ондрей: сенцы, горенки, лестницы и лестнички, темные переходы, покои гостевые и дружинные, подклети и чуланы, домашние молельни, погреба. Но как ни велики хоромы, все ж таки не лес, от беды не спрячешься! Нашли боярина Ондрея в темном чуланчике, сорвали шелковую рубаху, порты. Стыдную смерть принял боярин: скинули его татары нагого с крыльца, на подставленные копья… Родственник Батыя — хан Бури, тумен которого ворвался в Суздаль, — выехал на соборную площадь. Задрав голову, он долго смотрел на высоченные купола собора. Скрипнули тяжелые, обитые железом соборные двери. Ханские телохранители насторожились, натянули луки. Но из собора вышли не воины, которые могли быть опасны, а ветхий старец в простой черной шубе. Хан Бури жестом остановил рванувшихся было нукеров, подъехал к паперти. Половец-толмач перевел вопрос хана: — Кто ты, старик? Почему не боишься смерти? — Я каменных дел мастер. Храм сей моими трудами поднялся. А смерти потому не боюсь, что знаю — не построить мне собора лучше этого… Хан Бури усмехнулся: — Ты сам попросил о смерти, старик. Великий Батухан не велел убивать мастеров, которые будут строить его новую столицу, Сарай-Бату. Но ты сам сказал, что лучшего не можешь построить, а у Батухана все должно быть самое лучшее! Ты не нужен мне, старик… Просвистела стрела. Старый зодчий упал на каменные плиты соборной паперти. Отъехавшие татары не слышали, как Микула шептал, затихая: — Исчезнут вороги с земли Русской… Сгинут без следа… А мой след останется в камне вечно… Внукам останется, правнукам… 2 Шестого февраля, в день святого Вукола, татары пригнали к Владимиру тысячи пленных, захваченных в Суздале и в деревнях по Клязьме и Нерли. Суздальские мужики и посадские люди — ободранные, избитые, многие босиком — брели, поскальзываясь, по льду речки Лыбедь. Черными пятнами выделялись в толпе рясы монахов. В голове, шагов на десять впереди остальных пленных, шел игумен Ерофей. Ветер трепал длинную, почти до пояса, седую бороду. Татарский воин наезжал на игумена конем, хлестал плетью. Игумен сгибался под ударами, потом снова откидывал голову назад и шел, глядя прямо перед собой остановившимся взглядом. К стенам подъезжали татарские всадники с белыми тряпицами в руках, опять кричали, чтобы владимирцы покорились Батыю. Видно, пленных для того проводили под самыми стенами, чтобы защитники города устрашились. Но не страх, а праведный гнев вызвали у владимирцев страдания пленных. Ратники на стенах цедили сквозь стиснутые зубы: — Ужо, ужо… погодите, охальники… Умоетесь кровавыми слезами… Татарских всадников отогнали стрелами. И тогда начался приступ. Как сказочные чудовища, поползли к городским стенам камнеметные орудия — пороки. На город полетели каменные глыбы. Дубовые стены вздрагивали от ударов, из пазов между бревнами сочились струйки красной измельченной глины — казалось, город истекает кровью, как раненый воин. Рухнула деревянная колокольня Успенской церкви, что в Новом городе. Жалобно дребезжа, покатились по бревенчатой мостовой колокола. Стрелы с горящей паклей, перелетая через стены, впивались в деревянные крыши. То там, то здесь занимались пожары. В Новом городе уже горели целые улицы. Бабы и ребятишки не справлялись с огнем. Воеводам приходилось снимать со стены ратников, посылать тушить пожары. А на посаде, где ждали приступа ополченцы воеводы Ивана Федоровича, было тихо — воинство царя Батыги приступало пока только со стороны Золотых ворот. Возле стен посада скапливались под берегом Лыбеди небольшие кучки татарских воинов, близко не подходили, даже стрелы не пускали. Ожиданье томило. Иван Федорович послал гонца к воеводе Петру Ослядюковичу, который самолично возглавил оборону Нового города, но гонец, возвратившись, передал: — Когда придет время, позову… Время пришло, когда под ударами татарских пороков рухнула стена между Золотыми и Ириниными воротами и в проломе началась яростная сеча. Гонец из Нового города, распаленный боем, в иссеченном саблями панцире, передал приказ большого воеводы: идти на подмогу. Посадские ополченцы бежали по улицам Нового города, тяжело дыша, сжимая в руках копья и топоры. Иван Федорович не торопил людей, видел — бегут быстро, как только могут, а быстрее бежать — запалишься до боя, перегоришь сердцем. Успели вовремя: татары уже теснили дружинников воеводы Петра Ослядюковича из пролома. Ополченцы дружно ударили в копья, опрокинули татар в ров. Снова полетели камни из татарских пороков. Татары целили в пролом, где вместо дубовых бревен колыхалась живая стена посадских ратников. Тяжелые камни вырывали сразу по десятку, по два ополченцев. Посадские упятились под защиту уцелевших стен. Снова бросились в пролом татары, и снова были отброшены. Опять летели камни, находя новые и новые жертвы. Так повторялось много раз. Но посадские ратники выстояли. Не удалось татарам преодолеть стены и в других местах. Окутанный дымом пожаров, оглушенный непрерывным набатным гулом колоколов, Новый город выдержал первый приступ. На город опустились ранние зимние сумерки. Истомленные многочасовым боем, ратники засыпали прямо у бойниц, не выпуская из рук оружия. Сотни людей растаскивали избы, волокли к стене бревна и доски — заделывать проломы. Во многих избах, в монастырских кельях, а то и просто во дворах, под навесами, стонали и бредили горячечным жаром раненые. Бабы перевязывали их чистыми тряпицами, поили кислым квасом, целебным настоем из семи болотных трав. Большой воевода Петр Ослядюкович до поздней ночи ездил по городу, подбадривал: — Держись, робятушки! Много нынче ворогов положили в сыру землю, ох много! На день такой еще, на два — больше силы у царя Батыги не хватит! Сядем в крепкую осаду, отобьемся! А там, глядишь, и великий князь Юрий Всеволодович с полками приспеет. Верьте мне, люди! Старому воеводе верили. Воины веселели, глядя ему вслед, толковали между собой: — Бодр воевода-то… Может, добрую весть от великого князя получил?.. А мы продержимся, пусть не сомневается… Ивана Федоровича с его ополченцами большой воевода оставил в Новом городе. Сказал: — Мыслю, снова Батыга со стороны Золотых ворот будет приступать. Собери кого сможешь еще, держись! Но старый воевода ошибся: на следующий день татары приступали сразу со всех сторон. Так посоветовали опытные полководцы хана Батыя — Субудай и Бурундай. Татары одновременно штурмовали и Новый город, и Средний, где стоял Детинец, и посад, и нельзя было больше посылать из других мест подмогу к Золотым воротам. Владимирцы изнемогали в неравной борьбе. На третий час по заутрени обрушилась стена южнее Золотых ворот, против церкви Спаса. Татары кинулись к пролому в конном строю. Посадские ополченцы и дружинники, попытавшиеся остановить их копьями, были задавлены многотысячной конной массой. Татарские некованые кони скользили на окровавленных скатах вала, проваливались копытами в щели между бревнами, падали, подминая под себя всадников, но прямо по их трупам, по расщепленным бревнам, по расколотым щитам, визжа и воя, вливались в пролом новые и новые тысячи. Татарские всадники ворвались в город и с победными криками, подняв кривые сабли, понеслись по улицам. Почти одновременно были разбиты пороками Иринины, Медные и Волжские ворота. Владимирцы сбегали со стен, скапливались на перекрестках улиц, где большой воевода Петр Ослядюкович приказал выставить полковые стяги. Воины торопливо строились в десятки, выравнивали ряды и шли, выставив копья, навстречу коннице, чтобы ценой жизни хоть ненадолго задержать врага. Бой кипел на узких улицах, между глухими частоколами, на плоских крышах амбаров, во дворах. В городской тесноте татары несли большие потери — не было простора, чтобы разогнать коней. Владимирцы выбегали из калиток, прыгали с заборов, срывали татар с коней железными крючьями, швыряли с крыш бревна, бочки, тележные колеса. Каждый дом стал крепостью. Напрасно темники посылали в Новый город свежие сотни: сломить сопротивление защитников Нового города они не могли. Осыпаемые стрелами и камнями, татарские всадники метались по улицам, беспорядочно отстреливаясь. Падали с коней, отползали к заборам, скребя немеющими пальцами бревна мостовых… Тогда татары начали поджигать дома. Над Новым городом закружилось пламя пожара. Черные полосы копоти испятнали белокаменные стены соборов. С треском лопались слюдяные оконца боярских хором. Рушились кровли. Обгоревшие бревна изб, раскатываясь, шипели в тающем снегу. Обожженные, полузадохшиеся от дыма владимирцы выбегали на улицы, прямо под кривые татарские сабли. Но многие погибали в огне, до последней минуты пуская стрелы во врагов. Уцелевшие пробивались с мечами в руках к воротам Среднего города, к внутренней стене, где еще можно было сражаться. В дыму, окутавшем улицы, вспыхивали короткие схватки. На помощь защитникам Нового города большой воевода Петр Ослядюкович привел из Детинца свой последний, прибереженный для крайнего случая, конный полк. Рядом с воеводой, прикрывая его щитом, скакал верный отрок Илька. Сразу же за внутренним валом, у первых домов Нового города, полк встретился с татарской конницей. Две конные лавы сшиблись, закрутились под лязг железа и конское ржанье. Много воинов хана Батыя нашли здесь смерть, но и полк Петра Ослядюковича был вырублен до последнего человека. Воеводу Петра Ослядюковича оттеснили к самому валу. Он долго отбивался булавой (стрел татары не пускали — хотели взять живым), пока не упал рядом с Илькой. А татары перевалили внутренний вал и ворвались в Средний город. Смолк набатный звон на колокольне Рождественского монастыря: изрубленные звонари полегли под нагревшимися от непрерывных ударов колоколами. Через торговую площадь татарские всадники проехали к Детинцу, ворвались внутрь через распахнутые ворота, у которых больше не было сторожей. Перед Успенским собором ровной линией стояли полсотни дружинников — последние защитники столицы великого князя Юрия Всеволодовича. Ветер раскачивал прапорец с ликом богородицы, заступницы Владимирской земли. Старый боярин Надей стоял впереди строя. Когда татары ворвались в ворота Детинца, он обнажил меч, поднял его вверх и зашагал негнущимися от старости ногами навстречу. И такой невероятной показалась отчаянная храбрость старика, что татарские воины остановились. В наступившей внезапно тишине скрипел снег под сапогами Надея и его дружинников. Храбрецы шли на татар, выставив копья. Наконец пронзительно крикнул, взмахнув кривой саблей, монгольский тысячник. Опомнившиеся татары бросились на дружинников Надея. Так погибла ближняя дружина великого владимирского князя, защищая собор, где покорно ждали смерти княжеская семья и бояре. Был месяц февраль, а день был седьмой, последний скорбный день Владимира… 3 Хан Батый въехал в горящий Владимир после полудня. Ветер раздувал пламя пожаров, улицы были окутаны дымом. Дымящиеся головни падали в черный снег. Ручейки мутной от крови и пепла воды струились из-под осевших от жара сугробов. Бой затихал. Только от Золотых ворот доносились крики и лязг оружия: горстка упрямых руситов, засевших в каменной воротной башне, продолжала безнадежное сопротивление. Неприступными оказались стены башни, которую руситы почему-то называли Золотой. Не золотой, а кровавой лучше бы ее назвать! Много воинов погибло под ней во время штурма… Да и только ли под Золотыми воротами? Своих убитых воинов Батый видел везде: в переулках, у заборов, во дворах. Только середина улицы, по которой должен был ехать хан, свободна от трупов, но и здесь еще темнели лужи крови. Дорогой ценой пришлось заплатить за обугленные развалины города князя Юрья! Хан Батый миновал горящие улицы Нового города, проехал через Торговые ворота в Средний город. Здесь пожаров было меньше. Во дворах суетились спешенные татары, тащили узлы с добром, взламывали замки клетей и амбаров. Особенно много было воинов на торговой площади. Они разбивали лавки купцов, перекладывали товар в переметные сумы. Сотники стояли поодаль, зорко поглядывали на своих удальцов. К ним подходили воины, кланялись, складывали к ногам самую ценную добычу. А на торговую площадь выбегали новые и новые толпы победителей. Кое-где уже дрались, вырывая из рук дорогие сосуды, куски сукна, связки беличьих шкурок. Никто не обращал внимания на проезжавшего хана. — Я прикажу сломать хребты этим шакалам! — прошипел Батый, оборачиваясь к старому полководцу Субудаю. Но тот возразил: — И будешь не прав! Все они храбрые воины. Они положили к твоим ногам город князя Юрья. Сегодня город принадлежит им. Так велит яса — закон твоего деда, Великого Чингиса… Но если завтра кто-нибудь уйдет самовольно из своего десятка, его удавят тетивой лука… Если завтра кто-нибудь не принесет тебе законной доли добычи, тот примет смерть… Войско — сабля в твоей руке, хан, а саблю, чтоб не проржавела, нужно смазывать жиром… Батый промолчал. Старый полководец был прав. Наступил час, когда хан уже не волен в своем войске. Воины, только что послушно бросавшиеся на смерть по одному его слову, превратились в бешеных собак. Горе тому, кто попробует вырвать из их зубов добычу! Так было заведено великим Чингисом, и не ему, внуку кагана, изменять обычай. Жажда добычи вела воинов в далекие походы, поднимала на стены городов, ощетинившихся копьями. Жажда добычи отгоняла страх смерти в бесчисленных битвах. Надо утолить эту жажду, чтобы завтра она стала еще сильней, еще нетерпимей! Пусть поют в степных кочевьях о щедрости Батухана, насытившего своих воинов серебром, одевшего их в дорогие шубы! Пусть горят завистью глаза у безусых юношей и сердца их рвутся в походы! А походов будет много, потому что земля велика, и вся она должна лечь под копыта монгольских коней! Что ж, пусть простой пастух почувствует хоть на день себя великим, сеющим смерть и дарующим жизнь! Назавтра он будет охотней повиноваться… Так думал Батый, проезжая по торговой площади к Детинцу, жилищу князя Юрья. Следом ехали притихшие ханы и темники, молчаливые, настороженные нукеры-телохранители. Сегодня — день войска! Вокруг Успенского собора, опираясь на копья, стояли спешенные татарские воины. Лица их были угрюмы, недовольны. Они с завистью поглядывали в сторону торговой площади, где торжествующе шумела толпа их товарищей, расхватывавших купеческое богатство. Только строгий приказ сотников удерживал их возле дома руситского бога. Да надежда, что в доме этом найдется что-нибудь и для них. Из узких соборных окон доносилось протяжное церковное пение: епископ Митрофан правил свою последнюю службу. Навстречу Батыю выехал Менгухан. Батый спросил насмешливо: — Почему твои храбрецы остановились перед юртой руситского бога? Не думают ли они, что стены охраняют злые духи? Я могу прислать своих людей с таранами… — Мой тумен сражался впереди всех! — надменно ответил Менгухан. — Мои воины не боятся ни людей, ни духов. Но многие умерли, не вкусив сладости победы. Пусть мертвые багатуры, улетая с дымом погребального костра в Небесную Страну, слушают жалобное пение руситских шаманов! — И пояснил, указывая на воинов, которые несли к стенам собора дрова и бревна: — Здесь будет погребальный костер! — Здесь будет погребальный костер! — повторили другие ханы, разом снимая шлемы и склоняя головы. — Пусть будет погребальный костер! — согласился Батый. К вечеру завал из бревен, между которыми лежали трупы татар, поднялся почти до половины стен Успенского собора. Вокруг собора сидели на корточках тысячи татарских воинов. За стенами Детинца, в Новом городе, в Среднем городе и на посаде, продолжали гореть дома. Клубы черного дыма стелились над землей, то и дело закрывая купола собора. Неистово били в бубны шаманы, извиваясь в священной пляске и выкрикивая непонятные слова. В руках Арчи-Хете, хранителя погребального огня, пылал факел. Под глухие удары бубнов к собору подошли ханы: Батый, Орду, Шибан, Менгу, Кадан, Гуюк, Байдар, Бюджик. Встали полукругом позади Арчи-Хете, подняли сабли к багровому от пожара небу. Хранитель погребального огня протянул Батыю факел, завыл, закрывая ладонями лицо. Шаманы громче ударили в бубны. Взревела боевая труба. Батый, размахивая факелом над головой, закричал: — Поднимайтесь в последний поход, спящие багатуры! — В последний поход! — заревела толпа, заполнившая соборную площадь. Взметнулись обнаженные сабли. Факел, переворачиваясь на лету, упал на погребальный костер. Загудело пламя, быстро охватывая облитые горючей смолой бревна. Воины упали ниц в окровавленный снег. Женщины-шаманки, раздирая ногтями лица, затянули древнюю погребальную песню: Лобызаемый мой много перевалов перевалил. Оплакиваемый мой много вод перебродил. Сколько ни зови — он не бросит взгляда на меня. Сколько ни ищи — его и след простыл… Воины из тумена Менгухана, ударяя саблями по окованным медью щитам, выкрикивали славу павшим в стране глубоких снегов. Старый тысячник, поднимая к небу пересеченное шрамами лицо, запевал тонким голосом: В черную ночь они рыскали волком, Белым же днем будто коршуны мчали. Если стоянка — не трогались с места, Если поход — остановки не знали… — Ху! Ху! Ху! — отзывалась тысячами голосов толпа. Перед своими неправды не знали, Как откровенности — перед врагами… — Ху! Ху! Ху! — выдыхала толпа. Жар становился нестерпимым. Татары пятились от костра, прикрывая лицо рукавами шуб. Смолкло пение в соборе — все молящиеся задохнулись в дыму. Хранитель погребального огня Арчи-Хете метался как одержимый вокруг костра, выкрикивал: — Спящие багатуры взывают к вам — мстите! Мстите, пока рука держит саблю! Мстите, пока десяти пальцев не станет! Мстите! Мстите! Мстите!.. — Ху! Ху! Ху! — откликалась толпа. Ночью вокруг Золотых ворот, где отсиживалась последняя горстка владимирцев, остались только редкие караулы: почти все татары ушли в Детинец, к погребальному костру. Это помогло защитникам Золотых ворот пробраться в темноте по руинам стены и уйти из города. Частый ельник за речкой Лыбедью укрыл беглецов. Среди спасшихся был воевода Иван Федорович. Глава 7 Лесные дороги 1 Летописцы, повествуя о страшной зиме, от сотворения мира шесть тысяч семьсот сорок шестой,[34 - 1238 год.] с горечью и тоскливым недоумением писали, что татары за один месяц февраль попленили четырнадцать градов, и не осталось городов и сел от Владимира до самого Торжка, где бы они не воевали. Современникам нашествия движение воинства хана Батыя казалось сплошным всесокрушающим валом, который, сметая все на своем пути, катился к Верхней Волге. Однако в этом движении на север были и свой смысл, и своя логика — логика завоевателей. Хан Батый разделил тумены на несколько больших ратей и послал их по речным и торговым путям, чтобы разрушить укрепленные города, центры сопротивления и опору русской военной силы. Завоеватели надеялись, что без крепостей страна окажется беззащитной и тогда можно будет легко осуществить то, что в конечном счете было целью похода, — ограбить завоеванный народ и поставить его под власть Орды… Тумены ханов Кадана и Бури пошли от Владимира прямо на восток, вниз по реке Клязьме. Ханы торопили воинов: — Быстрей! Быстрей! Не дадим руситам спрятать в лесах свое добро! Но слухи о приближении татар оказались быстрее степных иноходцев. Конные сотни Кадана и Бури встречали на пути брошенные жителями села и деревни. Не удалось взять добычу и в удельном городке Стародубе. Князь Иван Стародубский загодя вывез семью и все богатство за Волгу, в дремучие леса. Примеру князя последовали и многие другие стародубцы. В городе остался лишь воевода Афанасий с небольшой конной ратью. Первый, малый приступ стародубцы отбили: подъехавших к стенам татарских лучников отогнали стрелами, а затем, устроив неожиданную вылазку, перебили многих из них. Татары встали заставами поодаль от города, ожидая, пока подойдет подкрепление. Кадан и Бури подступили к Стародубу еще засветло, но штурмовать город не стали: еще не подошел обоз с пороками и штурмовыми лестницами. Да и стоило ли торопиться? Город обречен, а приступ без осадных орудий принесет только лишние жертвы… Так сказал опытный Бури, приказав воинам ставить юрты и разжигать костры. Войско переночует возле города руситов, отдохнет после длительного перехода. Кадан согласился с ним. Однако защитники Стародуба под покровом ночи тихо ушли через задние ворота и бесследно растворились в лесных чащобах. Татары так и не заметили, что город опустел. С воинственными криками они полезли на стены и остановились в недоумении — биться было не с кем! С проклятиями бегали татары по пустому городу: даже домашнюю утварь унесли с собой стародубцы, даже хлеб до последнего зернышка выгребли из амбаров — голо… Конные разъезды, посланные впереди войска, донесли ханам, что и дальше по реке Клязьме села и деревни покинуты жителями, что там не осталось не только добычи, но и зерна и сена для коней. Тогда Кадан и Бури повернули войско на лесные дороги, прямо к Городцу-Радилову, разбогатевшему на волжской торговле. Нашлись и проводники: не все суздальские торговые люди вынесли лютые пытки, кое-кто и смалодушествовал. Нелегким был поход через леса. Саженные сугробы, лесные завалы, чащобы и буреломы, засыпанные снегом овраги, в которых всадники вместе с конями тонули, как в пучине. Казалось, сама русская природа сопротивляется завоевателям, защищая жизни детей своих… Но тяготы похода окупились неожиданностью: в Городце так быстро татар не ждали. Только немногочисленные дозорные стояли на стенах, даже городские ворота по дневному времени оставили открытыми. Татарская конница, вылетевшая из леса, с ходу ворвалась в город. Лавки, полные красного товара, купеческая казна, дорогая посуда и обильные запасы княжеского двора стали добычей завоевателей. О татарских воинах, замерзших в снегу, провалившихся в овраги и волчьи ямы, пронзенных тяжелыми стрелами из настороженных возле лесных тропинок самострелов, — никто не вспоминал. Живые радовались добыче, а о погибших позаботятся слуги Небесной Страны, в которой приготовлены юрты для каждого воина. Один возносится в Небесную Страну раньше, другой позднее, но конец жизненного пути неотвратим, и нужно ли задумываться над этим?.. Разграбив Городец, тумены Кадана и Бури разделились. Одна конная рать пошла вверх по Волге, разоряя богатые торговые города, другая по притокам Немды и Унжи пробиралась к Галичу-Мерьскому, известному зимним меховым торгом. Здесь тоже была захвачена богатая добыча. Сотня отчаянных храбрецов из тумена Бури пробовала пробраться еще дальше на север, к Вологде. Но дремучие вологодские леса поглотили незваных гостей — ни один не вернулся обратно. Бури ждал их несколько дней, а потом повернул к Волге, следом за Каданом… Сам же Батый тем временем двигался в противоположную сторону, к Торжку. Этот пограничный город Новгородской земли привлекал завоевателей огромными запасами хлеба, так необходимого в зимнем походе. Сюда привозили водой хлеб из Низовской земли,[35 - Низовской землей новгородцы называли Владимиро-Суздальскую Русь.] чтобы зимой, по санному, пути, обозами переправить в Великий Новгород. Хлеб — это пропитание для воинов, это и корм для коней. Последнее особенно беспокоило хана Батыя. Земля руситов была покрыта такими глубокими снегами, что копыта монгольских коней уже не могли пробиться к траве. Кони слабели, с ними слабела и мощь всего ордынского войска. Хлебные запасы Торжка казались спасением, надеждой на успешное продолжение похода. 22 февраля войско хана Батыя подошло к Торжку… Третья конная рать, в которую входили отборные тумены Менгухана и полководца Бурундая, спешила на север, по следам великого князя Юрия Всеволодовича. Металась Русь, зажатая железными клещами татарских ратей. Рушились стены городов, плавились в неистовом пламени пожаров свинцовые кровли соборов, печальными надгробьями стояли закопченные печища на месте сожженных деревень. Пылали деревни по Нерли и Которосли, Колокше и Пекше, по Яхроме, Шоше, Ламе и иным русским рекам, которым несть числа. Волки стаями пробирались вслед за татарскими загонами, терзали еще не остывшие трупы. Пепел траурным платом ложился на снега. По-разному встречали беду люди. Одни собирались в ватаги, вырубали тяжелыми крестьянскими топорами татарские разъезды, до последнего смертного вздоха бились на порогах своих домов, у лесных завалов. Другие искали спасения в дремучих лесах, коченели на лютом морозе в шалашах из еловых лап, ели запасенные загодя сухари и солонину — костры запаливать боялись, чтобы степняки не учуяли живой дым. Третьи, иссушив себя многодневным постом, били поклоны в скитах. По-разному встречали свою судьбу и города. Пять дней отражал жестокие приступы город Переяславль-Залесский. Двойные деревянные стены с двенадцатью башнями не поддавались ударам камнеметных орудий. Горожане бились зло, умело. Трупы татар скатывались вниз по обледенелому валу, к реке Трубеж. Только запалив стены со всех сторон, осаждавшие сумели ворваться в город. Все переяславцы погибли, — мстя за тяжелые потери, татары не брали пленных. Упорно сражались города-воины Дмитров и Юрьев-Польской, посадский Волок-Ламский, гордая Тверь. Жители этих городов все взялись за оружие и все пали в неравной борьбе. На пути к Новгороду Великому задержались тумены хана Батыя под небольшим городком Торжком. За свою длинную историю пограничный Торжок выдержал бесчисленное множество осад и приступов, жители его умели сражаться. В Торжке в горькую годину Батыева нашествия не оказалось ни князя, ни княжеской дружины, но новоторжский посадник Иванка, старосты Яким Влункович, Глеб Борисович и Михайло Моисеевич не хуже иных княжеских воевод разбирались в ратном деле. Когда дозоры принесли весть о приближении татар, звонарь соборной церкви ударил в набатный колокол. Посадские люди Торжка привычно разобрали оружие из уличных амбаров и разбежались по стенам, каждый на свое место. На татар, нахрапом бросившихся на приступ, полетели стрелы, обрушились камни и бревна, полилась из перевернутых котлов кипящая смола. Хану Батыю пришлось начинать осаду. День за днем приступали татары к Торжку, взбирались по штурмовым лестницам на невысокие стены, но никак не могли преодолеть мужества горожан. Новоторжские ратники изнемогали в неравной борьбе. Каждую ночь посадник Иванка посылал через плотное кольцо осады смельчаков вестников, наказывал: — Спешите в господин наш Великий Новгород, пусть шлют подмогу! Гонцы спускались по веревке с городской стены, беззвучно исчезали в темноте. Доходили они до Новгорода или нет — в Торжке не знали, но на помощь надеялись. Не оставит Великий Новгород в беде свой пограничный град! Совсем мало осталось ратников в Торжке, но город не сдавался. Простояв под стенами две недели, хан Батый пропустил удобное время для похода на Великий Новгород. Град Торжок до конца выполнил свой воинский долг… По-иному случилось в Угличе. Великий князь Юрий Всеволодович, собиравший новое войско в заволжских лесах, на реке Сити, надеялся, что сильные укрепления Углича надолго задержат врага. Но местные бояре решили по-иному. Углич сдался без боя. Менгухан и полководец Бурундай запретили своим воинам разорять город. Бурундай объяснил недовольным тысячникам: — За великой рекой стоит войско князя Юрья. Войско нужно разгромить, а самого князя убить. Нужно идти быстро. Если грабить города, которые сами сдались, то другие города на пути будут сражаться до последнего воина. Пусть толстые, глупые как индюки руситские бояре благодарно кланяются хану. Их час придет. А сейчас нужно думать только о князе Юрье!.. Не задерживаясь в Угличе, войско Менгухана и Бурундая прошло дальше. Передовые татарские сотни мчались через опустевшие деревни. Но это не беспокоило опытного военачальника Бурундая. Если люди разбежались по лесам, то их трудно будет собрать в полки. Разведчики доносили, что некоторые упрямые руситы — то ватагами, то в одиночку — пытаются пробраться на север, на помощь своему князю. Бурундай приказал поставить заставы на дорогах и убивать упрямцев. К исходу февраля войско Менгухана и Бурундая перешло окованную льдом Волгу. 2 Дремучими лесами между Нерлью и Колокшей воевода Иван Федорович пробирался на север. С ним был только суздальский дружинник Елифан, остальные ратники, чудом спасшиеся из горящего Владимира, разбрелись по лесным деревенькам. Горько было таиться на родной земле, а надо. Где-то далеко, за Волгой, собирал воинов великий князь Юрий Всеволодович. Каждый умелый дружинник для него дороже дорогого, а о таком опытном воеводе, как Иван Федорович, и говорить нечего. Мало осталось у Юрия Всеволодовича воевод, ох как мало. И Еремея Глебовича больше нет, и Филипа Нянки, и Петра Ослядюковича. Только воевода Дорож при нем, но тот молод еще, всей ратной мудрости не постиг. Надобен Иван Федорович великому князю, а раз надобен — обязан сохранить свою голову в целости. Но не дошел бы воевода Иван Федорович, заплутался в лесных чащобах, если бы не Елифан. Суздалец знал в здешних лесах все тропинки, безошибочно выводил то к охотничьей избушке, то к деревеньке, затерявшейся в лесу. Иван Федорович только удивлялся, когда тот говорил: — За тем оврагом паленое дерево будет, а пойдешь от него налево — изба охотничья и амбар при ней жердевой… И верно — среди деревьев показывалась изба, и амбар при ней был, из жердей сложенный, — такой, о каком говорил Елифан. Елифан объяснял, пробираясь по тропинке вслед за воеводой: — Сызмалетства знаю эти места. Отец-то мой бортником был, за диким медом и не в такую глухомань забирался. С шести лет, почитай, лесным человеком стал. Лес понимать нужно. Лес только с виду суров, а душа у него ласковая, за доброту добротой платит… — Как же ты, лесной человек, в дружинники попал? — На охоте князь меня приметил. Стрелял я из лука на диво: белку в любой глаз бил стрелой хоть в левый, хоть в правый, как скажут. — Похожая у нас судьба, Елифан. И меня князь приметил, из черных людей возвысил. Только не на охоте приметил, а на войне… Шли воевода и дружинник на север, по очереди пробивали тропу в рыхлом снегу. Выбивался из сил Иван Федорович — его обгонял Елифан. Уставал суздалец — вперед выходил воевода. Тяжко было. Хорошо хоть, что не голодали, — людно оказалось в лесу. В самых глухих местах встречались обозы. Смирные пахотные лошаденки волокли сани-розвальни. На санях сидели ребятишки, смотрели усталыми, печальными глазами. Мужики шли рядом с топорами и рогатинами в руках — оберегали семьи и от дикого зверя, и от татарского разъезда. По глухим оврагам в шалашах спасались целые деревни. Люди в лесу уже обжились, расположились прочно, по-хозяйски. Под навесами из еловых ветвей хрустели сеном коровы. В снегу были протоптаны дорожки. На скрытых кострах булькало в котлах нехитрое варево. В одном из лесных станов Иван Федорович и Елифан заночевали. Собрались мужики — послушать ратных людей. Старики качали головами: — Не было еще на Руси такого нашествия. Не забирались раньше степняки дальше Рязани… Поднимется ли снова Русь? — Где уж там подняться, ежели мужики по углам попрятались, как мыши! — зло отрезал Елифан. — Дык бабы же, робятишки… — развел руками пожилой мужик, виновато поглядывая из-под лохматых бровей на сердитого дружинника. Но мужика этого никто не поддержал. Сидели молча, отчужденно. Только несколько парней, присевших в сторонке на поваленный еловый ствол, о чем-то горячо шептались. Один из них, дюжий молодец в коротком рыжем полушубке и лохматой шапке, приподнялся было — видно, хотел что-то сказать, но его дернули за рукав: не суйся, дескать, когда старшие молчат! Парень сел, недовольно дергая плечами… Утром, когда Иван Федорович и Елифан уже далеконько отошли от лесного стана, их догнали четверо парней. Знакомый рослый детина в рыжем полушубке, с топором за поясом и рогатиной в руках, сказал хмуро: — Принимай, что ли, в свою ватагу, воевода! Порешили и мы идти на подмогу великому князю. Берешь? Иван Федорович спросил: — Как звать? — Федором. А скажи, воевода, — вдруг усмехнулся парень, — ежели б Иваном иль Кузьмой назвали, не взял бы тогда? Воевода не принял шутки, произнес строго: — Об имени спросил, чтобы знать, как тебя в бою кликать. На бой ведь идем — не на игрище!.. Потом к ним прибились еще трое. Эти были настоящими дружинниками — в кольчугах, при мечах. Стояли они в сторожевой заставе на берегу Колокши, возле дороги, которая вела к Дмитрову (сами-то они дмитровскими были). Татарская конница нагрянула нежданно, отрезала заставу от города. Многие дмитровцы тут же и полегли, а эти трое, бросив коней, успели скрыться в лесу. — Мы не спасаться идем, — предупредил воевода. — Спешим в воинский стан к господину нашему, великому князю Юрию Всеволодовичу. — Одна у нас дорога. Мы тоже ратные… Подходили и еще люди — и ратники, и смелые мужики. Скоро в ватаге Ивана Федоровича стало пять десятков человек — невеликая, но все-таки рать! А сколько таких ватажек и малых ратей текли сейчас сквозь леса за Волгу, чтобы встать под великокняжеский стяг, кто знает? И воевода Иван Федорович не знал, но верил, сердцем верил, что много… Шли лесами; татары двигались по льду рек, по чистым опольям, где было больше сел и деревень, богаче добыча. Далеко в лес татарские разъезды забираться боялись. Ратники Ивана Федоровича повеселели, шутили: — Этак и до студеного моря дойдем, татарина не встретив! Но встретиться с татарами все-таки пришлось. Как ни избегал воевода проезжих дорог и открытых мест — не уберегся. На пологом берегу ростовской речушки Мокзы ватага столкнулась с татарским разъездом. Конных в разъезде было немного, десятка два, но наехали они неожиданно, с устрашающим воем, и мужики врассыпную бросились к лесу. Перебили бы их — где уж пешему уйти от конного! — но воевода Иван Федорович, Елифан, дмитровские дружинники, еще с десяток ратников, привычных к бою, быстро выровнялись в рядок, выставили вперед копья. Татары отхлынули. А от леса бежали, размахивая топорами и рогатинами, опомнившиеся мужики… Близко татары больше не подступали, но стрелы покидали издали всласть. Многих ратников недосчитался Иван Федорович, пока ватага упячивалась в лес. На опушке татары отстали… Убитых похоронили в ельнике, поставили над могилой деревянный крест. А сами пошли дальше, перетягивая через сугробы волокуши с ранеными. По ростовским волостям пробирались ночами: татарское войско было где-то поблизости, с лесных проезжих дорог порой доносились протяжные крики, конское ржанье. Днем прятались в оврагах, выставив дозорных. Тревожно было на душе у Ивана Федоровича, тоскливо. Неужели вся земля Русская иноязычным воинством переполнена? Да и о раненых товарищах скорбел воевода. Впроголодь да на морозе — разве их выходишь? Раненых удалось пристроить в деревеньке, у епископских звероловов. Место было безопасное, удаленное от дороги и других деревень. Староста звероловов, степенно поглаживая бороду, обнадеживал: — Ты, боярин, не горюй за товарищей. Вылечим, поставим на ноги. Не впервой! Раны медвежьим салом смажем, напоим отваром из лесных целебных трав. Сюда к нам не то что татарин — леший тропинку не найдет! Марта на второй день, далеко обойдя стороной Углич, ватага добралась до Волги. Остановились в прибрежном лесу — ждать ночи. Иван Федорович и Елифан выползли на береговой обрыв, притаились в кустах. По ледяному простору Волги тянулись санные обозы, окруженные татарскими всадниками, пробегали конные рати. Мела поземка, перегоняя невысокие, похожие на волны сугробы. За рекой чернели леса. Елифан шептал: — От Ярославля идут татары, от Костромы… Есть ли место на Руси, где б они не побывали? Может, напрасно уже идем, Иван Федорович? — Думаю, не напрасно. Великий князь Юрий Всеволодович выбрал место крепкое. Поди, и заставами отгородился от татар, и лесными завалами… — Может, и так, — соглашался Елифан. — Но и нам до него добраться нелегко будет, мест-то за Волгой я не знаю. — Дойдем как-нибудь… К вечеру началась метель. Кто-то из ратников вздохнул: — Ну и ноченька… Невесела… Федор откликнулся со смешком: — Нам в самый раз! Для нас, как для ночных татей, — чем непогоднее, тем сподручнее! Когда совсем стемнело, ватага перешла Волгу и снова углубилась в лес. Дошли до засеки. Сквозь путаницу ветвей не продраться было ни конному, ни пешему. Пришлось вернуться к берегу, искать другую дорогу. Только на рассвете Елифан заметил санный след, уводивший в глубь леса. — Пойдем здесь! — решил воевода. Елифан не спорил: куда бы ни уводил санный след, он уводил от реки. На реке оставаться было опасно, вот-вот потекут по Волге татарские обозы и конные. Санный след, попетляв между частыми ельниками, нырнул в овраг. А поперек оврага, от откоса до откоса, тянулся частокол из неструганых бревен, над частоколом — сторожевая башенка. Дозорный, увидев незнакомых людей, ударил обухом по железной доске — билу. Над частоколом поднялись островерхие русские шлемы. Это была застава великого князя Юрия Всеволодовича. Дошли! Застава была поставлена здесь давно, с середины февраля. Великий князь приказал тогда ставить в лесу частоколы на опасных местах, рубить засеки. Малые татарские разъезды велено было сечь, а от больших ратей уходить, высылая вперед себя скоровестников. Но ни малые разъезды, ни большие к заставе еще не приходили. Иван Федорович пробовал расспрашивать сотника, старшего над заставой: — Где великий князь? Собралось ли войско? Сотник только разводил руками. На отшибе стояла застава, откуда знать? Правда, неделю назад наезжали люди от великого князя — посмотреть, на месте ли воины, зорко ли сторожат дорогу. От них-то и узнали, что остановился великий князь Юрий Всеволодович на реке Сити, у села Покровского. А полки великокняжеские, что собраться успели, стоят по окрестным деревням, потому что село Покровское небольшое, на всех изб не хватило. О том, что татары уже оседлали Волгу, сотник не знал. — Нет больше сильных городов! — устало говорил Иван Федорович. — Пал стольный Владимир. Сгорел Суздаль. Без боя открыл ворота Углич. На Волге татары, рядом совсем… В разговор вмешался Елифан: — Коли здесь, на заставе, о татарах не ведают, то в стане великокняжеском о них еще меньше известно. Надо обо всем оповестить великого князя. Пусть сотник даст коней. Через полчаса Иван Федорович и Елифан, согревшиеся в избе и захмелевшие от сытного варева и меда, которыми попотчевал на дорогу сотник, уже ехали через лес. Не только коней дал сотник, но и проводника-сицкаря,[36 - Сицкарями называли жителей лесов, окружавших реку Сить.] хорошо знавшего здешние глухие леса. Без проводника ситские леса — гиблое место, заплутаешься. Кое-где тропу приходилось прорубать топорами, так переплелись еловые лапы. Проводник попался веселый, разговорчивый, так и сыпал прибаутками: — На сицкой сторонке без топора не дойдешь и до своего двора! Вот как у нас! На привале рассказывал сказки: — Встретил сицкарь в лесу лешего. Леший говорит: «Продай, мужик, топор!» И серебро сулил, и одёжу боярскую, и сапоги красные, и еще много чего. Но посмеялся только сицкарь над лешим, сказал: «Одёжа да сапоги сносятся, еда проестся. А если топор останется — все сызнова найдется. Сицкаря топор одевает, топор обувает, топор кормит! Потому-то сицкарь с топором, как воин с конем, — неразлучны!» И ушел леший ни с чем, забился в чащу… Иван Федорович неодобрительно поглядывал на словоохотливого сицкаря: нашел время веселиться! Но здешние места проводник знал хорошо, вел уверенно по петляющим лесным тропинкам. Впереди посветлело. Лес стал реже. Проводник повернулся к воеводе: — За тем лесочком — село Покровское, стан великого князя. Не отвел леший правильной дороги — прямо вышли… 3 Сквозь дремучие заволжские леса пробила себе дорогу на восход, к полноводной Мологе, невеликая речка Сить. Редкие деревни лепились к самому берегу — люди с трудом выдирали из-под леса каждый клочок земли, грызли и грызли топорами непролазные чащобы. Но медленно отступал лес. Тесно было землепашцу на Сити. Ближе к устью Сити, над болотистыми берегами, высились курганы. Старики рассказывали, что под курганами лежат воины древних народов мери и веси, некогда населявших этот глухой, забытый богом и людьми край. Непролазные сугробы, бездорожье да тоскливый волчий вой — такой была Сить в зимнюю пору. Но в зиму Батыева погрома все здесь вдруг переменилось. По лесным дорогам потянулись к Сити обозы с оружием, припасами. Зачернели между курганами шатры дружинников и шалаши ратников. Задымились костры. Поднялись над избами ситских деревень владимирские полковые стяги. Великий князь Юрий Всеволодович неожиданно для многих выбрал берега Сити для своего воинского стана. Но если подумать — неожиданного не было. Юрий Всеволодович и раньше бывал на Сити и давно оценил эти места. От Сити шли торные дороги во все стороны: на север — к Белоозеру, на запад — к Великому Новгороду, на юг — к многолюдным волжским городам. По любой из этих дорог можно было ждать подкрепленья и по любой же — уйти от опасности. Сама же Сить была надежно прикрыта лесами со стороны Ростова, Углича. Здесь можно было отсидеться, передохнуть, собраться с силами. За лесами, за заставами и засеками чувствовали себя в безопасности и воины, и воеводы, неспешно готовились к будущим битвам. Эта неспешность не беспокоила великого князя: как только протрубят боевые трубы, все владимирские ратники будут в полках. Беспокоило другое: слишком уж медленно подходили рати из других княжеств. Кроме племянников великого князя — Василька, Всеволода и Владимира Константиновичей — на Сить привел свои дружины только брат Святослав Всеволодович, князь города Юрьева-Польского. Но мало, слишком мало воинов у этих князей! Юрий Всеволодович ждал полки из Великого Новгорода, славного богатством и многолюдством. Низовские полки множество раз приходили на помощь Новгороду и Пскову, когда рыцарская конница подступала к их рубежам. Сам Юрий Всеволодович приходил с полками в Великий Новгород, служа вечникам, и теперь надеялся, что его в беде не оставят. Уже три великокняжеских гонца друг за другом были посланы в Великий Новгород, но ответа все не было. Брат Ярослав, княживший в Великом Новгороде, молчал. Правда, в великокняжеский стан приходили поодиночке и небольшими ватагами мужики из волжских деревень, бояре со своими военными слугами и холопами, посадские люди разоренных татарами городов. Но людей все еще было мало. Да и какие ратники из этих беглецов? Редко кто копье умел держать… Не хватало оружия, коней. Большой воевода Жирослав Михайлович жаловался: — Мало войска. Доспехов мало, мечей. Сено в деревнях на исходе, а нового не везут — чем будем коней кормить? Юрий Всеволодович снова и снова посылал гонцов в ближние и дальние города, ждал. Он считал, что время еще есть. Не скоро доберутся полки царя Батыги до Сити, увязнут в снегах, заблудятся в лесах, обессилеют в осадах. Только бы отсидеться за Волгой до весенних оттепелей! Воевода Иван Федорович разрушил последние надежды. Молча выслушал великий князь горестный рассказ о падении Владимира, о гибели родных и близких. Спросил Ивана только о делах военных: — Сам видел татар на Волге иль люди сказывали, а ты передаешь? — Сам видел, княже! — Ну ступай, отдохни с дороги… Проводив Ивана Федоровича глазами, великий князь повернулся к Жирославу Михайловичу: — Что будем делать? Мыслю: поостеречься бы теперь надо… — Поостережемся. Вели конному полку воеводы Дорожа идти к засекам, пусть прикроет стан от Волги. Три тысячи у Дорожа. В случае чего, задержит татар, пока все войско к битве изготовится… Спустя малое время конница Дорожа выехала из стана. А еще через час воевода Дорож с малой дружиной прискакал к Юрию Всеволодовичу со страшным известием: совсем близко от Сити, в узкой лесной просеке, на его сторожевой полк напали неизвестно откуда взявшиеся татары, великое множество. Ни князь, ни его сторожевой воевода не знали, что это были тумены Менгухана и Бурундая, легко прорвавшие редкую цепь дозорных застав. Резко протрубили трубы, сзывая людей в полки. Засуетились, срывая голос в крике, воеводы и сотники. Весь русский стан пришел в движение. К великокняжескому шатру сбегались воины, торопливо строились в ряды, помогали друг другу приладить доспехи. Но это были дружинники великокняжеского полка, а другие полки? Их возле шатра Юрия Всеволодовича не было. Горько пожалел Юрий Всеволодович, что не прислушался к предостережениям опытного воеводы Жирослава Михайловича, разрешил, жалея воинов, разместить их по теплым избам, в соседних деревнях. Не успеют подойти оттуда воины, чтобы встретить врага в едином строю с великокняжеской дружиной. Еще бы час времени… Полчаса хотя бы… Но татарская конница в сомкнутом строю уже обрушилась на великокняжеское войско — Менгухан и Бурундай хорошо знали цену тех минут перед битвой, которых не хватает, чтобы завершить строенье боевых линий. Все смешалось. Великокняжеские дружинники и пешцы-ополченцы, конные воины юрьевского князя Святослава и ратники удалых князей Константиновичей, боярские слуги и обозные мужики сгрудились толпой, отбиваясь от наседавших татар. Жирослав Михайлович и другие воеводы сражались впереди как простые дружинники. Никто уже не управлял боем. Кровавым и безнадежным было для русского войска это побоище. Татарские тумены клиньями врезались в толпу, кромсали ее на части, давили великим своим многолюдством. Русские полки медленно отступали. А по лесным дорогам к Менгухану и Бурундаю подходили свежие тысячи, разворачивались и включались в битву. Великий князь Юрий Всеволодович стоял у шатра в окружении телохранителей, смотрел безумными глазами на свое гибнувшее войско. Он уже ничем не мог помочь, ни одного запасного полка не было под рукой. А подбегавшие воины из дальних деревень бесследно растворялись в толпе сражавшихся, не в силах остановить отступление. Телохранители посадили Юрия Всеволодовича на коня и быстро повезли к лесу. Их неотступно преследовала татарская конница. Видно, великого князя узнали, потому что все больше и больше нукеров на свежих конях поворачивали в ту сторону, где скрылся красный плащ Юрия Всеволодовича. Догнали. Дружинники-телохранители разом повернули коней и кинулись навстречу татарам — один на сотню… Но татарские кони только споткнулись на мгновение, сминая храбрецов. Взметнулись кривые сабли. Великий князь Юрий Всеволодович свалился с коня под торжествующие крики. 4 Воевода Иван Федорович не видел начала боя. Когда великий князь отпустил его, он уехал в ближнюю деревеньку. Знакомый сотник обещал протопить баню, и Иван Федорович неторопливо пошел за ним. Банька с дороги — это хорошо, это по-христиански. «Может, в последний разочек попариться-то доведется», — грустно подумал Иван Федорович. Многое не понравилось ему в великокняжеском стане. Воины ходили между избами без оружия и доспехов. Расседланные кони вольно гуляли в жердевых загонах. Не видно было ни дозорных, ни конных разъездов. Никто не поинтересовался у Ивана Федоровича и Елифана, кто они такие и куда идут. А главное, не собрано в кулак войско — одни в одной деревне, другие в другой. Не сказать чтоб далеко от великокняжеского шатра, но и не рядом. А ну как нагрянет царь Батыга? Иван Федорович сказал задумчиво: — Конечно, в избах жить приятнее, с морозом шутить не приходится. Но не нравится мне это, ох как не нравится! Скоро воинов не соберешь… Елифан пробовал успокаивать: — Знает теперь великий князь, что татары близко. Изготовится. Но воевода только покачал головой, повторяя: — Не нравится, ох как не нравится… После баньки сон был глубокий, крепкий. Ивана Федоровича не разбудили ни тревожные зовы труб, ни крики на улице. Если бы не Елифан, мог бы воевода и проспать бой, в одном исподнем оказаться в полоне. А Елифан не ложился. Приготовив постель воеводе, он пошел искать своих земляков-суздальцев. Когда в стане началась суматоха, Елифан бросился будить Ивана Федоровича: — Вставай, воевода, татары! Иван Федорович вскочил, стал торопливо одеваться. Вместе выбежали на улицу, к коням. Промчался мимо всадник — простоволосый, без оружия, с разрубленной щекой. Выплевывая сгустки крови, он выкрикивал: — Великого князя убили! Великого князя!.. Следом проскакали еще несколько всадников в синих суконных плащах поверх доспехов, в высоких шлемах — владимирские дружинники. Один из них узнал Ивана Федоровича, придержал коня: — Спасайся, воевода! Ломят нас татары! Спасайся! Дружинник взмахнул плетью, исчез за избами. А по улице, задыхаясь, густо побежали пешие ратники. Нагоняя их, взмахивали саблями татарские всадники… По заснеженным огородам, через плетни и жердевые заплоты, Иван Федорович с Елифаном пробирались к лесу. Что могли сейчас сделать два меча, даже если мечи эти в крепких, умелых руках?! Вот и лес. — Куда теперь-то пойдем, воевода? — просто, буднично спросил Елифан, присаживаясь на пень; даже снежную шапку стряхнул с пня рукавицей, будто на отдых устроился. — Может, в Великий Новгород? Там-то татар нет… Иван Федорович задумался. Самое простое — уйти в безопасный Новгород. И не осудит никто. И встретят воеводу хорошо: новгородский князь Ярослав, брат Юрия Всеволодовича, его знает, как-то даже звал в свою дружину, да великий князь не отпустил. И воинов в Новгороде много, воеводствовать есть над кем… — Полки в Новгороде великие, — уговаривал Елифан, будто угадав мысли воеводы. Но Иван Федорович сказал решительно: — Нет! Полки-то в Новгороде великие, да, видно, заперли те полки бояре новгородские за стенами, не послали на подмогу великому князю. Что нам делать в Великом Новгороде? За стенами сидеть? Татары бесчинствуют на Владимирской земле. Туда и пойдем. Разве можно нам, людям ратным, от войны прятаться? Глава 8 Господин великий Новгород 1 Новгородский князь Ярослав, четвертый из восьми сыновей великого князя Всеволода Большое Гнездо, тридцать лет ждал своего часа. Большая часть жизни князя прошла в походах и битвах, в заговорах и союзах с бывшими врагами, в тревогах и сомнениях, отчаянии и надеждах, почти не приблизив Ярослава к заветной цели — великому княжению. Зимними недобрыми ночами, под завывание метели, думалось Ярославу тяжко и завистливо: почему не он, а никакими особыми доблестями не отмеченный брат Юрий стал великим князем? Почему не ему, тоже правнуку Владимира Мономаха и славному ратоборцу, поручил бог власть над Русью? Сколько себя помнил князь Ярослав, он всегда был воином. Трехлетним мальчиком посадил Ярослава на коня большой воевода Петр Ослядюкович. Празднично гудели тогда колокола владимирских соборов, толпились на площади горожане, приветственно подкидывали вверх шапки. Отец, блаженной памяти великий князь Всеволод Большое Гнездо, возгласил с соборной паперти: — Еще один витязь прибавился в ратной силе русской! Будь храбрым и справедливым! — Будь храбрым и справедливым! — повторили дружинники, скрестив над головой мальчика обнаженные прямые мечи. Десяти лет от роду Ярослав стал княжить в Переяславле-Южном, оборонял со своей дружиной степную границу, а в двенадцать лет возглавил свой первый поход в Дикое Поле, на половецкие кочевья. Покорно склонялась под копыта боевых коней жесткая степная трава, в клубах пыли уносились прочь ватаги половецких всадников, черные клобуки[37 - Черными клобуками называли степняков, которые перешли на службу к русским князьям.] отгоняли к переяславским рубежам стада и бесчисленные табуны коней, добытые мечом в половецких вежах. Славно, радостно, празднично! Много было потом походов: на мятежную Рязань и на новгородскую заставу град Торжок, на волжских булгар и на Литву, на каменный город Ревель и на северные народцы — емь и корелу. Познал Ярослав в этих походах мудрость полководца. А вот мудрость княжеская давалась труднее… Когда-то горожане далекого южного города Галича, измученные внутренними усобицами, призвали к себе на княжение пятнадцатилетнего Ярослава. Завидным княжением был древний Галич, в первом десятке русских стольных градов числился! По весенней распутице, в самую бездорожную пору, князь Ярослав с боярами и дружиной поспешил в Галич. Расползалась под копытами коней желтая глина приднепровских дорог. Бешеные талые воды сносили мосты на бесчисленных речках. Мужики в деревнях, встречая забрызганных грязью всадников, в сомнении качали головами: «Не проедете, бояре… Потонете…» И после всех этих трудов, когда недалек был уже Галич, навстречу Ярославу выехал с четырьмя конными дружинниками посольский боярин киевского князя Рюрика Ростиславича, передал дерзко волю своего господина: пусть-де возвращается Ярослав обратно в свой Переяславль, потому что отдан Галич другому князю. А будет Ярослав противиться — пойдут тогда на него полки князей Рюрика Киевского, Всеволода Черниговского, Мстислава Смоленского… Навечно запомнилось князю Ярославу постыдное возвращение в Переяславль. А кто обидчик? Князь Рюрик Ростиславич, союзник по походам на половцев, хлебосольный хозяин и мудрый советчик, которого Ярослав почитал чуть ли не за родного отца! Понял тогда Ярослав, что нет в княжеском деле ни слова честного, ни дружбы верной, ни сердечной теплоты. Только власть, только сила… Дядька Василий, наставник молодого князя, так и сказал: — Запомни навсегда, княже! Князю надлежит властвовать. А чтобы властвовать, надо внушать страх. А чтобы внушать страх — нужно быть сильным! И князь Ярослав поверил только в силу. Силу он искал в далеком северном городе Новгороде. Не все князья решались сесть на новгородский стол. Не господина и повелителя видели новгородцы в князе, а слугу военного, временного предводителя городового ополчения, сберегателя боярских вотчин и купеческого богатства от черных людей. Князь был только мечом новгородским, а головой — господа, выборные городские власти: посадник, тысяцкий, архиепископ. На вече верховодили бояре, княжеское слово тонуло в слитном гуле их голосов. Сам по себе был Великий Новгород, и недаром говорили на Руси: «Господин Великий Новгород судит один бог!» В Новгороде самый строптивый князь был подобен взнузданному коню. Границы его власти были точно очерчены договорной грамотой — рядом. Не мог князь покупать вотчины в Новгородской земле, принимать людей в кабальную зависимость, вести торг с заморскими купцами. Рыбу в реке Ловати князю дозволялось брать лишь раз в три года, а охотиться — только осенью. Если князь нарушал подписанный ряд, то новгородцы собирались на вече, выносили согласное решение: «Иди, княже, прочь! Ты нам не надобен!..» Позор! И все-таки князь Ярослав приехал в Новгород. Своенравен был Господин Великий Новгород, но богат людьми, землями, заморским торгом. Надеялся Ярослав исподволь склонить на свою сторону корыстолюбивое боярство, везде посадить верных людей, взять в свои руки новгородские полки и отвоевать великое княжение. А там и с новгородской вольницей по-иному говорить можно… Трижды изгоняли князя Ярослава озорные новгородские вечники, но каждый раз он возвращался, клялся на кресте блюсти новгородские вольности. И прижился-таки в Новгороде, оброс нужными людьми, накопил силу — не сдвинешь! С опаской поглядывал на него сам великий князь Юрий Всеволодович, но поделать ничего не мог. За Ярославом стоял Великий Новгород, а на него ногой не топнешь, большую войну начинать надобно. А с кем воевать и против кого? Не примут братоубийственной войны ни другие князья, ни черные люди. Так и сидели братья — один во Владимире, другой — в Новгороде, один — уже великий князь, другой — великий князь в будущем (и надеялся, что — в скором!)… Перед старшим братом Ярослав держался гордо, независимо, но сам-то понимал, что сила его не в собственной дружине, а в новгородском боярстве. Поддерживали своего князя новгородские бояре, боясь самовластия стольного Владимира. Ярослав тоже избегал ссориться с боярами, не поступал наперекор новгородской господе. И вот теперь, на исходе месяца февраля, когда приехал великокняжеский гонец с просьбой о помощи, Ярослав колебался. Он не мог ответить прямым отказом. Не забудут люди, если он в трудное для Руси время будет отсиживаться за новгородскими стенами. Захотят ли после люди звать такого князя на великое княжение? Но с одной дружиной идти на Сить бесполезно, а городовое ополчение в руках посадника, тысяцкого, вечевых бояр. Не шибко надеялся князь Ярослав на их согласие. Знал, что новгородским боярам сильный Владимир — нож к горлу, а ослабевший и униженный — милее милого… В тяжелом раздумье ходил князь Ярослав по горнице. За слюдяным оконцем спускались ранние зимние сумерки. На Софийской стороне[38 - Древний Новгород делился на две «стороны» — Софийскую и Торговую. На Софийской стороне находился кремль, палаты архиепископа, дворы знатных бояр. На Торговой стороне была вечевая площадь.] ударил к вечерне соборный колокол. Скрипнула дверь. В горницу заглянул комнатный холоп, напомнил: — Ждет гонец-то… Что прикажешь сказать, княже? — Скажи ему: князь думает… И снова ходил Ярослав из угла в угол, морщил в раздумье широкий лоб. Сложно, ох как сложно! Ну, согласятся бояре на поход, даст бог, побьет великий князь с помощью новгородских полков царя Батыгу, что тогда? А вот что: возвысится тогда брат любезный Юрий Всеволодович, без меры возвысится. А сие ведь ему, Ярославу, только во вред, прощайся тогда с надеждой на великое княжение! А если поляжет его дружина и новгородская помощь на Сити, тоже не лучше. Сгинет сила князя Ярослава, долгими годами копленная. Неизвестно еще, как посмотрит новгородская господа: князь без дружины Господину Великому Новгороду без надобности, оборонять рубежи от немцев, от Литвы ему нечем. Не укажут ли такому князю путь из города? Не позовут ли другого князя?.. И так и эдак выходило — плохо… Но прямо отказать великому князю в помощи все-таки нельзя! Уверенно, по-хозяйски протопав через сени, вошли посадник Степан Твердиславич и тысяцкий Никита Петрилович. Разом поклонились князю. Оба — грузные, седобородые, багровые от мороза. Посадник одет в тяжелую, крытую немецким бархатом шубу на соболях, на шее — золотая цепь, знак посаднического чина. Тысяцкий накинул поверх блестящей кольчуги суконный плащ. «Ишь! Нарядились хозяева Великого Новгорода!» — недовольно поморщился князь, но спросил приветливо: — С чем пришли, мужи добрые? — Весть плохая, княже, — неторопливо начал посадник. — Плохая весть, тревожная… — Дай я лучше скажу, — перебил тысяцкий, — дело военное, тысяцкому первое слово!.. Гонец, княже, прибежал с тверского рубежа. Обложили татары град Торжок в силе великой! Ярослав поморщился: опять не к нему первому приехал гонец с важной вестью! Опять князь поздно узнал о новостях! Не скрывая обиды, Ярослав сказал боярам: — Гонцов, значит, без князя принимаете? А как в бой полки вести — к князю придете? Посадник ответил с притворным смирением: — Тот гонец от людишек худородных, от купчишек новоторжских. Куда ему прямо к князю соваться? По гонцу и честь… А вот в сенях у тебя большой гонец, от великого князя, по делам державным. Разве мы обижаемся? До великокняжеского гонца Господину Великому Новгороду дела нет… «Так вот с чем пришли бояре новгородские! — догадался Ярослав. — Пришли сказать, что знают о великокняжеском гонце, а слушать его не хотят. Пусть, дескать, сам князь гонцу откажет! А что отказать теперь придется — видно. Не зря намекнул посадник, что Великому Новгороду до гонца дела нет! Ясно ведь, зачем пригнал великокняжеский гонец… Заранее, видно, сговорились не посылать на Сить полков… Хитро, хитро… Но и князь не простак! Буду настаивать, чтобы дали войско, громогласно о том говорить. Пусть все знают, что князь Ярослав-де хотел идти на подмогу к великому князю, да господа новгородская помешала! Пусть-ка покрутятся бояре новгородские!» Глянул из-под бровей на посадника и тысяцкого — те стояли втянув головы в плечи, ждали княжеского гнева. Вспыльчив был князь Ярослав, мог и в шею вытолкать, не посмотрев на боярское достоинство. Но князь Ярослав сказал неожиданно мирно: — Большой совет соберите у владыки Спиридона. Будем вместе думать, как ответить великому князю, как Торжку помочь. Ступайте, бояре! Посадский и тысяцкий вышли, недоуменно переглядываясь, так и не решив, понял ли князь их намек… 2 Большой совет собрался в архиепископских покоях при Софийском соборе. Узорные изразцы печей пыхали жаром — владыка Спиридон любил тепло. Бояре изнемогали от духоты, но не снимали богатых шуб — блюли свое боярское достоинство. Кончанские старосты, хозяева четырех «концов» Великого Новгорода, были одеты попроще: суконные кафтаны, штаны, заправленные в высокие сапоги, наборные серебряные пояса. Из уличных старост на совет званы были только немногие, самые уважаемые: Федор Путятич и Василий Засека, ходившие в прошлые года с князем Ярославом в Киев, да Глеб со Щитной улицы. Стояли старосты тихо, скромно, но бояре поглядывали на них с опаской. Между господой все было обговорено заранее, а эти, уличные, еще неизвестно на какую сторону встанут. Это здесь, в архиепископских покоях, их голос не больно слышен, а ну как после к вечу воззовут?! Хлопот не оберешься… Уличные старосты, чувствуя косые взгляды бояр, остановились поодаль от архиепископского кресла. Помалкивали. Но видно было, что цену себе знают. За каждым две, а то и три сотни молодцов, которые в случае чего все вече перевернуть могли. Бывало так, прости господи грехи наши, неоднократно… Вошел архиепископ Спиридон, высокий старец с желтым усохшим лицом. Сел в кресло под образами. Цепкие худые руки, вот уже девятый год крепко державшие буйный Новгород, неподвижно лежали на резных ручках кресла. Золотой крест на груди владыки не шелохнется — будто и не дышит архиепископ, погрузившись в думы. Вошел князь Ярослав Всеволодович. Бояре поднялись с лавок, разом поклонились. Князь принял благословение от владыки, стал рядом с его креслом. В полном ратном доспехе, с мечом предков своих — первых Рюриковичей, высокий и крепкий. Бояре смотрели на него с надеждой и с опаской одновременно. Что и говорить, в тревожное время любо иметь такого удалого князя! Но и перечить ему трудно — страшен Ярослав Всеволодович во гневе. А не перечить нельзя, не всегда сходится княжеская дорога с боярской, а ныне бы точно разошлась, если бы заговорил князь о походе на Сить. Бояре знали, что Ярослав Всеволодович держит великокняжеского гонца на своем дворе. Владыка Спиридон открыл большой совет. По обычаю, первым заговорил князь Ярослав. Он горячо убеждал бояр: — Долго думать тут нечего! Надо посылать полки новгородские к Сити-реке, на подмогу великому князю Юрию Всеволодовичу. Дело общее, великое, зазорно Господину Великому Новгороду оставаться в стороне. Не на своих братьев единоверных, единокровных меч поднимаем, а на татар-язычников, христианской веры хулителей! Владыка Спиридон согласно кивал, слушая богоугодные слова. Биться с иноверными, язычниками — что почетней для христианина? Глядя на архиепископа, не перечили открыто и бояре. Посадник Степан Твердиславич с беспокойством поглядывал на Спиридона: «Чего ж молчит владыка? Ведь обо всем договорились! Неужто передумал?!» Но посадник беспокоился напрасно. Когда князь Ярослав Всеволодович закончил свою речь, прослезившийся было владыка спокойно вытер тряпицей глаза, проговорил рассудительно: — На святое дело зовет князь Ярослав, на святое. Но я, пастырь Господина Великого Новгорода, и о своей пастве позаботиться должен. Пусть скажут бояре, безопасно ли посылать новгородские полки в этакую даль, не останется ли паства моя без защиты… Бояре только того и ждали, наперебой заговорили, что воинство царя Батыги уже подступает к новгородским рубежам, что время пришло высылать крепкие сторожевые заставы на Селигерский путь, готовить город к осаде, ратников на стены поставить. — И вотчины наши не грех воинством оборонить, — вставил свое веское слово посадник. — В вотчинах богатство новгородское, в вотчинах… Тысяцкий, загибая пальцы, считал, сколько воинов потребуется в заставы на Селигерском пути, сколько на стены, сколько по волостям, сколько в запасе держать — без запасной силы некрепка рать. Выходило, что и посылать-то на Сить некого, все люди нужны дома… В одном пошли бояре на уступку князю Ярославу: разрешили собирать охочих людей, кои сами пожелают идти на подмогу великому князю. Пусть Ярослав Всеволодович даст этим людям оружие и воевод. Владыка поход их благословит… Уличные старосты молчали, пока бояре спорили с князем. Так и ушли, не проронив ни слова. По душе или нет было им окончательное решение — оставалось только гадать. Посадник Степан Твердиславич и тысяцкий Никита Петрилович долго шептались наедине, придумывая, как поступить с уличными. И придумали. На следующий день к городищу, где стоял княжеский двор, начали собираться охочие люди. Их оказалось немного: накануне по улицам до позднего вечера бегали боярские подручные — ключники, тиуны, холопы, — мутили народ страшными слухами, отговаривали: — На верную смерть идете… — Необорима сила татарская, на одного — тысяча, на двоих — тьма… — Сгинул уже, сказывают, князь-то великий в лесах, воинство его все полегло… — О дворах своих подумайте, люди! На кого бросаете?.. Многие из тех, кто собирался в поход, засомневались. Кинулись ко двору Федора Путятича, старосты Кузнецкой улицы. Федорова жонка Олена встретила людей у ворот, глаза заплаканные. Проговорила сквозь слезы: — Отъехал соколик мой на Селигерский путь, к Игнач-кресту, в заставу сторожевую… Метнулись к Василию Засеке, который тоже за поход ратовал, и того нет — услал его тысяцкий Никита Петрилович в заставу за Мету-реку. Было о чем задуматься людям. Князь Ярослав Всеволодович приказал отомкнуть подклети с оружием, дать мечи и доспехи всем, кто собрался в поход. Вывел на крыльцо дружинника своего Остромира, показал людям: — Вот вам воевода. Кто решил идти к Сити — становись под его начало! Ушла к Сити невеликая Остромирова рать. Меньше тысячи воинов послал на подмогу великому князю многолюдный Новгород. Все боярские дружины остались в городе. Не тронулся с места и княжеский полк. Великий Новгород готовился к обороне. Со всех земель и пригородов сходились ратники: псковичи и ладожане, корела, ижора и вожане. Тесно стало в городе от великого множества ратных людей. На Ярославовом дворище толпились воеводы, тысячники, сотники. Бояре притихли, слова поперек сказать боялись — время военное, князь всему городу голова! Ярослав Всеволодович будто помолодел, почувствовав в руках власть и силу. Великая рать собиралась под его стягом, не было теперь более сильного князя на Руси! Куда равняться брату Юрию с поскребышами владимирского войска! Марта в шестой день приехал гонец с селигерской заставы, от Игнач-креста. Староста Федор Путятич передавал словесно, что татары взяли град Торжок и посекли саблями без малого всех людей, а за теми немногими, что из града выбежали, гнались Селигерским путем и досекали, как траву. Но не большими ратями гнались татары — летучими загонами, и новгородская застава, что встала у Игнач-креста, меж двух озер — Соменского и Глухого, повернула их вспять. Гонец добавил, что татары приступали не сильно, постреляли из луков и повернули обратно к Торжку, по своим же следам… — Не пойдут татары на Великий Новгород! — твердо сказал Ярослав Всеволодович. И, видя недоуменные лица бояр, пояснил: — От Торжка до Нова-города триста верст. Без малого две недели нужно большой рати с обозами, чтобы одолеть этот путь. Да и скоро ли соберет царь Батыга сию большую рать? По всей Низовской земле ведь татары рассыпаны… А весна близко. Оттепели дороги поломают, реки разольются. Потонут татары в новгородских болотах. Верно говорю вам, бояре: не пойдет царь Батыга на Новгород! Великое спасибо новоторжцам, что задержали татар на новгородском рубеже! Вечная им память! Посветлели лица бояр и воевод, бывших в тот час в княжеской горнице: — Избавил бог рукою крепкою Нова-город от неверных языцев! Празднично загудели колокола. Народ толпами бежал к Софийскому собору, где архиепископ Спиридон служил благодарственный молебен. Спасен Господин Великий Новгород! Немногие из новгородцев задумывались тогда о цене спасения, о том, что не божье заступничество и не распутица заслонили Новгород, а пепелища Рязани и Владимира, окровавленные снега Сити, мужество новоторжцев и тех безвестных русских ратников, которые бились с татарами на стенах больших и малых городов, на засеках и проезжих дорогах, на околицах деревень и у крыльца своих изб. Каждая схватка вырывала из туменов хана Батыя воинов, малые потери складывались в большие, и не оставалось сил для последнего броска… Князь Ярослав Всеволодович метался в лихорадочном ожидании, которое сжигает душу бессонными ночами. Он ждал двух вестей из Низовской земли: первую — о гибели брата Юрия, чтобы занять великокняжеский стол по праву старейшего теперь Всеволодовича, вторую — об отступлении царя Батыги обратно в Дикое Поле. И обе эти вести вскоре пришли. Глава 9 Великая облава 1 Месяца марта в девятый день, в канун прилета жаворонков, когда день меряется с ночью, — вверх по Волге ехал отряд татарской конницы. По блестящим стальным доспехам, круглым китайским шлемам с лисьими хвостами у висков знающий человек без труда мог определить, что это не простые воины, а нукеры-телохранители высокородного хана. Предводитель отряда, высокий худой воин в золоченом шлеме, внимательно оглядывал берега. Его угловатое широкое лицо, выдубленное зимними ветрами, было спокойно. И не такие поручения выполнял сотник личной охраны Менгухана, хотя и это доверенное ему дело было не из пустячных. Сотник искал место для общего совета ханов и темников, воевавших в лесной стране руситов. Закончилась первая половина похода. Руситские деревянные крепости взяты и сожжены. Войско владимирского князя Юрья настигнуто в лесах и разбито. Тумены вышли на великую реку Итиль, широкую даже в верхнем течении, и уперлись в леса, через которые зимой не было дорог. Ханы должны решить сообща, куда направить войско: пробиваться на север к Новгороду или отойти в степь. Военный совет нельзя собирать в городе оседлого народа. Деревянные стены руситских жилищ помешают ханам услышать голос богов. Войлок юрты и небо над головой — вот прибежище мудрости! Но мало в этой лесной стране открытых равнин, где можно было бы поставить юрты ханов, предводителей войска, и обеспечить безопасность драгоценных жизней потомков Чингисхана. Второй день ехал сотник, оглядывая волжские берега, но подходящего места не нашел. Бесконечные леса тянулись вдоль Волги. Деревеньки тесно прислонялись к береговым обрывам. Возле устья речки Медведицы всадники остановились. Просторная поляна, поросшая мелким кустарником, привлекла внимание сотника. Место было светлое, открытое — леса отступили от Волги, полукругом чернея вдали. Сотник сказал коротко: — Здесь! Сопровождавший его юртджи, знаток удобных для войска дорог и стоянок, поднялся с речного льда на поляну, объехал ее всю — от пологого берегового ската до дальних лесов, и, вернувшись, согласился: — Место безопасное. Поспешим к хану… На поляну приехали воины из тумена Менгухана, окружили ее плотным кольцом юрт. В середине, в отдалении от юрт воинов, были поставлены шатры для ханов. Во все стороны разъехались конные дозоры: войско князя Юрья разбито, но по лесам еще бродят вооруженные руситы, которые нападают на обозы и даже на небольшие отряды. Начали съезжаться ханы, каждый с многочисленными нукерами-телохранителями. Из ситских лесов приехали Менгухан и полководец Бурундай. Они привезли самые дорогие трофеи: голову князя Юрья и захваченный в битве великокняжеский стяг. От Костромы и Ярославля приехали ханы Кадан и Бури, воевавшие на Волге. Нукеры их охраны были одеты в богатые шубы, взятые в торговых волжских городах. Из Переяславля-Залесского прибыл мрачный Гуюкхан. Его тумен потерял под стенами почти половину воинов, а добыча оказалась небольшой. Батухан на совет не приехал. Он приводил у Торжка в порядок свое расстроенное многими сражениями войско. Сказочно богатый Новгород неудержимо манил его, но войско собиралось медленно, воины устали, кони ослабли из-за плохого корма (дерзкие жители Торжка перед смертью подожгли амбары с зерном!), и предводитель войска не решался без одобрения остальных ханов начать поход на север. Потому-то и велел он собрать большой совет, на который отправил любимого брата, хана Орду. Об этом хане было известно, что он — язык и уши самого Батухана. Ему он и приказал оповестить ханов: как те решат, так и пойдет войско… В шатер, где совещались ханы, были допущены немногие. Тысячники и даже темники, закутавшись в шубы, сидели у костров возле шатра, терпеливо ждали решения ханов. Ветер раскачивал шелковые кисти на семи углах шатра Менгухана. По небу низко бежали облака. Коченея на морозном ветру, тысячники и темники переговаривались: — Говорят, Батухан поведет тумены к богатому северному городу, который сами руситы называют великим. — Если этот город действительно великий, то в нем много не только богатства, но и воинов. А наши тумены не собраны вместе. Разумно ли рисковать? — Кони ослабли, воины утомились в битвах. — В моей тысяче осталось шесть сотен воинов. С кем мне штурмовать великий город руситов? — Будет ли конец этой лесной стране? — Чем дальше идем, тем меньше добычи. — Мертвым добыча не нужна. Надо уходить с тем, что взяли… Распахнулся полог ханского шатра. Прихрамывая, вышел полководец Бурундай: — Слушайте и повинуйтесь! Ханы, потомки великого Чингиса, решили возвращаться в степи. Тумены пойдут до южного края земли руситов облавой, и всякий город, область и селенье, которые встретятся на пути, брать и разорять. Ханы объявили Великую облаву! Тысячники и темники бросились к коням. Один за другим выходили из шатра ханы — надменные, неприступные. Молча садились на коней, отъезжали, окруженные нукерами. Полоскались на ветру рыжие хвосты ханских бунчуков. Рабы проворно сворачивали юрты, укладывали войлок в крытые повозки. Дотлевали угли костров, в которые больше не подбрасывали дрова. Отряд за отрядом скрывались в сумерках. К утру только пепел да истоптанный снег остались на месте многолюдного стана… 2 Великая облава! По всем дорогам — на Торжок, на Кашин, на Кострому, на Ярославль — помчались гонцы с горящими факелами в руках. Снимались с места татарские тумены и, разделившись на сотни, вытягивались вдоль Волги. Потом широким неводом они двинулись на юг. Теперь не только города и села, стоявшие на речных путях и проезжих дорогах, подвергались разгрому. Татары продирались напрямик, сквозь леса, разыскивая уцелевших людей и еще не разграбленные деревни. Задыхалась Русь, захлестнутая петлей татарского аркана. Как от лесного пожара, бежали дикие звери. Великая облава! От Торжка до Костромы поднялось сплошное зарево пожаров. Обозы татарского войска разбухали от новой добычи. По дорогам тянулись толпы пленных. Обессилевших рубили. Татарская облава оставляла за собой обезлюдевшую вконец, разоренную землю. Но грозными и неприветливыми оказались для завоевателей мартовские леса. Бесследно исчезали татарские отряды, осмелившиеся удалиться от больших дорог. Смерть подстерегала насильников за каждым кустом. Тысячи ватаг и ватажек шли следом за воинством Батыя, рубили отставших тяжелыми мужицкими топорами, поражали стрелами из засады. Бок о бок сражались чудом уцелевшие владимирские дружинники и мужики из деревень, кабальные холопы и зажиточные торговые люди, монахи, сбросившие до времени свои рясы, и дремучие лесовики, еще поклонявшиеся древним языческим богам. Общая беда соединила всех русских людей. Общая беда свела воеводу Ивана Федоровича с мужицким атаманом Милоном. После ситского побоища воевода Иван Федорович собрал под своим началом больше сотни конных и пошел следом за татарами. Нападал на сторожевые разъезды, перехватывал обозы с награбленным добром, освобождал пленников. Казалось, сама земля Русская оберегала его от опасностей: лес укрывал от погони, а встревоженный вороний грай предупреждал о засадах. Мечи, выпавшие из рук его удальцов, тут же поднимали новые смельчаки. И шла молва, что воины его бессмертны… Но воинское счастье не вечно. Возле Москвы-реки наскочил Иван Федорович на татарскую конницу. Проворные татарские всадники окружили сотню, отрезали от близкого леса. Силы были неравны. Падали ратники Ивана Федоровича, сраженные стрелами, иссеченные саблями. «Ну, конец! Не отбиться!» — горько подумал воевода. Но тут за спиной татар раздался громкий крик. Из леса высыпали мужики с топорами, рогатинами, кистенями. Впереди бежал высокий крепкий ратник в остроконечном дружинном шлеме и кольчуге; оборачиваясь к своим, он призывно взмахивал мечом. Ратник показался Ивану Федоровичу знакомым, но в горячке боя он не вспомнил его… Только позднее, когда уцелевшие воины Ивана Федоровича вошли в спасительный лес, он узнал предводителя мужицкой ватаги. Милон из его подмосковной вотчины Локотня! Конечно же он! Боярин Иван Федорович привык видеть своих мужиков покорными, склонившимися в поклоне, робеющими перед господским взглядом. А этот смел, горд, будто и не мужик вовсе, а княжеский муж-дружинник. И не только доспехами на дружинника похож — обличьем воинским тоже… На мгновенье боярин подумал, что нелегко будет потом, после нашествия, вот этого мужика (да и других тоже, оружье в руки взявших) держать в прежнем тягле. Воевода спросил миролюбиво: — Рассказывай, как воевали, как здесь оказались? — Да сам не знаю как! — чистосердечно ответил Милон. — Могли и мимо пройти. Шум-то издали услышали, подумали — надобно пособить. — В самое время подоспели, — похвалил воевода. — Спасибо тебе, Милон. Выходит, должник я твой. — Все мы должники пред землей Русской… Потом уже, на привале, в нетопленной избушке звероловов, Милон рассказал подробнее о своей войне. Оказалось, что локотненские мужики уже больше месяца бродят ватагой по лесам, бьют из засад вражеские разъезды, вызволяют пленных. И в других подмосковных деревнях мужики в ватаги собрались. Татарские гонцы по Москве-реке ездить боятся, большую охрану берут. А на лесных дорогах, если путь хотят сократить, и охрана не помогает — перехватывают их. — На прошлой неделе, — продолжал Милон, — поставили мы засаду на дороге, локотненские и из других деревень мужики, — всего нас сотни две было. Поперек дороги сосны повалили, чтоб татар задержать. Думали, обоз попадется — неподалеку кибитки татарские видели. Ан нет: конница подошла! Немного их было, с полсотни, но бились крепко, едва одолели их. Знатного татарина там убили, а может, и хана какого — одежда на нем была богатая и бляшка вот эта золотая… Милон протянул Ивану Федоровичу овальную золотую пластинку, на которой были вырезаны непонятные письмена и голова рычащего тигра. — Важную птицу ты сшиб, Милон! — сказал Иван Федорович, разглядывая пластинку. — Сие, видно, знак ханский, пайцзой называется. Сказывали мне, что золотые пайцзы бывают только у гонцов ханских или у самих ханов. Не простят они этого гонца! Подошел Елифан, верный помощник воеводы, доложил: — Многих поранили, Иван Федорович. Сами идти не могут. Оставить бы их где-нибудь в безопасном месте, иначе — помрут… И убитых больше десятка. Считай, половины воинов у нас нет… Воевода повернулся к Милону: — Места здешние ты знаешь. Присоветуй, где раненых оставить? Милон задумался, проговорил нерешительно: — Разве что на городище? Есть у нас городище лесное, за Локотней. Семьи наши там от татар прячутся. Далеконько, правда, лесами целый день идти, а с ранеными — и все два. Но другого безопасного места не придумаю. По деревням-то татары шарят… — Веди к городищу! — решил Иван Федорович. И потянулся печальный обоз через зимний лес. Раненых везли на санях-волокушах. Кто мог — сидел в седле. Мужики шагали рядом, поддерживали руками ослабевших. 3 Сотника Хори-Буха в тумене хана Бури называли удачливым. Воины его сотни всегда оказывались первыми возле добычи. Но особенно упрочилась за ним слава удачливого предводителя во время мартовской облавы. Тумен хана Бури проходил по местам, не сулившим богатой добычи. Города и села здесь были разорены еще по пути к стольному Владимиру, а редкие лесные деревеньки прятались за непролазными чащобами — попробуй найди их! Татарские воины роптали, греясь ночами возле костров: — Наши шубы изорвались о сучья, наши кони без корма… Руситы хитры и упрямы, их не выманишь из леса… Только воины из сотни Хори-Буха ходили веселые и сытые, хвастались серебряными украшениями и новой одеждой. В их котлах всегда варилось мясо, кони хрустели овсом, седельные сумки лопались от добычи. Сам Хори-Бух имел в обозе девять возов, полных добра, и уже приготовил десятый — под будущую добычу. Воины гадали, какие добрые духи помогают сотнику находить тропинки к руситским деревням? Говорили разное. Одни — будто бы видели в сотне Хори-Буха бородатого шамана, который всегда указывал верный путь. Другие утверждали, что у сотника есть чудодейственный талисман, привезенный из далекой Индии. Хори-Бух посмеивался, слушая эти разговоры. Был у него шаман, как, впрочем, и во многих других сотнях. Но старый шаман много спал и много ел, рассказывал воинам на привалах сказки о добрых и злых богах, а сам в лесу не мог найти даже проезжей дороги. Был у сотника и талисман из Индии, литая из бронзы фигурка пузатого мужчины с шестью руками, но не он приносил удачу. Хори-Бух сам поймал удачу за хвост! Сумел сотник увидеть ценное в навозе, за которым другие поленились бы и нагнуться… Поблизости от великой реки руситов Волги, в сосновом бору, нукеры Хори-Буха поймали бродячего монаха. Другой, неразумный, приказал бы монаха убить — мало ли таких шатается бездельно по дорогам! — но Хори-Бух сохранил ему жизнь, велел одеть в старую шубу. Воины удивлялись, почему сотник подолгу разговаривает с монахом Онуфрием. Но Хори-Бух знал, что делал. В степях он не раз встречал таких бродячих людей, жаждущих только сытной еды и богатства. Такие служили кому угодно, спасая свою жалкую жизнь. Сам Хори-Бух тоже был когда-то безродным скитальцем, служил у многих хозяев, легко давал клятвы и так же легко нарушал их, если предать было выгоднее. Сотник и монах быстро сговорились. Онуфрий за долгие годы скитаний обошел всю Русь, знал не только дороги, но и неприметные звериные тропинки в лесах, безошибочно выводил он сотню Хори-Буха к деревням. Удачлив Хори-Бух! Но как-то вечером приехал в становище Хори-Буха гонец от благородного хана Бури, позвал сотника к хану. Уткнувшись лбом в узорный ковер ханской юрты, Хори-Бух выслушал грозный приказ: — Говорили мне, что ты удачлив, сотник. Пусть удача сопутствует тебе и на этот раз. Отправишься со своими воинами на Москву-реку. В лесах у реки прячутся руситские воины. Они убили гонца великого хана, обладателя золотой пайцзы. Ты найдешь виновных и предашь смерти! — Повинуюсь, о благородный хан. Помолчав, Бури добавил: — С тобой поедет мой верный нукер. Через неделю он должен привезти мне головы убийц и золотую пайцзу. Или одну голову привезет — твою! Той же ночью сотня Хори-Буха отправилась в путь. Рядом с сотником на рыжей кобылке трясся монах Онуфрий. Монах заверил, что знает на Москве-реке все деревни наперечет: целое лето бродил по подмосковным местам, только осенью ушел к Волге. Обрадованный сотник обещал ему новую шубу. До Москвы-реки воины Хори-Буха добрались через день. Вокруг — тишина и безлюдье. — Ищи людей, монах, ищи! — приказывал Хори-Бух. Онуфрий крутил головой, осматривая берега. Но деревни у реки были давно покинуты жителями. — Ищи, монах! Впереди, над речным обрывом, показались три высокие березы. Онуфрий наморщил лоб, припоминая. Шепнул Хори-Буху: — Сельцо там стояло, Локотней зовется. Бывал я в здешних местах прошлым летом. Хори-Бух повел сотню к Локотне. Но и здесь было пусто. Снег уже замел пепелища. Только кое-где над сугробами чернели обожженные печища. И никаких следов на снегу: видно, в разоренное сельцо давно не заходили люди. — Ищи людей, монах! — настаивал Хори-Бух. Возвратились дозорные, ездившие вниз по реке. Деревни там были тоже покинуты жителями. — Куда могли уйти люди? Вспоминай, монах! — наливался злобой сотник. — Я прикажу бить тебя плетью, монах! Онуфрий с ужасом глядел в холодные глаза сотника. — Вспоминай, монах! И Онуфрий вспомнил. Во время блужданий по здешним местам набрел он на старое городище, даже ночевал там в полуразрушенной землянке. Не туда ли спрятались люди? Хори-Бух, выслушав предположение монаха, удовлетворенно кивнул: — Веди к руситской лесной крепости! Татарские всадники поехали вдоль опушки леса. Возле неширокой просеки Онуфрий увидел то, что искал: едва заметный санный след… К городищу всадники Хори-Буха подъехали в сумерках. Высыпали из-за деревьев, помчались к воротной башне. Было б дело днем, они могли бы ворваться в городище с налету: локотненцы не ждали нападения, надеясь на непроходимость зимнего леса. Но в предвечерний час ворота были уже крепко заперты. Воротный сторож поднял тревогу: — Татары! Татары! Мужики — кто в накинутом наспех полушубке, кто в домашней посконной рубахе — успели взбежать на стену. Воинов Хори-Буха встретили камнями и стрелами. Татарам пришлось отступить — в конном строю на частокол не полезешь! Ночью в городище никто не спал. Мужики стояли на стенах, смотрели на костры, зловеще мигавшие в темноте. Почти невидимые в ночи черные всадники подскакивали ко рву, пускали свистящие стрелы. Поодаль, у большого костра, татарские воины обтесывали длинное сосновое бревно для тарана, вязали из жердей лестницы. Видно было, что татары готовятся к приступу. Наутро — бой… Но кому биться? Еще с неделю, как ушли в засады на лесные тропы почти все крепкие мужики. И Милон, выбранный локотненцами мирским воеводой, тоже ушел с ними. Старики да подростки остались на городище. А биться надо — от татар пощады не ждали. Знали уже люди, что степняки одинаково жестоко убивают и тех, кто сражается, и тех, кто сдается на их милость. Не было милости у ворогов! Старый Пантелеймон, оставленный Милоном начальствовать над крепостицей, расставил людей, приказал завалить ворота изнутри чем попало: бревнами, санями, пустыми кадушками, смерзшимся в глыбы снегом. Натянули новые тетивы на охотничьи луки, навострили топоры, приготовили рогатины. Утром, едва поднялось над лесом неяркое мартовское солнце, татары с криками приступили к стенам. Десятка два из них, прикрываясь круглыми щитами, волокли тяжелое бревно тарана. Подбежали, ударили в ворота, потом еще и еще… Их встретили стрелами. Эх, не боевые это были стрелы, а легкие, охотничьи, с незакаленным железом на остриях! Не пробивали они татарские щиты, бессильно скользили по доспехам. Только один татарин, хрипя, свалился замертво в снег — стрела попала ему в горло. Да еще двое, раненные легко, захромали прочь, грозя кулаками. Таран продолжал долбить ворота городища. Старый Пантелеймон махнул рукой мужикам, поднявшим над частоколом тяжелые сани: — Робята, бросай! Сани, перекувыркнувшись на лету, упали прямо на татар. Те, бросив таран, с криками побежали от ворот. Но отбежали не все: несколько человек, придавленных санями, корчились в снегу, истошно кричали. Ответно взвизгнули татарские стрелы. Пантелеймон, неосторожно приподнявшийся над частоколом, упал навзничь, ломая рукой пронзившую грудь стрелу. Татарские всадники продолжали кружить вокруг городища. Десятник первого десятка Арул тихо шептал Хори-Буху: — Прикажи поджечь крепость! Но сотник не согласился. Огонь пожрет все. От кого тогда узнаешь об убийцах ханского гонца? Кто укажет, где искать золотую пайцзу? Нет, лучше обойтись без огня… — Приведи сюда монаха! — распорядился сотник. Онуфрий подошел, кланяясь. Хори-Бух заговорил тихо, ласково, но от этого слова его показались Онуфрию еще страшнее: — Я доволен тобой, монах. Ты нашел дорогу к лесной крепости. Но эти руситы просидели всю жизнь в лесу и не знают, что воины Батухана непобедимы. Пойди и расскажи им об этом. Пусть они сдаются. Скажи, что все они сохранят жизни, если сами откроют ворота… Онуфрий повалился на колени. — Помилуй, господин, убьют меня! Хори-Бух что-то резко прокричал. Два нукера подняли монаха, волоком потащили к городищу, больно ткнули в спину древком копья: — Иди! И Онуфрий пошел, размахивая над головой белой тряпицей, причитая: — Люди добрые, не стреляйте! Люди добрые, послушайте божьего человека! Осажденные смотрели в узкие щели-стрельницы. Человек, бредущий к воротам, показался знакомым. — Уж не тот ли это чернец, что летом был в Локотне, беду предсказывал? — сказал кто-то. — Он, беспременно он! Его бородища-то! Ох, злодей! Ох, переметчик! — подхватило сразу несколько голосов. — А ведь он, не иначе, показал татарам дорогу к городищу! Пока ходил по нашим местам, все повысмотрел, ворог! Бейте его, мужики! Мужики натянули луки. Онуфрий, взвизгнув по-заячьи, кинулся прочь. Но — не ушел. Чья-то меткая стрела, вонзившись в спину, повалила монаха в сугроб. И тогда сотник приказал зажечь крепость. Десятки стрел с клочками горящей пакли вонзились в бревна частокола, в крыши землянок, в стены амбара, где хранилось боярское добро. Пожар вспыхнул сразу во многих местах. Защитники городища не могли справиться с огнем. Татарские всадники окружили городище и ждали, когда руситы сами выйдут за ворота, чтобы не сгореть заживо. Наконец ворота распахнулись. Но не беспомощная и безоружная толпа молящих о пощаде людей вышла на поляну, а ратный строй. Выставив вперед рогатины, локотненские старики сами бросились на татар. Короткой была эта неравная схватка. Женщины и дети так и не вышли из объятой пожаром крепости: они предпочли смерть в огне… К Хори-Буху приволокли раненого старика. Сотник склонился над ним, заговорил ласково: — Я вижу, ты храбрый воин, старик. Скажи мне, не ходили ли ваши люди на дорогу? Не слышал ли ты, кто нападает на обозы? Скажи, и ты будешь жить. Я прикажу перевязать тебе раны, накрыть шубой и отвезти куда ты хочешь. Что ж ты молчишь, старик? Толмач торопливо переводил слова сотника. Но старик смотрел на татарского начальника с ненавистью. Его исхлестали плетьми, искололи саблями, но он так и умер молча… Сотнику принесли кривой кинжал с рукояткой, осыпанной драгоценными камнями. Хори-Бух внимательно осмотрел оружие. Да, это был очень дорогой клинок, индийской работы. Такому знатоку, как сотник Хори-Бух, достаточно было одного взгляда, чтобы определить, что кинжал изготовили искусные мастера Лахора или Пешавара. В Индию еще при жизни великого хана Чингиса ходили тумены его воинов и привезли богатейшую добычу. Такой кинжал мог принадлежать только хану. Или особо отличившемуся нукеру, доверенному гонцу. Хори-Бух спросил: — Сколько руситских воинов было в крепости? — Меньше трех десятков. Только старики и безусые юноши… — Значит, крепкие воины ушли куда-то из крепости, — решил Хори-Бух. — Мы подождем. Воины должны вернуться! Татары поставили юрты на поляне. Дозорные ушли на лесную дорогу, которая вела к Москве-реке. В кустах стояли оседланные кони. Воины лежали рядом на войлочных подстилках, готовые сесть в седла по первому сигналу. Сотник Хори-Бух умел устраивать засады и умел ждать: если нужно, он будет стоять здесь много дней. Может быть, ратники Ивана Федоровича и Милона попали бы в засаду, но едкий запах гари предупредил об опасности. Ватага остановилась, изготовилась к бою. Милон и Елифан сошли с дороги, окольным путем, через овраги и частый ельник, подобрались к городищу. И увидели обугленные стены и татарские юрты на поляне. Засада! На войне обнаруженная засада — это уже не засада, а западня для тех, кто ее устроил. Эту простую истину вспомнил Хори-Бух, когда из леса выбежали руситские воины и набросились на его людей. Кони, напуганные криками и лязгом оружия, разбежались по лесу. А в пешем строю его воины бьются плохо, Хори-Бух это знал. Утопая в сугробах, он побежал в глубь леса, подальше от поляны. Шум боя остался позади. Хори-Бух, продравшись через кусты, вышел на тропинку. Может, и на этот раз удача не изменила ему? Может, тропа выведет его навстречу передовым разъездам тумена хана Бури, который отсюда не дальше чем на день пути? Но бог войны отвернулся от сотника, бросившего своих воинов. Тропу стерегла глубокая волчья яма. Хори-Бух ступил на тонкий настил из хвороста, припорошенный снегом, и провалился вниз. Острый осиновый кол, вколоченный в дно ямы, пронзил его. Он умер, так и не поняв, что с ним случилось… 4 Хороший конь может скакать без отдыха двенадцать часов. Сколько ни понукай его, дальше он не поедет. Кто не знает предела сил коня, не должен садиться в седло. Так и полководец, не понимающий предела силы войска, не должен возглавлять поход. Так учит закон великого Чингисхана — яса. Батухан видел, что к весне силы войска были уже на исходе. Покинуть лесную страну руситов и отступить в степи — иного решения не было. Но как отступать? Мудрый полководец Субудай советовал отходить большими ратями, чтобы воины и обозы были в безопасности. «Руситы не похожи на другие народы, — убеждал Субудай. — Они не сложили оружие даже после того, как разрушены их крепости и убит самый большой их князь! Опасно отходить в стороны от проезжих дорог, посылать летучие загоны в леса. Многих воинов недосчитаются тумены, а потери и так велики…» Но все жаждали новой добычи: темники и тысячники, сотники и простые воины. А ее можно было найти только на новых дорогах, в других городах и селениях этой страны, в лесах, где села и деревни не разорены. И ханы решили идти облавой, раскинув, как невод, свои поредевшие сотни. И уже прибегали гонцы с недобрыми вестями: бесследно исчезают воины в руситских лесах. Теперь, спустя месяц после начала облавы, Батухан горько пожалел, что не послушался мудрого совета, уступил настояниям ханов. Поредели тумены, устали кони, а до степи было еще далеко. Свои собственные тумены Батухан собрал в кулак и повел к Смоленску, богатому русскому городу, стоявшему в верховьях Днепра. Сотники и десятники торопили воинов: — В Смоленске каждый получит шубу и серебряные чаши. Молодые пленницы будут усладой их шатров, когда степные ветры освежат лица и наполнят здоровьем грудь. Руситы напуганы славными победами Батухана. Они не осмелятся сопротивляться. В начале апреля передовые сотни подошли к Смоленску. Началась оттепель. Болота вокруг города подтаяли. Хрупкий весенний лед ломался под копытами коней. Юртджи, искатели дорог, долго кружились у опушки леса. Несколько смельчаков, пытавшихся проехать напрямик, утонули в болоте. Смоленск казался недосягаемым. У костров пытали пленных, доискиваясь безопасного пути. Руситы умирали, не выдавая дорогу к родному городу. Только на вторые сутки местный бортник, не выдержав страшных мук, указал тропу через Долгомостьевское болото. Растянувшись длинной лентой, конница Батухана двинулась к Смоленску. Но у края болота, на поле перед Молоховскими воротами, стояли в боевом строю смоленские полки. Татары не могли использовать своего численного превосходства: по тропе среди болота ехали в ряд только десять всадников и только первый десяток мог сражаться. Падали татарские воины, пораженные стрелами смоленских лучников. По их телам рвались вперед следующие десятки и тоже погибали. Смоленские полки накрепко закрыли единственную дорогу к городу! Батый послал конницу в обход болота. Но кони проваливались в черную воду. Воины отчаянно цеплялись за кочки, за чахлые кустики, пытаясь вырваться из трясины. Немногие вернулись обратно — облепленные ржавой тиной, потерявшие оружие. И Батый повернул от Смоленска, который руситские боги спрятали за непроходимыми топями. Напрасно вспыльчивый и самолюбивый хан Орду кричал о позоре отступления. Батый сказал: — Впереди поход к морю Франков. Нужно беречь войско. Мы и так потеряли слишком много воинов в зимнем походе. С кем я пойду в страны Запада? Пора возвращаться в степь… Путь в Дикое Поле пролегал через Козельск. 5 Был Козельск не из первых градов русских, но и не из последних. Были в Козельске крепкие дубовые стены с башнями на высоком берегу реки Жиздры, притока Оки. Был собор Успенья Богородицы, тоже деревянный. Был резной княжеский терем, богатые боярские дворы, крепкие купеческие амбары и подклети. Были подслеповатые избы посада, беззащитно стоявшие перед городской стеной. Был в городе свой князь Василий, по прозвищу Козля, и исполнилось Василию в горькую годину нашествия восемь лет. Была в Козельске дружина, хоть и небольшая, но храбрая и к боям привычная. Да и посадские люди умели обращаться с оружием, не раз сидели в осадах. Был монастырек под городом, а в нем святой Никола, тоже свой, козельский. Много было таких городков на Руси, и навряд ли кто полагал раньше, что придет к Козельску вечная слава… Исподволь подбиралось к Козельску нашествие. Сначала доходили неясные слухи о гибели Рязани, о кровавом побоище под Коломной. Совсем близко от козельских волостей рыскали татарские разъезды, оберегавшие левое крыло Батыева войска. Думали тогда, что татары пойдут от Коломны дальше по Оке, к богатому Чернигову или торговому Смоленску. Князь Михаил Черниговский забеспокоился, прислал в Козельск свой сторожевой полк. И черниговские градостроители, плотники и землекопы прибыли в Козельск — укреплять град. Вместе с пришлыми мастерами козельцы подновили стены и башни, углубили ров. Будто на острове стоял теперь Козельск, со всех сторон вода. Но татары не вошли тогда в Черниговскую землю, к Владимиру спешили, к Суздалю, к Ростову. Михаил Черниговский отозвал из Козельска свой полк. Спокойной оказалась для Козельска зима, от сотворения мира шесть тысяч семьсот сорок шестая.[39 - 1238 год.] Где-то на севере, за лесами, пылали города и села, лилась кровь в жестоких битвах, а в Козельске было тихо. Только людей в городе заметно прибавилось: бежали сюда люди из разоренных татарами княжеств. Приближалась весна, время бездорожья и распутицы, когда сама по себе замирает война. В церквах Козельска уже служили благодарственные молебны, славили господа за чудесное избавление града от иноверных языцев. Как гром среди ясного неба оказались для козельцев вести о приближении воинства Батыя. Татары надвигались со стороны Смоленска — оттуда, где не было ни сторожевых застав, ни лесных засек. Из городков по Десне потянулись к Козельску скорбные обозы беженцев. Помощи ждать было неоткуда. Черниговский князь Михаил будто забыл, что Козельск — его пограничный град, не отвечал гонцам, не посылал воинов. Даже совета не дал: садиться в осаду или уходить в леса. Горожане Козельска собрались на соборной площади. Равнодушных не было, никто не отмалчивался в сторонке: о жизни и смерти решали люди, собравшиеся на общий совет. Бояре, советники малолетнего князя, объявили: — Как приговорите, так и будет. Оборонять ли град, спасаться ли с семьями в укромных местах — дело ваше… Шумел, волновался народ на площади. На соборную паперть взбегали люди, кричали каждый свое. Нашлись и малодушные, которые доказывали, что у царя Батыги сила несметная, где-де нам выдюжить. Стольные города пали, большие полки побиты, нам ли, мизинным людям, противиться? В леса уходить надо, леса укроют… Но большинство посадских людей решило: «Биться!» С тем и пошли посадские старосты к своему князю. Князь Василий сидел в горенке под образами, смотрел печально. Вдоль стен — бояре в нарядных шубах, в высоких бобровых шапках. Духовенство тут же, сотники из дружины. Выборные люди посада — староста Артамон, кузнец Петруша, торговый человек Сила — осторожно протиснулись в дверь, склонили перед князем лохматые головы. — С чем пришли, люди добрые? — спросил Василий. Староста Артамон выпрямился во весь свой немалый рост, возгласил громко и торжественно: — Козельцы, вече собравши, порешили не сдаваться царю Батыге, но стены градские крепко оборонять. На том все сошлись единодушно. А немногих людей супротивных, что по лесам прятаться звали, выбили за ворота без чести… Бояре разом вздохнули, закрестились: — Спаси господи наши души грешные! Князь Василий вскочил, ударил кулачком по ручке кресла, закричал срывающимся мальчишеским голосом: — Биться! Биться! Мой батюшка воевал, и я воевать буду! Велите в трубы трубить! Старый дядька-пестун князя шептал, утирая слезы: — Распустил крылышки соколенок наш… Доживет ли до того часа, когда станет ясным соколом?.. Татары подошли к Козельску на исходе апреля — изнуренные тяжелыми переходами по размокшим дорогам, потерявшие в лесах осадные орудия. Подъезжали они неторопливой трусцой, без воинственных криков. Толмач-переводчик остановился у воротной башни, закричал: — Открывайте ворота, сдавайтесь могучему войску Батухана, будете все живы! В ответ полетели стрелы. Татары тоже натянули луки. Первые татарские стрелы впились в подножье стены, задрожав опереньем. Толмач отъехал, долго кричал что-то издали, но козельцы стрел больше не пускали — далеко. И в следующие дни не осада была — вялая перестрелка. Татарские тысячи накапливались под стенами Козельска, раскидывали юрты. Ночами под городом пылало множество костров — ночи были еще по-весеннему прохладные. Смельчаки разведчики спускались в темноте с городской стены по веревке, подползали к татарскому стану. Они рассказывали воеводам, что возле юрт свалены бревна, вязанки хвороста, жерди. Видно, татары готовятся заваливать ров… Так и случилось. Наступил день первого приступа. Тысячи татарских воинов и пленных, захваченных в пригородных деревнях, двинулись к Козельску. Они подбегали ко рву, швыряли вниз бревна и хворост, проворно отбегали. Но спастись успевали не все: крепостные самострелы легко находили жертвы в густой толпе. Трупы татары тоже бросали в ров. Когда ров был завален, татары с лестницами кинулись на стену. Их было много, по сотне на каждого защитника Козельска, и лестниц они понаделали достаточно, но в приступе не было ярости. Татары поднимались по лестницам неохотно, медлительно и, встречая отпор, поспешно отступали. Чувствовалось, что только строгие приказы начальников гонят их вперед. Из последних сил накатывалось на город воинство Батыя, еще грозное своей многочисленностью, но упавшее духом. Так продолжалось семь недель. Наконец, ханы Кадан и Бури привезли осадные орудия. Бесчисленные татарские приступы не сломили мужества козельцев, но дубовые стены не выдержали обстрела. Татары с воинственными криками бросились в проломы. Защитники Козельска встретили их с ножами: в тесноте мечи и копья были бесполезны. Тела убитых загромоздили проломы. Свежие татарские сотни в ужасе останавливались перед этими страшными завалами, закрывали глаза ладонями. Ни плети десятников, ни завывания бесноватых шаманов не в силах были погнать их вперед. И этот приступ был отбит. Ночью козельцы сами устроили вылазку. Застигнутые врасплох, татары метались между юртами, истошно кричали. Козельцы молча рубили их мечами. Посадские кузнецы и плотники крушили топорами смертоносные пороки. Больше четырех тысяч воинов недосчитался Батый после этого ночного побоища, трех сыновей знатных темников искали утром, но так и не нашли в великом множестве трупов. Но свежие тысячи, брошенные в сечу многоопытным Субудаем, отрезали нападавших от городских стен. В плотном кольце врагов козельцы сражались до рассвета и почти все полегли. Козельск больше некому было оборонять. Татары ворвались в беззащитный город и учинили страшную расправу. Они убивали всех без разбора — стариков, женщин, детей. Пылали целые улицы. Над городом повис розоватый туман: казалось, даже воздух был пропитан кровью. Никто так и не узнал, что случилось с малолетним князем Василием. Иные говорили, что мальчик утонул в крови, так много ее было пролито на городских улицах. Два дня горел Козельск. Черный дым полз по окрестным полям. А когда затих пожар, на пепелище пришли тысячи воинов с железными крючьями, топорами, мотыгами. Они растаскивали обгорелые бревна, крошили их в щепки. Хан Батый приказал, чтобы от злого города не осталось и следа на земле, чтобы он исчез и из глаз людских, и из людской памяти… Но над памятью не властны даже самые могучие владыки. Никогда не станет известно, кто рассказал русскому летописцу о героической обороне Козельска — последний ли уцелевший защитник города или крестьянин соседней деревни, видевший осаду из пригородного леса. Но русские летописи прославили мужество Козельска, сохранили память о нем для потомков. Никто не знает, кто рассказал персидскому историку Рашид-ад-Дину о «злом городе» руситов, который на два месяца задержал под своими стенами все могучее воинство Батухана, — ханский ли нукер, сумевший оценить доблесть врага, или безвестный пленник, уведенный завоевателями в рабство на чужбину. Но рассказ об обороне Козельска попал и на страницы исторического сочинения Рашид-ад-Дина. Так память о героическом Козельске сохранилась на разных концах земли и, пережив столетия, дошла до наших дней… — Когда же конец войне? — шептались татарские воины, скатывая войлоки юрт, укладывая на повозки котлы и сморщившиеся, почти пустые бурдюки. — Неужели на пути в степь встретятся еще такие злые руситские города?.. Глава 10 После бури 1 Для Залесской Руси лето, от сотворения мира шесть тысяч семьсот сорок шестое, было мирным. Орды хана Батыя кочевали в половецких степях, готовясь к нашествию на Запад. Острия татарских копий были направлены на Южную Русь. Поднялись над Ситью новые курганы, последнее пристанище владимирских воинов, павших здесь в жестокой битве. Епископ ростовский Кирилл, приехавший на Сить из безопасного Белоозера, отслужил молебен и покинул скорбное место. Из Великого Новгорода приехал в стольный Владимир новый великий князь Ярослав Всеволодович, младший брат погибшего на Сити великого князя Юрия Всеволодовича. Горожанам, встречавшим нового владыку у Золотых ворот, Ярослав сказал: — Принимаю великое княжение в нелегкое время. Будем вместе поднимать Русь из пепла, города строить, деревни населять, пашни распахивать. На божью милость уповаю и усердие ваше… Снова была поставлена в Коломне владимирская сторожевая застава. Начальствовал над ней воевода Иван Федорович. Немного осталось воевод на Руси после Батыева погрома, а таким опытным, как Иван Федорович, и цены не было. Новый великий князь Ярослав Всеволодович велел разыскать воеводу, обласкал и тут же приставил к службе. — Буду держать тебя у сердца своего! — объявил великий князь, вручая Ивану Федоровичу тяжелую суму-калиту с серебряными гривнами. И нарядный панцирь подарил великий князь от щедрот своих, и золотой перстень с печаткой, и коня из-под своего седла. Одним не мог наградить воеводу Ярослав Всеволодович — хотя бы коротким отдыхом. И в вотчинке своей Локотне лишь мимоходом побывал Иван Федорович, когда пробегал на струге по Москве-реке к Коломне. Не много еще вернулось мужиков, но уже стучали в Локотне плотницкие топоры, поднимались венцы новых изб. Иван Федорович расспрашивал людей о Милоне — хотел поставить полюбившегося ему мужика тиуном. Но о Милоне никто не знал. Ушел Милон с несколькими молодыми мужиками на лесные засеки в тот злопамятный март и сгинул без следа. С тем и отъехал Иван Федорович в Коломну, даже о новом тиуне забыл распорядиться, огорченный. А вскоре вернулся в сельцо тиун Гришка, прятавшийся всю зиму в охотничьей избушке за рекой Пахрой. В такую лесную глухомань забился тиун, что об отходе татар узнал лишь на исходе мая. Вернулся и захлопотал в локотненской вотчинке. Воином оказался Гришка никудышным, но хозяином — неплохим. Ожила Локотня. Потряс тиун боярским кошелем, прикупил хлебушка. Ездил по окрестным деревням, уговаривал людей переселяться в Локотню. И хлебушком соблазнял, и освобождением на пять лет от боярских тягостей. И многих уговорил: не все ли равно, на каком пепелище селиться, а тут обещает тиун легкую жизнь… Боярин Иван Федорович против льготы новопришельцам не возражал. Пусть окрепнут мужички, обрастут хозяйством, потом больше оброков можно будет взять. И на серебро, что тиун на хлебушко потратил, тоже не сердился. Обернется это серебро для боярина новым большим серебром, когда отсеются мужики и урожай снимут. Но на тиуна Гришку смотрел без ласки. Видно, рассказали ему люди, как Гришка от татар бегал. Однако из тиунов не прогнал — оценил хозяйственность… Много погибло людей в зиму Батыева нашествия. Когда похоронили мертвых — вдвое и втрое выросли погосты, а ведь старые могилы-то копились десятилетиями! Но всех людей и царь Батыга извести не сумел. Кто пересидел войну в лесах, кто в дальних безопасных землях: на Белоозере, на Устюге, а кто и дальше — под самым Студеным морем. Теперь люди возвращались. Среди развалин сожженных городов рыли землянки, чтобы потом, поокрепнув, заново срубить добрые домины. Великий князь приказал искать мастеров каменного дела, чтобы строить боевые башни, соборы, хоромы. Но мало осталось мастеров на Руси, увели татары зодчих и ремесленников в горькое рабство на чужой стороне, заглохло каменное строительство на Руси — на полтора долгих столетия. Всю жизнь Ярослав Всеволодович мечтал о великом княжении. Но минута торжества, когда встречал его владимирский люд у Золотых ворот, оказалась короткой. Тяжкие заботы согнули плечи нового Владимирского князя. Заново приходилось поднимать землю, начинать все с самого начала: с первого бревна, положенного на валу крепости, с первой сотни дружинников в великокняжеском войске, с первой серебряной гривны, опущенной в ограбленную завоевателями казну. За всеми рубежами зашевелились давние недруги. К древним русским градам Полоцку и Смоленску подбирались литовцы. Собирались в черные железные рати немецкие и шведские рыцари, неоднократно битые, но после Батыева погрома вдруг осмелевшие. Старший сын великого князя Александр, будущий Невский, поехал строить для защиты от них крепость Шелонь на Новгородской земле. А самым тревожным было то, что царь Батыга еще не ушел от русских границ, орды его кочевали по половецким степям. Ветры из Дикого Поля могли пригнать на Русь черные тучи нового нашествия. Дважды в единое лето, от сотворения мира шесть тысяч семьсот сорок седьмое,[40 - 1239 год.] полошили Русь громовые раскаты ордынских походов. Сначала бешеные тумены Гуюкхана, Менгухана, Кадана и Бури ворвались в Мордовскую землю и прошли дальше, на русские близлежащие города. Погребальными кострами запылали Гороховец, Нижний Новгород, Городец-Радилов. И края многострадальной Рязанской земли снова опалила война. Потом потянуло гарью с черниговской украины. Татары обступили Чернигов в силе тяжкой и после осады взяли город, людей избили и все пограбили. Ждали их и в Брянске, и в Смоленске, и в самом стольном Владимире. Снова было побежали люди в леса, в заволжские дали, в новгородские безопасные места. Но Батый ушел за Днепр-реку. Надолго ли? Чувствовали люди, что — не надолго, и с ужасом ждали, когда царь Батыга возвратится из похода к морю Франков и потребует, по обычаю своему, десятины во всем: во князьях, и в людях, и в богатстве… Впереди была ночь ордынского ига, не часами измеряемая — столетиями. Бесконечно далеки были и зори над Куликовым полем,[41 - На Куликовом поле в 1380 году князь Дмитрий Донской разбил войско предводителя Золотой Орды Мамая, положив начало освобождению Руси от ордынского ига.] и морозный очистительный рассвет над Угрой-рекой.[42 - На реке Угре в 1480 году великий князь Иван III отразил нашествие хана Ахмеда (Ахмата). Монголо-татарское иго было свергнуто.] Черные годы опустились на Русь. С болью и тоской спрашивали люди: «Как жить в эдакой тягости? Как терпеть?» А жить и терпеть было нужно… Часть вторая Черные годы Глава 1 «Зашло солнце земли Русской…» 1 Великий князь Александр Ярославич Невский умирал. Умирал не так, как могли бы представить последний час князя-воителя знавшие его люди — не на бранном поле под стоны поверженных врагов, не в белокаменных хоромах стольного Владимира, а в тесной монастырской келье в тихом заволжском Городце, о котором даже всеведущие старцы-летописцы вспоминали от случая к случаю, не каждое десятилетие. Лениво кружился за слюдяным оконцем первый ноябрьский снег. Потрескивали свечи — зимние сумерки опустились рано. В келье было душно, пахло воском и ладаном. Строгими византийскими глазами смотрели с икон святые. Такие же строгие, неживые глаза были у игумена Радиловского монастыря, который только что удалился с причтом, свершив над умиравшим князем обряд пострижения в большую схиму. — Думай о боге, сын мой, о всемилостивом и всепрощающем! — сказал на прощанье игумен. Но не о боге, не о райских кущах думал великий князь Александр Ярославич в последние свои часы. Перед глазами проходила заново вся жизнь — нелегкая, тревожная, слишком короткая для задуманных великих дел. Он сейчас был сам себе судьей, суровым и неподкупным. Александр Ярославич знал, что многое успел сделать для родной земли. Навряд ли кто другой мог свершить большее! Откатились от берегов Невы шведы. Споткнулись на русском пороге зловещие рати рыцарей-крестоносцев, покрыв лед Чудского озера своими телами в черных немецких доспехах. Смирились под властной рукой непокорные удельные князья, послушно становились со своими полками под великокняжеское знамя. Притихло мятежное новгородское вече, устрашенное суровой поступью владимирских дружин. Успокоенный дарами и данями, десять лет не посылал на Русь свои бесчисленные конные полчища хан Золотой Орды, и уже начала оживать земля, опаленная пожарами страшного Батыева нашествия. Казалось, не так уж много и времени прошло, а уже окрепла Русь. Поднялись над речными кручами стены новых городов. Наполнились людьми села и деревни. Подросли юноши, укрепившие своей молодой силой русское войско. Уже начали с тревогой доносить хану соглядатаи-баскаки, что в русских городах стало много непокорных, что русские забыли страх перед ханским именем и смотрят дерзко. Так и было: на Руси появились горячие головы, готовые мечом разговаривать с Ордой. Но Александр Ярославич понимал, что еще не время подниматься на открытый бой, что завоеватели сильны, а у него нет пока могучего воинства, которое могло бы остановить бесчисленные орды. Великий князь ждал, смиряя нетерпеливых, храня в тайне свои думы даже от самых близких людей. Мучился от непониманья, от несправедливой народной молвы, упрекавшей его за покорность хану, но никому не доверял сокровенного. Если б мог каждому объяснить, что ждет он своего часа! Великое нелегко строить, а погубить — легче легкого. Храм, который поднимется до облаков, начинают с первого камня, заложенного в основание стены. Пока не возведены стены, рано думать о куполе. А здание единой Руси еще только начато, еще только строительные леса поднялись над многострадальной землей, и достаточно сильного порыва ветра из степей, чтобы обрушить их… Занозами сидели в русских городах иноязычные и иноверные купцы-бесермены, которые откупили у великого монгольского хана дани с Руси и творили насилия ханским именем. С них решил начать Александр Ярославич, когда придет время. На десятый год его великого княженья время пришло. Нарушилось единство державы великого монгольского хана. Из своей столицы, степного Каракорума, великий хан не смог удержать власть над дальними улусами. Хан Берке, младший брат и преемник Батыя на престоле волжской Золотой Орды, стал самостоятельным государем. Не нужны были ему на Руси купцы-бесермены, отвозившие дань в ставку великого хана. И Александр Ярославич понял, что пришел час для изгнания этих бесерменов из русских городов — защиты хана Берке они не получат! В лето шесть тысяч семьсот шестидесятое[43 - 1262 год.] загудели набатные колокола во Владимире, Суздале, в Ростове Великом, Ярославле, в Угличе-Поле и в иных русских градах. Поднялись вечем, как не раз бывало в старину, горожане земли Русской, разбили дворы ненавистных бесерменов, вышвырнули их за городские ворота, а над самыми злыми свершили праведную месть. Тревожными были дни после этого. На загнанных конях, до бровей забрызганные осенней грязью, прискакали в стольный Владимир удельные князья. Не передохнув, не переодевшись в чистое, спешили на великокняжеский двор. И у всех был один вопрос к великому князю: «Как ответит Орда?.. Не обрушит ли на Русь новую «Неврюеву рать»?[44 - «Неврюева рать» — большой татарский поход, предпринятый Ордой в 1252 году против тогдашнего великого князя Андрея Александровича. Андрей пытался освободиться от власти хана, но потерпел неудачу. Значительная часть Северо-Восточной Руси была опустошена «Неврюевой ратью».] Кое-где по волостям, по селам бояре начали собирать смердов в полки. Застучали в городах топоры плотников, подновлявших башни и крепостные стены. Самые боязливые уже вязали в узлы заживьё, готовясь схорониться от татарской рати в лесах. Тогда-то и отправился Александр Ярославич в последний раз в Орду к хану Берке. Многие подумали, что он поехал отмаливать вину за изгнание бесерменов. Но великий князь не верил в карательный ордынский поход. Ни к чему Берке мстить за данщиков великого хана! А если бы и захотел хан Золотой Орды послать войско на Русь, то не скоро смог бы это сделать. Верные люди принесли известие, что началась у Берке распря с Хулагу, ханом персидского улуса. Не поделили два потомка Чингисхана тучные пастбища и богатые города Закавказья, готовились скрестить сабли за обладанье ими. Не до Руси было хану Берке… Другую беду нужно было отвести от русских земель. Хан Берке собирал ратников со всех подвластных народов для войны, и на Русь прискакал ханский гонец с ярлыком. Долго на этот раз пришлось задержаться Александру Ярославичу в Орде. Берке никак не соглашался освободить Русь от налога кровью. Не помогали ни уговоры, ни богатые подарки. Тогда Александр Ярославич решил столкнуть лбами двух злейших врагов Руси — Орду и папскую курию. В вечерней беседе намекнул хану Берке, что тревожится о западной границе, что немецкие рыцари только и ждут, когда русское войско уйдет на юг, чтобы захватить русскую землю. Тогда-де придется Руси посылать дани не в Орду, а в западные страны… Хан Берке забеспокоился, обещал подумать. Но отпустил Александра Ярославича из Орды только поздней осенью, когда возвратились посланные им соглядатаи и подтвердили, что действительно сын великого князя с большим войском воюет на западных рубежах… Еще в Орде настигла великого князя злая болезнь — лихорадка. С великими трудами добрался он до первого русского города — Нижнего Новгорода, стоявшего на устье реки Оки. В Нижнем Новгороде больного князя выпарили в баньке — много недель не было такой благодати! — и отслужили молебен о здравии, напоили целебным настоем из семи лесных трав. Вроде бы полегчало. Александр Ярославич велел ехать дальше: дела не ждут, время тревожное. Но довезли его только до близлежащего Городца… 2 И вот теперь Александр Ярославич Невский умирал, и не было у его смертного одра ни сыновей, ни братьев. Только старый воевода Иван Федорович, что служил верно еще отцу его, блаженной памяти великому князю Ярославу Всеволодовичу, был рядом… Александр Ярославич умел предугадывать будущее и радовался, когда сбывалось то, что он загадал, когда друзья и враги поступали так, как он ждал. Но в смертный час чудесный дар предвиденья тяготил его больше всего. Александр Ярославич видел будущие бедствия родной земли, которые он уже не в силах предотвратить. Не укрепился еще на Руси новый порядок передачи власти и великого княженья от отца к сыну. На пути его наследников к стольному Владимиру стояли братья — Андрей, Ярослав и Василий Ярославичи, правители Суздаля, Твери и Костромы. Не миновать Руси новой усобицы! Андрей был старше, а Ярослав — сильней. Оба будут спорить за великое княженье, первый по праву старейшинства, второй — по праву силы. А смирить их — некому. Молодые еще сыновья… Не под силу им бремя власти… Что напутствовать им? Что присоветовать?.. Александр Ярославич застонал, с трудом повернул голову. К изголовью больного склонился воевода Иван Федорович. По морщинистым щекам воеводы катились крупные слезы, седая борода всклокочена. Воевода заботливо поправил подушку, обтер платком вспотевший лоб князя: — Спи, княже… Бог милостив, выздоровеешь… Помнишь, в молодости твоей злее недуг был, а — обошлось… Спи… — замолчал, встретив суровый взгляд Александра Ярославича. Великий князь заговорил тихо, едва слышно, но твердо: — Слушай и запоминай мое слово последнее, Иван. Понесешь это слово сыну Дмитрию в Новгород… Годы наступают черные. Вижу много крови впереди. Чтоб кровь его не коснулась, пусть так деет… Александр Ярославич помолчал, собираясь с силами, потом заговорил снова: — …Пусть так деет: о великом княженье с дядьями спорить пока рано, не под силу ему… Пусть крепит отчину свою, град Переяславль… Пусть Новгород ему союзником будет… Скажи ему, Иван, чтобы склонял Новгород к союзу не лаской, не посулами, а мечом, против немцев обнаженным… Только это своенравным новгородцам нужно, остальное сами все имеют… Пусть собирает вокруг себя людей верных, таких, каким ты был мне, Иван… Пусть хану не верит, не приводит его рати на родную землю… Передай сыну Дмитрию: только его вижу преемником своим, над Русью вставшим… В Василия[45 - Василий, старший сын Александра Невского, новгородский князь, в 1257 году поддержал восстание в Новгороде против татарской переписи и был лишен княженья. Больше участия в политической жизни Руси не принимал.] не верю, ненадежен он и слаб для власти… Дмитрию завещаю верность твою, не Василию… Иван Федорович зашептал, склонившись в поясном поклоне: — Все исполню, как велишь, господин Александр Ярославич… — Похорон моих не жди, спеши в Новгород, к сыну… Помоги ему, ибо некому, кроме тебя, разделить с ним тяжесть княжеских дел… — Все исполню, господин… — Позови людей… Проститься хочу… Горницу заполнили бояре, воеводы, дружинники. — Хорошо-то как… Будто в стане воинском… — прошептал холодеющими губами великий князь. Был год от сотворения мира шесть тысяч семьсот семьдесят первый,[46 - 1263 год.] а месяц был ноябрь, а день тот печальный был четырнадцатым по счету… На следующее утро скорбный поезд двинулся к стольному Владимиру. Вокруг саней, на которых отправился в свой последний путь Александр Ярославич Невский, скакали дружинники с обнаженными мечами. Так приказал воевода Иван Федорович. Князь был воителем, и честь провожать его принадлежала воинам! Митрополит, епископы, бесчисленное черное и белое духовенство, удельные князья, бояре и воеводы, дружинники великокняжеских полков, владимирские горожане, смерды из окрестных сел и деревень встречали своего умершего владыку у Боголюбова. Митрополит, подняв над головой сверкающий драгоценными каменьями крест, возгласил: — Чады мои, разумейте, зашло солнце земли Русской! — Уже погибаем! — горестно загудела толпа… Глава 2 Дмитрий Новгородский 1 По заснеженному полю цепью скакали всадники. Впереди несся на гнедом коне юноша, почти мальчик, в синем суконном кафтане и круглой бобровой шапке, надвинутой на лоб. Большие серые глаза юноши горели охотничьим азартом, правая рука крепко сжимала нагайку с зашитым на конце свинцовым шаром. Он не видел ничего, кроме лохматой волчьей спины, мелькавшей среди бурьяна. Ветер упруго бил в лицо, из-под копыт летели комья снега. Мелькали кочки, канавы, рыжие головки репейника. Конь храпел, колесом выгибая шею. Быстрей, быстрей! Далеко слева на поле выехала еще одна цепочка всадников, отрезая волку дорогу к лесу. Свист, улюлюканье, торжествующий рев охотничьих рогов. Зверь заметался, прижатый к крутому скату, прыгнул вверх, стараясь преодолеть неожиданное препятствие и, сорвавшись, с воем бросился прямо под копыта коня. Юноша перегнулся в седле, взмахнул нагайкой. Волк перевернулся и замер, уткнувшись лобастой головой в сугроб. Подскакали приотставшие всадники, окружили удачливого охотника. Один из них соскочил наземь, взял под уздцы тяжело дышавшего гнедого коня. — С добычей тебя, княже! Юноша гордо улыбнулся, откинулся в седле. — Матерый волчище… Третий уже… А зима только-только началась… Из-за кустов выехал дружинник, закричал возбужденно: — Из-за оврага еще волчий выводок согнали! Поспеши, княже! Юноша взмахнул нагайкой, и всадники понеслись дальше по снежной целине. Дружинник указывал дорогу. Кони, утопая в рыхлом снегу, скатились в овраг. С головы юноши упала в сугроб бобровая шапка. Но он, не обращая внимания на хлещущие по лицу ветки, упрямо продирался сквозь кустарник к волчьему логову. И вот уже было видно, как, прижавшись спиной к обрыву, страшно оскалилась в полукольце загонщиков старая волчица. Юноша спрыгнул с коня, обнажил длинный прямой меч. Загонщики расступились, пропуская поединщика. Шаг… Еще шаг… Еще… Волчица прыгнула. Сверкнул навстречу меч, развалил надвое волчью голову. Уже мертвая, волчица тяжестью своей сбила охотника с ног и рухнула рядом, оросив снег кровью. Юноша легко вскочил на ноги, нагнулся к поверженному зверю, сжимая в руке меч. Потом улыбнулся, с лязгом бросил меч в ножны и обернулся к своим спутникам: — Четвертый!.. — Князь Дмитрий Александрович, — обратился к юноше высокий плотный воин, единственный среди охотников полностью оборуженный: в кольчуге, островерхом шлеме, с мечом у пояса. — Не пора ли возвращаться? Далеконько мы сегодня заехали от городища… Дмитрий нахмурился, проговорил недовольно: — Вечно ты, воевода Федор, охоту рушишь! А как славно было, как славно! Затрубили рога, сзывая охотников. Юному князю принесли шапку, отряхнули с кафтана снег. Загонщики проворно рубили березовые жерди, чтобы привязать к ним убитых волков. Ближний отрок Илька держал наготове красный княжеский плащ: проезжая дорога рядом, негоже встречным людям видеть князя Дмитрия Александровича Новгородского без подобающего одеяния!.. К городищу, укрепленному княжескому двору в трех верстах от Новгорода, всадники подъехали уже в темноте — зимний день недолог. Дмитрий подумал, что воевода Федор опять оказался прав, надо было выехать пораньше. Усмехнулся про себя, крикнул ехавшему поодаль Федору: — Мудрый ты, воевода, аки старец… Только седины в бороде не хватает… Федор не ответил, только засопел обиженно. Знал он и сам, что казался людям пожившим старцем, хотя только четвертый десяток идет… Видно, заботы прежде времени состарили. Легко ли в такое тревожное время быть сберегателем при молодом князе? Кругом враги… Но раз поклялся на кресте великому князю Александру Ярославичу блюсти сына его — выполнит! В их роду неверных не было. Батюшка Иван Федорович был оберегателем у княжича Всеволода, сына великого князя Юрия Всеволодовича, и сберег княжича в страшном побоище с царем Батыгой под Коломной. Потом воеводой был у отца Невского — великого князя Ярослава Всеволодовича, а ныне вот уже много лет воевода у самого Александра Ярославича. И сына своего благословил на верную службу при старшем сыне великого князя, Дмитрии Александровиче Новгородском. Не порушит Федор до смертного часа этого отцовского благословенья… Дубовые, окованные широкими железными полосами ворота городища отворились без стука: стража узнала своего князя и в темноте. Въехав на широкий двор, Дмитрий с удивлением заметил возле коновязей ряды боевых коней, а под навесами, у дверей поварни, возле клетей и изб — множество дружинников в доспехах, со щитами и копьями. Навстречу князю сбежал с крыльца дворецкий Антоний, молодой и быстрый в движениях переяславский боярин. Заботливо придержал золоченое стремя, помог князю соскочить с коня. Тихонько прошептал на ухо: — Большой воевода Иван Федорович приехал с дружиной. Более четырех сотен воев с собой привел. Пошто приехал — не сказывает, но, чаю, не с добром — хмур воевода… Большой воевода Иван Федорович ожидал князя не в просторных сенях, где толпились бояре и дружинники, не в парадной гриднице, предназначенной для приема послов, а наверху, в удаленной от любопытных взглядов ложнице.[47 - Ложница — спальня.] У дверей ложницы стояли в кольчугах и при мечах старые переяславские дружинники, которые всегда сопровождали великого князя Александра Ярославича в дальних поездках. «Почему здесь телохранители отца?» — с тревогой подумал Дмитрий. Иван Федорович тяжело поднялся навстречу молодому князю, склонился в поклоне, коснувшись пальцами правой руки пола. — Будь здрав, господин Дмитрий Александрович… Дмитрию стало жутко. Он знал, что большой воевода так обращался только к одному-единственному человеку на Руси — к великому князю Александру Ярославичу Невскому, своему господину… — Что с отцом? — крикнул Дмитрий, метнувшись к воеводе. Тот склонил седую голову, сказал тихо, печально: — Великий князь Александр Ярославич Невский, отец твой, преставился в Городце ноября в четырнадцатый день, на Филиппово заговенье… Закрыв ладонями глаза, вздрагивая от сдерживаемых рыданий, слушал Дмитрий печальный рассказ о мытарствах великого князя в Орде, о неожиданном его недуге, о возвращении на Русь и смерти в дальнем заволжском городке. Ничего не забыл старый воевода, до мельчайших подробностей описал последний путь Невского… Скрипнула дверь. Уверенно, по-хозяйски шагнул в ложницу княжеский духовник Иона. Зарокотал густым басом: — На все воля божья. Скорблю вместе с тобой, княже, о господине нашем Александре Ярославиче. Много трудов принял сей славный муж за веру христианскую, за святую Русь. Вечная ему память! Ты, княже, дела его продолжатель. Покажись людям, ждут… Иван Федорович вытер слезы с лица Дмитрия, заботливо оправил красный княжеский плащ, подал меч — знаменитый меч Невского, которым великий ратоборец крушил немцев на льду Чудского озера и шведов на Неве. — Иди, княже! В просторных сенях было тесно от собравшихся здесь бояр, воевод и дружинников. Только перед княжеским креслом оставалось небольшое свободное пространство, отгороженное от людей редкой цепью телохранителей. Первым в сени вошел духовник Иона, подняв над головой большой золоченый крест. За ним — сам Дмитрий, воевода Иван Федорович, его сын Федор, дворецкий Антоний. — С горькой вестью приехал я к вам, — торжественно заговорил Иван Федорович. — Преставился великий князь и господин наш Александр Ярославич Невский. Осиротели мы, люди. Слушайте последнее слово великого князя. На Дмитрия Александровича возложил он бремя забот княжеских, ему поручил меч свой и вотчину свою, Переяславское княжество. Целуйте крест на верность новому господину нашему, князю Дмитрию Александровичу! Один за другим подходили бояре, прикасались губами к кресту, который протягивал Иона. Дмитрий пытливо вглядывался в лица старых отцовских бояр, которые приехали вместе с Иваном Федоровичем. Что думают они сейчас? Признают ли его своим господином не на словах, а от души и сердца? Будут ли верны в любых испытаниях, как были верны отцу? Ведь с ними, с этими людьми, склонившими перед ним головы в глубоком поклоне, жить ему отныне и строить Русь… Потом пошли к кресту дружинники — молодые и старые, седобородые и пламенеющие юношеским румянцем, — переяславцы, владимирцы, новонабранные молодцы из новгородской вольницы. Скрипели половицы под тяжелыми шагами, звенело железо доспехов. Дружина послушная, как копье в крепкой руке… Но и здесь много незнакомых лиц. Примут ли отцовские дружинники в свои суровые сердца нового господина?.. А дружинники шли и шли к кресту, сменяя друг друга, и казалось, не будет им конца. Давно уже сменились люди в сенях, а перед крыльцом еще стояла толпа тех, кто дожидался своей очереди. У Дмитрия исчезло чувство тоскливого одиночества, охватившее его при известии о смерти отца. Живы соратники Невского, а потому и дело его будет жить!.. Только поздней ночью, когда разошлись по избам и подклетям уставшие дружинники, когда удалились ближние бояре, отвесив по обычаю поясные поклоны новому господину, когда схлынула первая нестерпимая горечь утраты, Иван Федорович заговорил о делах. Молча выслушал Дмитрий отцовские напутствия, обещал твердо: — Отцовскую волю исполню. Не буду спорить со старейшими князьями и в Орде места над ними искать не буду. Хотя мог бы, воевода, и поспорить! За мной Новгород! — Твердо ли за тобой? Дмитрий самолюбиво вскинул голову, сверкнул глазами. Но старый воевода, будто не замечая обиды князя, спокойно повторил: — Твердо ли за тобой Новгород? — Твердо! — не задумываясь, ответил Дмитрий. — Любят меня новгородцы. Вместе на немцев ходили, кровью скрепили дружбу. Такое разве забудется? Да и то вспомни, воевода: пятый год княжу в Новгороде без мятежа! Многие ли князья подобным похвастаться могут? Не откажутся от меня новгородцы. Так думаю, воевода. — А как думают бояре новгородские? — прервал Иван Федорович взволнованную речь молодого князя. — Как думает посадник? Как думает новгородский архиепископ Далмат? И как они будут думать, когда придет весть о кончине великого князя Александра Ярославича? А вести такой не спрячешь… — Так же будут думать, — упрямо повторил Дмитрий. — Плохого ни я от них, ни они от меня за эти годы не видели. Не откажутся новгородцы от своего князя! — Молод ты, княже, — вздохнул воевода, — потому и не ждешь от людей перевета. Многого не ведаешь, не ведаешь даже, что не князь ты Великому Новгороду… — Как не князь? — крикнул Дмитрий. — Кто же тогда князь Новгородский? Может, утаиваешь чего от меня, воевода? — Ничего не утаиваю, княже. Нет у Новгорода другого князя. Но и ты — не князь. Не с тобой заключили новгородцы княжеский ряд, а с отцом твоим Александром Ярославичем. Ты же в Новгороде только наместник его, хоть и зовешься князем. С кончиной великого князя свободен от договора Новгород, волен призвать другого князя. Иль забыл про обычай этот? Дмитрий стукнул кулаком по столу. — Не отступлюсь от Новгорода! Немало у меня в Новгороде доброхотов! Неужто забудут новгородцы, как бился на рубежах их, Новгород оберегая?! А если забудет кто, мечом вразумлю забывчивых… Мечи у переяславцев острые… Иван Федорович невольно залюбовался молодой удалью князя. Дай такому волю — с одной дружиной помчится воевать Новгород. Помчится, как, бывало, мчался отец его в юные годы — врагов не считая. Знает, видно, Дмитрий, что самые большие победы, светлые как праздник, отец его одержал в самом начале жизненного пути, когда был ненамного старше: и на берегах Невы, и на весеннем льду Чудского озера… Но времена тогда были другие. Молодого Невского подпирал могучими полками и государственной мудростью великий князь Ярослав Всеволодович, направлял его лихой меч отцовским разумом. А за Дмитрием сейчас нет никого, кроме собственной дружины да невеликого Переяславского княжества. Нет у него времени, чтобы взрослеть, чтобы по капельке набираться житейской мудрости. Сегодня же, сейчас же должен понять, что меч только завершает годами подготовленное дело, а сам ничего решить не может. Только гибель принесет Дмитрию опрометчиво обнаженный меч! Жалко Дмитрия, славный он витязь, но нужно сказать ему горькую правду… — Не гневись, княже, но нет у тебя силы противиться всему Великому Новгороду, — строго предостерег Иван Федорович. — Только напрасно кровь прольешь. И закроет тебе эта кровь навсегда обратную дорогу в Новгородскую землю. — Что же делать, воевода? Смириться без боя? — Смирись! Жди своего часа. Ты молод еще, ждать можешь долго. Не вечны твои дядья Андрей, Ярослав и Василий. А за ними — старший ты! Дмитрий хмуро молчал. Не знал он, что и Ивану Федоровичу не по душе добровольный отказ от новгородского княженья, что и воевода втайне надеялся на многочисленных сторонников покойного великого князя в новгородских волостях. Но старый опытный воевода скрывал эту надежду, чтобы горячий Дмитрий не допустил опрометчивого шага. Почувствовав молчаливую неуступчивость Дмитрия, воевода вдруг спросил: — А если посадник от тебя откажется, тогда что? — Тогда твоя правда, воевода. Отступлюсь от Новгорода, — и Дмитрий безнадежно махнул рукой… 2 Рано утром Иван Федорович в сопровождении десятка дружинников выехал за ворота городища. Путь предстоял недалекий: в это время года посадник жил в своей усадьбе за Волховом. Иван Федорович в прошлые годы бывал там не однажды, приезжая с поручениями от великого князя. Старым знакомцем был ему посадник Михаил Федорович. Уважал его воевода за прямоту, за ясный ум. Да и посадник, судя по всему, относился к воеводе не без уваженья. Как-то нынче встретит старый знакомец? Посадничья усадьба была окружена могучим дубовым частоколом — хоть немцев встречай. Над воротами поднималась сторожевая башенка, а на ней сторож в тулупе, с копьем в руке. Когда всадники подъехали к мостику над глубоким рвом, за частоколом залаяли собаки, между зубцов показалось сразу несколько голов в лохматых корельских шапках. Иван Федорович усмехнулся: «По-прежнему осторожен посадник, быстроглазую корелу в сторожу поставил». На башенку поднялся какой-то сын боярский — без шапки, в расстегнутом буром кафтане. Видно, сидел в тепле, в караульной избе, а вылез только на крик сторожа. Крикнул, выглянув в бойницу: — Кто такие? По какому делу? Пришлось назваться. Воротный сторож кинулся вниз, отпирать засовы. Всадники гуськом въехали в приотворенные ворота. А от крыльца уже спешил навстречу гостям сам хозяин, еще не старый крепкий боярин, в шубе, накинутой поверх длиннополого кафтана, в красных комнатных сапогах на тонкой подошве. Ловко поддержал стремя воеводы, помог соскочить на убитый снег. Пока шли по длинным темным проходам в жилые комнаты, посадник расспрашивал о дороге, о здоровье, ничем не выдавая своего любопытства. Ивану Федоровичу не понравилось, что посадник не спросил о здравии Александра Ярославича. А должен был спросить: не кто-нибудь, а большой великокняжеский воевода пожаловал на его двор. «Неужели уже знает о кончине великого князя? — терялся в догадках воевода. — Тогда умнее будет промолчать о главном, подождать, пока сам начнет…» Посадник ввел гостя в столовую горницу, захлопотал у накрываемого челядью стола: — Откушай, батюшка Иван Федорович, новгородской снеди. Не взыщи, коли стол прост покажется: по-мужицки едим, как деды и прадеды ели. Милости просим, воевода! — Всем бы такую простоту иметь! Подлинное обилие у тебя на столе, вся благодать земли Русской! — польстил воевода гостеприимному хозяину. И действительно — стол был щедр, как осенняя нива. В другое время воевода, не считавший грехом обильный стол, отдал бы честь всей этой благодати. Но сегодня кусок не шел в горло. Иван Федорович только пробовал расставленную по столу снедь, чтобы не обидеть хозяина. За обеденным столом, за пустячным разговором просидели долго. Холопы уже трижды сменили блюда. Беседу вели об ордынских конях, о новых вратах Софийского собора, привезенных князем Дмитрием из последнего похода на немцев, о рейнском вине, которому все-таки далеко до новгородских медов, о причуде владыки Далмата, одевшего весь свой полк в черные доспехи. О чем только ни говорил посадник, развлекая гостя, но ни разу даже не обмолвился о великом князе Александре Ярославиче. И Иван Федорович понял окончательно: «Знает!» Наконец, холопы убрали со стола яства, принесли кувшин с имбирным квасом и сладости. Посадник подсел ближе к Ивану Федоровичу, вопросительно посмотрел из-под лохматых бровей. Воевода заговорил медленно, многозначительно, будто не догадываясь, что сообщает уже известное: — Приехал к тебе со скорбной вестью. В городе Городце, на дороге из Орды, преставился великий князь Александр Ярославич… Посадник оборвал его нетерпеливым жестом: — Гонец с этой вестью в Новгород до тебя прискакал. Не хитри, воевода, говори о деле. Что надумали с князем Дмитрием? Иван Федорович сердито поднялся из-за стола: — Зря попрекаешь хитростью, Михаил Федорович! Не я первый хитрить начал. И я спросить тебя могу: что надумал? Но не спрошу. Не нужны мне посадничьи секреты. Не к посаднику ехал — к знакомцу старому, с коим одному господину служили. За советом приехал… — Не удержаться князю Дмитрию в Новгороде, хоть и люб он многим, — прямо сказал посадник. — И мне люб за смелость, за прямоту душевную. — А если люб, зачем указываете ему путь из Нова-города? — удивился воевода. — Зачем, говоришь? Как будто сам не знаешь! Не надобен Великому Новгороду малолетний князь. Нечем ему оборонять новгородские рубежи от немцев, одной переяславской дружиной Новгороду не обойтись. За кем полки из Низовской земли, тот и нужен Новгороду. А полки у великого князя. Кому решит ордынский хан отдать ярлык на великое княженье — Андрею ли Суздальскому, Ярославу ли Тверскому, Василью ли Костромскому, — тот пошлет своего князя в Нова-город. И я, посадник новгородский, волю веча выполню, потому что служу не князю Дмитрию, а Господину Великому Новгороду! — Значит, Дмитрию так и передать твой совет: собирай именье да переезжай в Переяславль? — с обидой спросил воевода. Посадник задумался, потом проговорил тихо, доверительно: — Если как посадника меня спрашиваешь, то отвечу — воля ваша… А если как знакомца — повременить советую. Плохо подумают в Новгороде, коли Дмитрий тайком уедет. Скажут, что не дорожит князь новгородским столом, сам бросает княженье. А ведь, поди, и ты, воевода, и князь Дмитрий думаете снова в Нова-городе сесть? Повремените с отъездом… — И на том спасибо, посадник! Прощаясь с воеводой у крыльца, Михаил Федорович еще раз повторил: — Передай князю Дмитрию, что люб он мне. И еще передай, что воеводствовать над новгородским ополченьем его призовем, когда война случится с немцами. Пусть надеется! На следующей неделе Дмитрий и боярин Антоний провожали большого воеводу Ивана Федоровича в Переяславль. Так порешили на совете: воеводе укреплять город и собирать дружины с переяславских областей, а остальным ждать на городище, как обернутся новгородские дела. Иван Федорович еще раз посоветовал: — Будь мудрым и терпеливым, князь! Гордость смири. Если укажут вечники дорогу прочь от Новгорода, выезжай не прекословя. Доброхотов своих в Новгороде береги, не допускай их дворы до разгрома — пригодятся! Глава 3 Великий князь Ярослав Ярославич 1 По узким улицам Сарая, столицы Золотой Орды, злой степной ветер гнал колючий снег пополам с песком. Саманные стены жилищ покрыла седая изморозь. Дым от костров, возле которых сидели воины городских караулов, прибивался к самой земле. «Кого сейчас сторожить? — раздраженно думал Ярослав Ярославич, проезжая мимо караульных. — Ни одна живая душа и носа не высунет из дома в такую метель!» Сам князь тоже не собирался выезжать в такую стужу. Он с утра сидел возле казана с горящими углями в тесной комнате караван-сарая, где определили постой тверскому посольству. Но неожиданно прискакал мурза, передал строгий приказ: тотчас же ехать к хану Берке. Тут уж было не до погоды. Решалась судьба великого княженья. Второй месяц жили в Орде братья Ярославичи — Ярослав Тверской и Андрей Суздальский, оспаривая друг у друга ярлык на великое княжество Владимирское, а с ним и власть над всей Русью. К Берке князей не допустили. Приходилось разговаривать о делах с ханскими родственниками и мурзами, без пользы раздаривать привезенное добро. Надеялись только, что сказанное дойдет до ушей самого хана. Князь Андрей Ярославич Суздальский напирал в разговорах на свое старейшинство перед младшим братом Ярославом Ярославичем. Но, видно, не забыли в Орде прошлого своевольства Андрея, когда десять лет назад он пытался противиться хану, принимали суздальского князя холодно. Не обнадеживали и Ярослава. В злосчастную зиму «Неврюевой рати» тверские дружины Ярослава бок о бок с суздальцами Андрея сражались с татарскими туменами и разделили горечь пораженья. Семья князя Ярослава попала в плен, а сам он бежал от ханского гнева в далекую северную Ладогу. Только через несколько лет вымолил опальный князь прощенье у хана. В Орде тверского князя стали после этого принимать с той же честью, как и прочих князей, но недоверие к нему, видно, осталось. Отправляясь в Орду за великокняжеским ярлыком, Ярослав надеялся, что в ханском дворце помнят: зачинщиком того восстания был не он, а князь Андрей, соперник нынешний. У Андрея вины перед Ордой больше… Пока еще были подарки, в караван-сарай часто приезжали корыстолюбивые ордынцы, обнадеживали, обещали замолвить словечко перед ханом. Но все имеет свой конец. Кончилась и привезенная князем Ярославом серебряная казна. Последний драгоценный перстень с пальца, дедовское наследство, отдал князь мурзе Мустафе, ближнему человеку хана. Теперь оставалось только ждать. Ярослав ждал, теряя уже надежды на благополучный исход посольства. И вдруг как снег на голову — ханский гонец с приказом. Неужели удача? Забегали по караван-сараю разволнованные бояре и дружинники, конюхи поспешно седлали лошадей. «Поторопитесь! Поторопитесь!» — покрикивал Ярослав. По дороге Ярослав нетерпеливо взмахивал плетью, горяча коня. Ехавший рядом ханский гонец угрюмо молчал, загораживаясь лохматым воротником от порывов ветра. Посольские бояре кутались в разноцветные плащи, дрожали от холода. Дорожные тулупы князь надевать запретил, а дорогие шубы, припасенные боярами на этот случай, давно были раздарены ордынцам… Путь был неблизкий. Хан Берке не любил свой дворец в Сарае и часто, даже зимой, выезжал с женами и родственниками в степь. На этот раз хан остановился на волжском берегу, верстах в десяти от города. На заснеженном поле, в кольце юрт личного тумена хана Берке, высился большой белый шатер. Вокруг стояли, опираясь на длинные копья, нукеры-телохранители. Ханский гонец, сопровождавший послов, соскочил с коня. Спешилось и тверское посольство: по обычаю, к жилищу хана на лошадях не подъезжали даже высокородные эмиры и мурзы. Тверичи побрели по сугробам, навстречу резким порывам ветра. Красный плащ князя Ярослава волочился по снегу. В прошлые годы перед ханским шатром пылали костры, между которыми проводили князей. Татары-язычники верили, что дым освобождает от злых мыслей, и неукоснительно требовали выполнения позорного обряда. На Руси хорошо помнили князя-мученика Михаила Черниговского, преданного татарами страшной казни за отказ от очищенья огнем… Но теперь, слава богу, от этого обычая ордынцы отказались. Хан Берке, установивший дружбу с мамлюкским султаном Египта, принял ислам. Рассказывали, что ездил он для принятия новой веры в далекую Бухару, к святому шейху ал-Бакерзи. Три дня простоял Берке у ворот ханаки, смиренно ожидая, пока примет его шейх. А на четвертый день, будучи допущенным в ханаку, одарил бухарское духовенство несметными богатствами и поклялся блюсти веру Магомета. Тогда и многие ханские приближенные стали мусульманами. Нукер откинул полог шатра, пропустил князя и бояр внутрь. В шатре ярко пылали факелы, струйки дыма поднимались к круглому отверстию вверху. Вдоль стен протянулись скамьи, покрытые коврами, а на них неподвижно сидели родственники хана, мурзы, темники, тысячники. Откуда-то сбоку подскочил Мустафа, прошипел злобно: — На колени! На колени, дерзкий раб! Ярослав опустился на ковер, пополз на четвереньках в ту сторону, где мерцал драгоценными каменьями ханский трон. За ним, тяжело отдуваясь, ползли бояре. Мустафа, непрерывно кланяясь, шел впереди. Ярослав видел только желтые узконосые сапоги мурзы, мелькавшие перед глазами. Наконец мурза остановился. Ярослав Ярославич поднял голову и замер, ослепленный богатством ханского трона, привезенного Батыем из императорского дворца в Пекине. Золото, ослепительно белая слоновая кость, красные огни рубинов, серебристые переливы жемчуга, прозрачное свеченье алмазов… Среди этого ошеломляющего блеска Ярослав не сразу заметил самого Берке, сидевшего на троне с любимой женой. Ханша была укутана до самых глаз в алый индийский шелк. Берке равнодушно смотрел на руситских вельмож, распростертых у его ног. Хан был уже не молод — Ярослав знал, что ему недавно исполнилось пятьдесят шесть лет. У хана была жидкая седая борода, большое морщинистое желтое лицо, волосы зачесаны назад. В одном ухе блестело золотое кольцо с восьмиугольным камнем, приносящим удачу. Одет был Берке в гладкий шелковый кафтан, перетянутый под грудью поясом из зеленой кожи с золотыми пластинками, на голове его был высокий колпак, а на ногах — башмаки из красной шагреневой кожи. У Берке не было ни меча, ни ножа, но на поясе его висели два черных, витых, украшенных золотом рога. Рослые нукеры-телохранители с саблями наголо стояли по сторонам трона. Вперед вышел ханский визирь Шереф ад-Дин ал-Казвини, арабский мудрец, привезенный Берке из Бухары. На поясе визиря висели символы власти — красная печать и большая золотая чернильница. Шереф ад-Дин неторопливо развернул свиток пергамента, исписанный красными и золотыми буквами, и принялся читать сухим, ничего не выражающим голосом. Ярослав, напряженно вслушиваясь, различал знакомые слова: ярлык, Володимер, тамга, мыт… Мурза Мустафа зашептал на ухо: — Кланяйся, благодари хана за милость… Отдан тебе ярлык на великое княженье владимирское… Когда визирь кончил читать, Берке молча склонил голову. К тверичам, стоявшим на коленях перед ханским троном, подскочили нукеры, волоком потащили их из шатра. У высокого шеста с конским хвостом на верхушке — бунчука, князя поставили на ноги. Проворные руки рабов сорвали с плеч княжеский плащ, натянули прямо поверх кафтана блестящий персидский панцирь. Улыбающийся Мустафа пояснил, что хан жалует данника своего, великого князя Владимирского, сим доспехом. Подошел еще один мурза, тоже дружелюбный, веселый. Протянул пергаментный свиток с золоченой печатью на красном шнуре. — Жанибек это, посол ханский, поедет с тобой во Владимир, возвестит прочим князьям волю хана Берке, — пояснил Мустафа. — Одари его, великий князь, хорошо одари! Нового великого князя посадили на вороного коня и повезли, как велел обычай, вокруг ханского шатра. Следом, спотыкаясь, толпой бежали бояре. Ярослав Ярославич, подняв над головой ханский ярлык, смотрел поверх черных юрт, поверх татарских воинов, сидевших у костров, — туда, где за белыми курганами спускалось неяркое зимнее солнце. Ярослав ликующе повторял: «Великий князь! Великий князь!» Обратная дорога из Орды показалась тверичам короткой и легкой. Отдохнувшие за сарайское зимованье кони стремительно мчали веселых всадников. Ехали налегке. Санный обоз Ярослав приказал бросить в караван-сарае: все равно везти было нечего, казна раздарена жадным мурзам. Но Ярослав не жалел о растраченных богатствах. Ханский ярлык на великое княженье окупил все. Только бы добраться благополучно до стольного Владимира! А там великокняжеская казна пустой не останется… Ордынские сторожевые заставы, выезжавшие навстречу посольству, поспешно расступались, увидев ханский ярлык. А какими дерзкими были раньше, как настойчиво вымогали подарки! Сердце Ярослава переполняла гордость. 2 А по другой дороге — окольной, через волжские города — медленно полз санный обоз суздальского князя Андрея, вечного неудачника. Мрачны были суздальские дружинники, угрюмы и молчаливы бояре. Не дался суздальцам великокняжеский ярлык… Ну да бог с ним, с ярлыком. Хуже, что своего князя не уберегли. После пира у коварного мурзы Мустафы, после чаши фряжского вина, собственноручно поднесенного им князю, занедужил Андрей Ярославич. Так больной и поехал — в санях, под тяжелыми медвежьими шкурами. Не знали еще суздальцы, что всего один месяц жизни отпущен их князю, но худого ждали. Шептались украдкой, что, наверное, так же вот опоили ядом в Орде и отца Андрея, блаженной памяти великого князя Ярослава Всеволодовича… Торжественно гудели колокола стольного града Владимира, встречая нового великого князя. Гул владимирских колоколов вскоре долетел и до Новгорода. Глава 4 Прошка Суздалец 1 Прошку, внука кузнеца Сидорки, звали на Козьмодемьянской улице Великого Новгорода Суздальцем. Мало кто из соседей помнил, откуда пошло это прозвище. Самому Прошке рассказал о том дед, да и то не сразу, а когда ему минуло шестнадцать лет и Прошка из длинного нескладного подростка превратился в юношу — работника, спорого помощника. Рассказал наедине, шепотом, как о чем-то потаенном, стыдном. В тот год, когда князь Александр Ярославич Невский сзывал полки на немецких рыцарей,[48 - 1242 год.] много собралось в Новгороде ратников из Низовской земли. И на его, Сидоркином, дворе были на постое два суздальских дружинника. Один суздалец был пожилой, степенный, все больше сидел в кузнице, вздыхал, рассказывал Сидорке о жене и детишках, оставленных на родной стороне. Зато другой, молодой и бедовый дружинник Иван, ни на шаг не отходил от кузнецовой дочки Аленки, норовил обнять в темных сенях, шептал ласковые слова. Пригож был молодой суздалец, красноречив, весел, смел. А сердце девичье — не камень. Долго ли до греха? Не уследил Сидорка, как началась у молодых любовь. Может, была бы жива мать-покойница, ничего бы и не случилось. Но отец от девичьих секретов далек… Только перед самым походом призналась Аленка, что ждет дитя. Суздалец поклялся на иконе, что вернется, покроет грех венцом. Но сразил его на льду Чудского озера тяжелый немецкий меч. Так и родился Прошка без отца. А вскоре и мать его померла — то ли от горя, то ли от стыда великого — невенчанной женой. Много времени прошло с тех пор. Забыли люди и об Аленкином грехе, и о виновнике его — веселом суздальце, и о самой Аленке, а прозвище у Прошки осталось, хотя многие старые соседи отъехали с Козьмодемьянской улицы, покинули Софийскую сторону. Тягостно было здесь простому человеку. Козьмодемьянская улица тянулась поперек Неревского конца, от земляного вала до берега Волхова. Ближе ее к кремлю-Детинцу было всего три улицы: Янева, Шеркова и Розважа. Сплошняком стояли там боярские хоромы. А потом стали бояре теснить людей и на Козьмодемьянской улице. С двух сторон зажали кузницу деда Сидорки бревенчатые частоколы боярских дворов. После каждого пожара, отстраиваясь заново, прихватывали сильные соседи землю от Сидоркиного двора, пока, наконец, частоколы не сошлись вплотную. На бывшей Сидоркиной земле один сосед построил баньку, а другой — навес для коней. Дед Сидорка ходил жаловаться к кончанскому старосте, но тот судиться с боярами не посоветовал. Да Сидорка и сам знал — с сильным не дерись, с богатым не судись. Где уж ему против таких больших людей выстоять! Собрал Сидорка в мешок нехитрый кузнецкий инструмент, взял за руку малолетнего внука и отправился искать другую долю. Далеко искать не пришлось: умелые руки везде нужны. Кузнеца принял на свой двор богатый дружинник Онфим, который жил со своими чадами, домочадцами и работными людьми на перекрестке двух улиц — Великой и Козьмодемьянской. Вышеня, домоуправитель Онфима, отвел кузнецу избенку на заднем дворе. Неказистым было новое жилье Сидорки: бревна почернели от дыма, пол весь в щелях, а сеней и вовсе не было — дверь выходила прямо на улицу. Узенькое оконце, затянутое рыбьим пузырем, едва пропускало свет. Но кузница была рядом, за углом, а в кузнице наготовлено железо всякое и коробья с древесным углем: знай, кузнец, работай!.. И Сидорка работал. За жилье, за хозяйское железо, за защиту от лихих людей брал домоуправитель Вишеня половину всего изделья. Но за оставшуюся половину платил хлебом или разрешал продавать на торгу. По пятницам дед Сидорка выносил на торговую площадь короб с подковами, топорами, ножами. Кормился сам и кормил внука. Прошке на новом месте понравилось — весело! Возле кузницы стояла коптильня, подальше — изба мастера-ювелира, а еще дальше, в углу двора, избы сапожников, гончаров, плотников. И в каждой избе люди: мужики, бабы, ребятишки. Не то что на старом дедовом дворе, где все вдвоем да вдвоем. Люди были там только за воротами, на улице, а на улицу дед отпускал редко. На черном дворе дружинника Онфима прошло Прошкино детство. Глухой бревенчатый частокол со всех сторон, кучи мусора, который выбрасывали из изб прямо во двор, непролазная грязь весной и осенью, а летом тучи пыли. От избы к избе, от коптильни к кузнице люди ходили по мосткам из толстых еловых плах. Так было во всем Новгороде. Попробовал было пришлый гость-немчин, поселившийся неподалеку, завести другие порядки. Отрядил двух холопов собирать и отвозить мусор за городской вал. Но ничего из этого не вышло, кроме огорченья. Весной, когда растаял снег на соседних дворах, потекли сквозь щели частокола на выскобленный двор немчина зловонные ручьи, все затопили. Пришлось немчину везти мусор обратно, засыпать лужи. Долго смеялись люди, вспоминая немчинову глупость. Вместе с другими ребятишками Прошка часто забирался на частокол, отделявший черный двор от чистого, хозяйского. Там была другая жизнь. Под навесами ржали и постукивали копытами сытые кони. Из поварни доносились запахи неведомых яств. Поблескивали на солнце слюдяные оконца нарядных двухэтажных хором. Над островерхой крышей поднимался деревянный короб вытяжной трубы — дымника. Резное крыльцо выкрашено красным, его широкие деревянные ступеньки вымыты добела. Иногда к Онфиму приезжали гости. Бояре в цветных кафтанах — зеленых, желтых, голубых, лиловых, с длинным рядом поперечных застежек, в красных сафьяновых сапогах, неторопливо слезали с коней. У крыльца гостей встречал сам хозяин, кланялся, под локоток бережно вел в хоромы. Боярские холопы, тоже в нарядных кафтанах, но покороче — выше колен, толпились во дворе. За поясами у холопов были длинные ножи, а в руках — топоры и копья. Без охраны бояре вечерами по улицам не ездили: город большой, лихих людей много… Когда Прошка подрос, его мир расширился за пределы двора. Вместе с товарищами он спускался по Козьмодемьянской улице к Волхову. По реке плыли большие купеческие ладьи, сновали юркие челноки-долбленки. По мосту, соединяющему Софийскую и Торговую стороны, медленно ехали телеги с товаром, спешили всадники, толпами валил простой ремесленный люд. За рекой, над Ярославовым дворищем, где собиралось новгородское вече, поднимались купола Николодворищенского собора, Параскевы Пятницы, Ивана-на-Опоках и других церквей. А Великая улица вела к Детинцу. Мощные стены Детинца были сложены из булыжника, намертво спаянного известковым раствором. Поверхность стен была неровной, камни выпирали наружу. Но так издавна привыкли строить в Новгороде: без тщательной подтески камня, не на показ, а на прочность. Над стенами высились многоярусные четырехугольные башни: Владимирская, Княжая, Спасская, Дворцовая, Кокуевская, Златоустовская. Стены и башни Детинца венчали зубчатые бойницы, за которыми по деревянным мосткам день и ночь ходили ратники владычного полка.[49 - Новгородский архиепископ, «владыка», пользовался большой властью в городе, имел свой особый, «владыч-ный» полк.] В Детинец люди входили сняв шапки. Крестились на купола белокаменного Софийского собора, главного храма Новгородской земли. В хоромах около собора жил архиепископ, владыка духовный и первый советчик в земных делах. А в самом соборе, в глубоких подвалах, за надежными запорами, хранились договорные грамоты Великого Новгорода с иноземными государями и великими князьями, городская казна, записи судных дел. Сюда, в древний Софийский собор, построенный еще при князе Ярославе Мудром, привозили добычу военных походов. В лето шесть тысяч семьсот семидесятое[50 - 1262 год.] молодой князь Дмитрий Александрович привез из немецкого города Дерпта бронзовые врата невиданной красоты: все в узорах, в литых фигурках людей и разного зверья. Тяжелым было это заморское чудо. Врата привезли разобранными на нескольких телегах, а когда начали прилаживать их в Софийском соборе, то недосчитались многих бронзовых узоров. Но богат Великий Новгород мастерами-умельцами, не пришлось звать литейщиков из далекого Магдебурга, где делались эти врата. Новгородский мастер Авраам взялся дополнить потерянное. Часами смотрели люди, как Авраам тут же, у соборных стен, отливал по восковым моделям бронзовые фигурки. И Прошка, в то время уже двадцатилетний парень, тоже ходил смотреть на работу мастера. Но в город Прошка выходил только по воскресеньям, да еще в пятницу, когда выносил на торговую площадь свое кузнечное изделье. Остальные дни он хлопотал в кузнице. Дед Сидорка стал совсем плох, подсобить мог разве что советом. Кряхтя, усаживался в кузнице на ларь с углем, часами смотрел, как Прошка взмахивал молотом, как летели во все стороны искры. И соседи теперь обращались не к деду, а к Прохору, если нужно было кому что сделать. Для гулянья времени почти не оставалось. 2 В год, когда помер великий князь Александр Ярославич Невский, на двор к Онфиму зачастили дружинники молодого князя Дмитрия. Не обошли они и кузницу: кому понадобилось перековать коня, кому подправить железный доспех. Переяславец Фофан как-то поинтересовался, почему молодого кузнеца люди прозвали Суздальцем? Прошка неохотно объяснил: — Отец мой был из Суздаля… Убили его немцы на Чудском озере… — Из наших мест ты, выходит, родом-то! — ласково улыбнулся Фофан. — Что суздалец, что владимирец, что переяславец — все из одной земли — с Низу… После этого разговора Фофан заходил в кузницу каждый раз, когда был у Онфима. Звал кузнеца в гости на дружинный двор. Князь Дмитрий Александрович постоянно держал в дружинном дворе на Торговой стороне три десятка воинов: для вестей, для пригляда за новгородскими делами. Остальная дружина и сам князь жили за посадом, на городище. А из Дмитриевых бояр наезжал сюда только дворецкий Антоний, глаза и уши князя. Фофан же был не просто дружинник, а доверенный человек Антония, приставленный смотреть за всем, что происходило в Новгороде. И молодого кузнеца Фофан привечал не без дальнего умысла. При встречах расспрашивал о новостях. А Прошка знал немало, везде у него были друзья-приятели: на торговой площади, на пристанях, в боярских дворах, на посадах. Прошку и самого тянуло к переяславским дружинникам, всегда веселым, уверенным, дерзким парням. Он зачастил на дружинный двор, где его вскоре признали за своего. А когда молодой кузнец рассказал о тайной поездке в Литву боярского сына Полюда, Прошкой заинтересовался сам боярин Антоний. Крепко запомнился Прошке этот разговор — наедине, в потайной горенке дружинной избы. Боярин Антоний сидел возле стола, закутавшись в синий суконный плащ, прихлебывал из ковшичка горячий медовый сбитень. Боярину нездоровилось. От тишины, от неяркого дрожащего мерцанья светильника, от синих зимних сумерек за оконцем — слова боярина показались Прошке особенно значительными. — Много врагов у князя Дмитрия Александровича, — говорил тогда боярин. — Злоумышленны бояре новгородские. С Литвой сносятся. К немцам гонцов шлют. И все потому, что не хотят под рукой великого князя быть, Русь крепить. Но их дела тайные — явными становятся, если верные люди к их лукавству приглядываются. Крепко ты нам помог, когда о Полюде рассказал. Сам князь Дмитрий Александрович о тебе знает. И еще больше помочь сможешь, если захочешь… Прошка кивнул, соглашаясь. — А сюда больше не ходи, — продолжал Антоний. — Фофан сам к тебе в кузницу придет, когда нужно будет. Или в городе где встретитесь, будто ненароком. Или еще что придумаем… Так стал Прошка тайным доверенным человеком князя Дмитрия Александровича. Ходил он теперь по городу не для развлеченья, а со смыслом: ко всему прислушивался, приглядывался, осторожненько расспрашивал о новостях. Поздно вечером к заднему частоколу Онфимова двора приходил от Антония человек в неприметной шубейке, в шапке, надвинутой на глаза. Прошка пересказывал ему, что успел узнать, а то и просто совал через щель и частоколе исписанную бересту — тайную грамотку. Жгуче-интересной, значительной стала Прошкина жизнь… Верным спутником Прошки во всех делах был приятель Акимка, сын гончара и сам гончар, хотя больше подходило бы ему другое ремесло — такое, в котором требовалась сила. Акимка был могуч, кряжист, ломал подковы, на удивленье людям завязывал узлом железные прутья. Прошка и сам был немалого роста, но этот выше его на голову! Ума Акимка был небыстрого, слова выговаривал невнятно, а больше молчал, глядя на Прошку преданными глазами. Акимка во всем подражал другу, даже нож за голенищем носил такой же, как Прошка, — широкий прямой клинок владимирской работы. С Акимкой Прошка чувствовал себя в безопасности, пробираясь с Антониевыми поручениями по пустынным ночным улицам. Этакий богатырь от десятка разбойных людей убережет! А началась дружба с малого — с восхищенья Акимки огненным кузнецким ремеслом, к которому втайне тянулся сын гончара. Но так повелось в Новгороде, что сын наследовал мастерство отца, с детства впитывая хитрые ремесленные секреты, бережно хранимые от чужих. Не было бы Акимке пути из гончарной избы, если бы не Прошка. Поэтому-то и шел парень за своим старшим другом всюду. И на этот раз, когда неожиданно загудел вечевой колокол, сзывая людей на торговую площадь, Прошка и Акимка бежали рядом. Народ густо валил по мосту через Волхов. Бояре с Софийской стороны спешили на вече с вооруженными холопами, челядью и прихлебателями: тиунами, ключниками, комнатными отроками, псарями. Прошка насторожился. Бояре приходили на вече со многими людьми, когда ожидали, что издвоится народ на вече, когда был нужен каждый лишний голос, чтобы перекричать инакомыслящих… У ворот Детинца встали усиленные караулы из ратников владычного полка. Это тоже было необычно. Прошка шепнул своему спутнику: — Задумали что-то бояре! Поторопимся! Акимка пыхтел, расталкивая людей могучим плечом. На торговой площади бурлила толпа. Люди пришли со всех концов Новгорода, со всех улиц. Вечевой колокол смолк. На помост взошли бояре, господа новгородская. Посадник Михаил Федорович поднял руку, требуя тишины. Возгласил на всю площадь: — Мужи вольные новгородские! Важная весть пришла из Владимира. Ярослав Ярославич Тверской, брат покойного Александра Ярославича Невского, с ханским ярлыком сел на великое княженье. Как решите, мужи новгородские? Кому вручите меч Великого Новгорода? Зашумело, загомонило вече. Каждый выкрикивал своё, стараясь перекричать соседа. Но все чаще, все громче звучало над площадью имя великого князя Ярослава. — Призвать в Нова-город Ярослава Ярославича! — Молод Дмитрий, не под силу ему княжить! — Ярослава призвать! — Ярослава! Посадник Михаил Федорович снова поднял руку. Затихло вече, приготовившись выслушать приговор старейшин новгородских. — Единым сердцем приговорили мы: владыка Далмат, тысяцкий Кондрат и я, посадник Великого Новгорода — послать по князя Ярослава, звать его на новгородский стол. А князю Дмитрию указать дорогу из Нова-города! Любо ли сие, мужи новгородские? — Любо! Любо! — заревела толпа. И в этом крике, от которого выше облаков взметнулись стаи ворон с церковных куполов, утонули немногочисленные голоса сторонников молодого князя Дмитрия. А может, промолчали они, памятуя наказ боярина Антония: не выступать открыто насупротив большинства вечников… Так сказал Великий Новгород свое слово, лишавшее князя Дмитрия власти над новгородцами. Оповестить князя о вечевом приговоре послали тысяцкого Кондрата. Больше тысячи ратников-ополченцев, натянув кольчуги и взяв в руки копья, пошли вместе с тысяцким к городищу. Ратники шагали по дороге с веселыми криками и шутками: на дворе боярина Юрия Михайловича, давнего Дмитриева недоброжелателя, их щедро угостили перед этим походом хмельной брагой. Сам боярин Юрий Михайлович с многочисленной вооруженной челядью тоже присоединился к ратникам. Тысяцкому Кондрату он сказал со злорадством: — Обрадуем князя Дмитрия! Сидит, поди, у себя на городище и не ведает, что пришла пора зажитье собирать, из Нова-города отъезжать прочь! Встречай, княже, гостей нежданных! Попробуй-ка всех употчевать! Тысяцкий промолчал, втайне сочувствуя Дмитрию. Старый воин ценил в людях храбрость и ратную удачу, а этим, судя по последнему походу на немцев, молодой князь был наделен в избытке. Жаль только, что еще не пришло его время… Посланцы новгородского веча не застали Дмитрия врасплох. Еще не разошлись вечники с торговой площади, еще распивали хмельную брагу ратники на дворе у боярина Юрия Михайловича, а из ворот Новгорода, по волховскому берегу, хоронясь за кустами, спешили к городищу те неведомые доброхоты князя Дмитрия, о которых знал только боярин Антоний. Не напрасно почти пять лет веселый переяславский боярин ходил по улицам и площадям Новгорода, не напрасно заводил дружбу со многими людьми! Не было тайны в городе, которая рано или поздно не дошла бы до Антония. Далеко смотрел боярин, загодя готовил верных людей ко всяким неожиданностям. Вот и сейчас: уйдет князь Дмитрий в свою переяславскую вотчину, а верные люди в Новгороде останутся. Пройдет время, и взойдет посев, по щепотке, по зернышку высаженный переяславским боярином на новгородской ниве… Потому-то, как ни торопились Прошка и Акимка, не они первые принесли весть о выступлении к городищу новгородского ополченья. Боярин Антоний, встретивший парней у ворот, сказал: — Ведаю, о всем ведаю. А вам спасибо за службу, молодцы. Ступайте в оружейную клеть, скажите ключнику, что велел я выдать обоим полный дружинный доспех… Спустя малое время Прошка и Акимка, в кольчугах и шлемах, с копьями в руках и мечами у пояса, уже стояли вместе с переяславскими дружинниками возле крыльца княжеского терема. 3 Тысяцкий Кондрат остановил новгородских ратников поодаль от Городища, на проезжей дороге. Кивнул боярину Юрию Михайловичу: «Поехали!» Конный ратник, подняв над головой древко с синим тысяцким прапорцем, держался позади начальных людей. Дубовые стены городища высоко поднимались над сугробами. Ворота были накрепко закрыты. Никто не выглянул в бойницы надвратной башни. Тихо, мертво было городище. Юрий Михайлович усмехнулся: — Не ждет гостей Дмитрий Александрович… Тысяцкий постучал железной перчаткой в ворота. Без скрипа отворилась узкая калитка и тотчас же захлопнулась за спиной тысяцкого. Кондрат въехал во двор городища. Поперек двора в четком воинском строе стояли переяславские дружинники. Красные овальные щиты их составляли сплошную линию, длинные копья слегка покачивались над островерхими шлемами. Дружинников было много, гораздо больше, чем ожидал увидеть тысяцкий. В Новгороде знали, что своей дружины у Дмитрия не более пяти сотен, но сейчас, окинув опытным взглядом пеший строй, плотные ряды всадников позади него и цепи лучников, притаившихся на стенах и башнях, Кондрат решил, что на городище никак не меньше тысячи воинов. «Когда только успел князь Дмитрий столько собрать?!» Но тысяцкий ничем не выдал своего удивления. Конь его, медленно ступая по утоптанному снегу двора, приближался к воинскому строю. Дружинники расступились, освобождая дорогу. Навстречу тысяцкому выехал воевода Федор, молча кивнул, приглашая за собой. Князь Дмитрий Александрович сидел в кресле, поставленном в красном углу парадной горницы. На коленях князя лежал длинный, отливающий синевой меч, драгоценное отцовское наследство. Даже здесь, в затемненной горнице, было видно, как молод князь. Легкий пушок золотился на подбородке Дмитрия, щеки полыхали юношеским румянцем. Но широки и тверды были плечи, обтянутые кольчугой, а взгляд — не по-детски суров и внимателен. — С чем пришел, тысяцкий Кондрат? — негромко спросил князь. — Прости, княже, за горькое мое слово, — начал тысяцкий. — То слово не от меня, а от веча новгородского. Приговорил Великий Новгород звать на княженье Ярослава Ярославича, а тебе путь чист… Приглушенный гневный гул прокатился по горнице. Угрожающе шевельнулись копья телохранителей. Воевода Федор сжал побелевшими от напряжения пальцами рукоятку меча. Но Дмитрий по-прежнему негромко, спокойно проговорил: — Что еще велено сказать тебе, тысяцкий? — Ничего боле не велено, княже. А от себя, если дозволишь, скажу. Не держи обиды, князь Дмитрий Александрович, как не держал обиды отец твой! — повысил голос Кондрат. — Смирись, не проливай братской крови. Только врагам твоим будет это по душе… Дмитрий встал, поднял на вытянутых руках меч, поцеловал холодное лезвие: — Клянусь мечом отца моего, что не обнажу его против Новгорода, а только в защиту его. Отъезжаю в Переяславль. Но не силы убоявшись новгородской, а не желая усобной войны! Дружину мою ты видел, тысяцкий… Кондрат поклонился князю, попятился к двери. Воевода Федор, так и не проронивший ни единого слова, проводил тысяцкого сквозь строй дружинников. Приоткрылась и снова захлопнулась калитка. Боярин Юрий Михайлович метнулся навстречу тысяцкому, облегченно вздохнул: — Слава богу, слава богу! Жив, тысяцкий! А я уже затревожился, не случилось ли худого… — Князь Дмитрий Александрович — это не Святополк Окаянный![51 - Святополк Окаянный — великий киевский князь (1015–1019), вероломно захватил и убил своих братьев Бориса и Глеба, за что и получил прозвище Окаянный.] — сурово отрезал Кондрат. — Злодейства от Дмитрия не жди. Не такой это князь! Обиженный боярин молчал всю обратную дорогу, сердито сопел. А Кондрат вспоминал суровую уверенность Дмитрия, его взрослые глаза, рассудительную речь, и терзался сомнениями. «Подрос переяславский витязь. Не ошибся ли Великий Новгород, вверив свою судьбу Ярославу Ярославичу? Не выиграл Ярослав за долгую жизнь ни одного сражения… А Дмитрий с юных лет показал себя воителем… Не придется ли Господину Великому Новгороду опять звать на помощь сына Невского? Видно, и так может быть… Тогда правильно он, тысяцкий, просил Дмитрия не держать обиды, правильно! Боярину Юрию злость глаза затуманила, а тысяцкий должен о будущем Новгорода Великого думать…» С песнями возвращалось в город новгородское ополченье. Хоть и храбрились ратники перед походом, что силой сгонят князя Дмитрия с городища, но все же довольны были, что обошлось без сечи. Мечи-то у переяславцев острые!.. 4 А через неделю на льду невеликого озера Сиг, что лежало посередине зимнего пути из Новгорода в Низовскую землю, встретились две рати. Одна рать — та, что поменьше, — выехали на озеро с южной, лесной стороны. Над первым рядком всадников развевался на ветру черный великокняжеский стяг. Остальные всадники окружали большие нарядные сани, в которых ехал новый великий князь Ярослав Ярославич. Ярослав Ярославич спешил занять новгородский стол, так спешил, что не дождался, когда придут полки из владимирских и тверских волостей. Воевода Прокопий напрасно уговаривал великого князя не отправляться в опасный путь с тремя сотнями дружинников-телохранителей. Великий князь спешил! Но теперь, когда на озерном льду ему встретилась многочисленная конная рать, за которой на десятках саней катили пешие воины, Ярослав Ярославич пожалел о своей неосторожности. Великий князь издали разглядел переяславский стяг, под которым мог быть только Дмитрий, его нынешний соперник. «Неужели Дмитрий решился на злодейство? — встревоженно подумал Ярослав Ярославич. — Неужели подстерегал меня здесь, чтобы мечами решить спор?» Великокняжеские телохранители замкнули железное кольцо вокруг саней, ощетинились копьями. Переяславская конница приближалась, зловеще отсвечивая доспехами. Ярослав Ярославич побледнел, вытянул меч из ножен. Ждал, что заревет боевая переяславская труба, начнется злая сеча, не сулившая владимирцам ничего хорошего, — у Дмитрия воинов было намного больше… Но мечи переяславцев остались в ножнах. К саням подъехал один Дмитрий, снял с головы шапку, поклонился уважительно, как младший старшему: — Приветствую тебя, великий князь! Путь добрый тебе, великий князь! Прикажешь проводить до Нова-города или дозволишь ехать дальше, в Переяславль? Ярослав Ярославич облегченно вздохнул: «Не будет сечи, отступился Дмитрий от Новгорода! А ссориться сейчас не время». И великий князь приветливо улыбнулся Дмитрию: — И тебе путь добрый, князь. Помощи не нужно. Чай, не в ратный поход иду. Потому и войска взял с собой немного… Переяславская дружина расступилась, освобождая дорогу. Сани Ярослава Ярославича медленно поехали между рядами конных дружинников, между шеренгами пеших копьеносцев и лучников, которые стояли по обочинам дороги. Переяславцы угрюмо смотрели из-за красных щитов на великокняжеский обоз. «Нелегко, ох нелегко будет смирять Александровичей, — думал великий князь, косясь на молчаливый воинский строй. — Привыкли мои племянники властвовать при отце своем Невском, с мечами не расстаются. Дружина у Дмитрия большая, к боям привычная, да и воеводы отцовские при нем остались. Подрос Дмитрий, стал опасен…» И Ярослав Ярославич решил тут же послать гонца в Тверь, к воеводе Прокопию, чтобы тот не тревожил переяславские волости, как раньше было договорено… Войско князя Дмитрия скрылось в лесах, подступивших к озеру Сиг с юга. Минуя враждебную Тверь, оно пробиралось по лесным дорогам к реке Шоше. Места здесь были глухие, малонаселенные. В редких деревеньках мужики испуганно глядели на проезжавших всадников. Прошке, городскому жителю, было жутковато в шошинских лесах. За кустами, в непролазных ельниках, чудились звериные глаза. И люди, которые выходили из лесных чащоб навстречу путникам, казались чужими и страшными. Суровые, заросшие дремучими бородами лесные мужики — звероловы, бортники, углежоги. Но боярин Антоний встречал их приветливо. Расспрашивал, кто они и откуда, записывал пожелавших в дружину. Таков был приказ князя Дмитрия. Оружия из Новгорода везли много, хватало всем… Неделю шла переяславская рать по льду Шоши, пока наконец не открылся впереди простор Волги. Здесь князя Дмитрия ожидали разведчики, посланные навстречу большим воеводой Иваном Федоровичем. Они рассказали, что волжский путь закрыт наместником великого князя, который со своими людьми засел в укрепленном Кснятине, на устье Нерли. «Но Дмитрий. Александрович пусть идет дальше, не опасается, — передали разведчики совет воеводы, — потому что переяславские полки тоже выступили к Кснятину и защитят своего князя». Так и случилось. К Кснятину почти одновременно подошла по Волге дружина князя Дмитрия, а по Нерли — переяславская рать большого воеводы Ивана Федоровича. Великокняжеский наместник приказал ударить в набат, вывел своих воинов на городские стены, ожидая приступа. Но Дмитрий Александрович прошел мимо Кснятина. Под городом осталась только сторожевая застава, чтобы уберечь войско от удара в спину. Трудный зимний поход приближался к концу. Впереди расстилался ледяной простор Плещеева озера, а за ним поблескивал на весеннем солнце золоченый купол переяславского Спасо-Преображенского собора. Переяславцы повеселели: — Слава богу, дома!.. Радовались Прошка и Акимка. Для них это был не только конец дороги, но и начало новой, неведомой жизни, от которой парни ожидали хорошего. Недаром же боярин Антоний так ласков с ними, недаром приказал одеть в богатые, почти как у бояр, шубы! Теперь они — дружинники князя Дмитрия, люди уважаемые… Толпы горожан, оповещенных гонцами, встретили своего князя на берегу озера. Уезжал Дмитрий из Переяславля совсем еще мальчиком, а возвращался воином, не единожды побывавшим в боях. Было от чего радоваться переяславцам: в нынешнее тревожное время князь — защита городу и людям его… Глава 5 Часовня в овраге 1 Усадьба боярина и большого воеводы Ивана Федоровича стояла на берегу Плещеева озера, верстах в пяти от Переяславля. Места здесь были глухие, дикие. Со всех сторон окружал усадьбу дремучий лес, через который к озерному берегу вела узкая дорожка, петлявшая между могучими соснами. С трудом пробирались по ней к усадьбе телеги и сани. А ночью, когда холопы Ивана Федоровича перегораживали дорогу рогатками, и пешему было не пройти. Иван Федорович огородил усадьбу крепким частоколом с единственными воротами. Над воротами — сторожевая башня с бойницами, а у бойниц — зоркие сторожа. Сторожами у ворот Иван Федорович держал лесовиков-звероловов из своей подмосковной вотчины Локотни. Они же выходили каждую ночь в дозор на дорогу, что вела к озеру. Тыльная сторона усадьбы упиралась в глубокий овраг. Здесь тоже был частокол, но пониже: и без того наверх забраться было трудно, склоны оврага, заросшие колючими кустами, круты. Да и к самому оврагу вели через лес только неприметные тропинки, по которым ходили редкие странники-богомольцы, хорошо знавшие эти места. В овраге, возле незамерзающего светлого ручья, стояла деревянная рубленая часовенка, и место это почиталось святым. При часовне жил монах с непонятным именем Имормыж, могучий бородатый детина, носивший круглый год — и в мороз и в летний зной — черную суконную рясу. Два рослых молодых послушника вели нехитрое хозяйство: кололи дрова, варили кашу, деревянными лопатами отбрасывали снег от часовенки и бревенчатой кельи, поставленной неподалеку от нее. В свою келью монах Имормыж допускал немногих. Но случалось, странники не выходили из кельи по дню, по два. Может, молились в уединении, а может, просто отлеживались в тепле, отдыхая после трудного пути по лесным чащобам. Мало кто замечал их долгое отсутствие: пришлые люди в овраге обычно не задерживались. Помолятся в часовне, наберут в скляницу святой водицы, если дело к вечеру — поставят шалаш-однодневку, переночуют — и уйдут, куда кому надобно. А о том, что Имормыж и не монах вовсе, а особо доверенный человек воеводы Ивана Федоровича, знали совсем немногие. В келью вел из усадьбы тайный подземный ход, прорытый много лет назад, когда еще покойный великий князь Александр Ярославич Невский отсиживался в Переяславле после ссоры с новгородцами. Давно это было. Кто и слышал о подземном ходе, давно забыл. Но вернулся князь Дмитрий Александрович, а с ним боярин Антоний, великий умелец на тайные дела, и о подземном ходе к оврагу вспомнили опять. Престарелого монаха, хранителя часовенки, повелением князя отправили на теплое житье в монастырь. В келье поселился Имормыж и послушники, тоже не духовного чина люди, а доверенные дружинники переяславского князя. Боярин Антоний, возвратившись из Новгорода, разослал своих людей по многим городам: в стольный Владимир, в Тверь, в Кострому, в порубежный Псков. Даже в ордынскую столицу Сарай поехали его люди — с торговым караваном, в обличье купцов. Покинули гостеприимный Переяславль и Прошка с Акимкой. Послал их Антоний обратно в Новгород, наказав так же верно служить князю Дмитрию Александровичу, как служили раньше. Перед отъездом боярин вручил Прошке тяжелый кисет с серебряными гривнами. Из кузнеца должен был Прошка превратиться в торгового человека, возить кузнецкий товар по городам и волостям. Для того и были даны ему серебряные гривны. Акимке было назначено состоять при Прошке подручным, привозить грамоты в Переяславль, когда нужда случится. Лучшего гонца и искать не приходилось: силен, храбр, верен. Указали Прошке и Акимке тропу к оврагу за воеводской усадьбой, сказали тайное слово, по которому узнает их Имормыж, и благословили в дорогу… Дмитрий Александрович жил в Переяславле тихо, неприметно. Обычаи у себя в хоромах завел древние, из Мономаховых времен. Вставал до солнца, по-хозяйски обходил погреба, медуши, скотницы, подолгу задерживался на конюшне — лошадей молодой князь любил. Потом садился думать с боярами о делах, творил суд горожанам и смердам из волостей. К полудню ложился спать. Часто парился в дровяной бане с квасом и березовым прутьем. Боярин Антоний, тоже любитель банной утехи, припоминал к случаю слова апостола Андрея, сказанные им в Риме на удивленье тамошним жителям: «Русские люди бьют сами себя, и до того добьют, что станут еле живы, и обливаются водой студеной, и тако оживают. Творят же сие в бане, нещадно натопленной, не мучимы никем, но сами себя мучают, а мнят то не мученьем, а омовеньем тела…» Дмитрий весело смеялся этим словам. Для русского человека баня — благодать, все здоровье — от бани. Соглядатаи великого князя Ярослава Ярославича, подосланные в Переяславль, сообщали: князь Дмитрий весел, смирился, видно, с потерей Новгорода. Но вестей из Переяславского княжества приходило к великому князю немного. Крепкие заставы на границах, поставленные большим воеводой Иваном Федоровичем, хватали подозрительных странников и, окружив стражей, везли для расспроса в Переяславль. Под кнутом те рассказывали о делах великого князя больше, чем сами успевали узнать о Дмитрии. Исподволь, прикрываясь утренними морозами и неожиданными снегопадами, подбиралась весна. Потемнел лед на Плещеевом озере. Сторожевые ратники на стенах, обогретые ласковым весенним солнцем, сидели днем в одних кафтанах. Начал обтаивать снег вокруг Спасо-Преображенского собора. Под кровлями изб повисли сосульки. Разъехались по своим вотчинам переяславские бояре: весной не бывает войны, замирает она до летнего зноя, просушивавшего дороги. Но так же, как зимой, воинские умельцы-дружинники с утра до вечера обучали на поле за рекой Трубеж новонабранное войско. Тяжело ступая по мокрому снегу, выставив копья, шагали рядами пешцы. Лучники метали стрелы в большой деревянный круг, повешенный на шесте. Конные дружинники лихо рубились тупыми мечами, норовя выбить противника из седла. Переяславское воинство готовилось к будущим боям. Дмитрий Александрович подолгу смотрел с городской стены на ратную потеху. Часто и сам садился на коня, выезжал в поле. Добивался, чтобы воеводы и дружинники понимали его с полуслова, бросались, куда нужно, по взмаху княжеского меча. Старался лично вникать во все дела. Крепко помнил Дмитрий воинскую мудрость, отцами и дедами завещанную: могучие лесные звери, одной головы над собой не имея, при всей силе своей добычей охотника становятся. Так и войско — без крепкой княжеской руки побеждено будет… 2 В овраг за усадьбой Ивана Федоровича все чаще и чаще приходили неведомые никому люди, скрывались в келье Имормыжа. Боярин Антоний чуть не каждый день ездил теперь по дороге, тянувшейся вдоль озерного берега к усадьбе. Большой воевода Иван Федорович хвалил молодого боярина: цены не было Антонию в тайных делах. Обо всем, что случалось на Руси и в Орде, первыми узнавали в Переяславле! Накануне Юрьева дня весеннего[52 - 23 апреля (здесь и далее по старому стилю).] пришел из Новгорода Прошка. Даже Антоний не сразу признал его в монахе, до глаз закутанном в рясу. Но только эта хитрость помогла Прошке благополучно добраться до Переяславля: великий князь поставил воинов на новгородских рубежах, никого не пропускал из Новгорода в Низовскую землю. Послушать вестника приехал сам князь Дмитрий. Иван Федорович проводил князя в избу, притулившуюся к частоколу в дальнем углу усадьбы. Возле дверей избы стояли два вооруженных холопа. Старый воевода умел оберегать тайну: вестников, доставленных в избу по подземному ходу, не выпускали во двор даже ночью, скрывая не только от чужих людей, но и от постоянных обитателей усадьбы. Холопы, узнав князя и воеводу, склонились в поклоне, открыли дверь в избу. — Сиди! Сиди! — махнул рукой воевода вскочившему со скамьи Прошке. — Разговор будет долгий… Прошка сел, ожидающе впился глазами в князя. Но Дмитрий сначала подошел к Антонию, спросил: — Что нового привез вестник? Антоний пояснил, что многое из того, что рассказал Прохор Суздалец, и раньше было известно. Но вот о женитьбе великого князя Ярослава Ярославича на дочери новгородского боярина Юрия Михайловича Оксинье он услышал впервые. Да и о недовольстве во Пскове наместником Святославом, старшим сыном великого князя, тоже… Иван Федорович с сомненьем покачал головой: — Не привяжет к себе этой женитьбой великий князь новгородцев! Господа новгородская себе на уме, не допустит его всевластия. А тесть теперешний, Юрий Михайлович, и без того за Ярослава стоял. Ошибся тут Ярослав… Антоний предположил: — А может, неустойчив стал князь великий в Новгороде, оттого и мечется? Прохор подтвердил, что очень может быть и так. Шепчутся люди в Новгороде, что крут характером князь Ярослав, несправедлив. Вспоминают добрыми словами князя Дмитрия. А в Пскове сына Ярославова почти и не слушают, в Детинец допускают только к заутрене, по праздникам, а в остальные дни держат за стеной, на ближнем посаде. Но явного мятежа против Ярослава в Новгороде пока нет… — Нет, так будет! — решительно сказал Дмитрий. — А мы подождем. Люб мне Переяславль, отчина моя. Жить здесь не скучно. Так, что ли, бояре? — Разумно, княже, разумно, — поддержал Иван Федорович. — А дружина твоя, княже, за третью тысячу перевалила! — неожиданно сказал Антоний. Вставил свое слово и Прохор: — Люди в Новгороде говорят, что у переяславского князя десять тысяч ратников в лесах спрятано… Переяславцы рассмеялись. — То-то князь Ярослав беспокоится, соглядатаев шлет! Может, который из них, от наших застав бегая, со страху и двадцать тысяч насчитал! Прохор смотрел на веселые лица переяславцев и думал, что не ошибся, связав с ними свою судьбу. Раз так шутят, значит, чувствуют свою силу! Князь Дмитрий поинтересовался, где Прохора товарищ, с которым он был в Переяславле. — Акимку я в лавке оставил, — пояснил Прохор. — В нашем купеческом деле без своего глаза нельзя… Все снова рассмеялись. Дмитрий пошутил: — Гляди-ка, с легкой Антониевой руки парень купцом стал! Может, и прибыток с него моей казне будет. Соседи-то, поди, уже не Прошкой зовут, а Прохором? — Бывает и так, княже, — засмущался тот. — Торговать — торгуй, — назидательно проговорил Антоний, — но помни, что торговля твоя только подспорье в главном деле. — Служи князю честно и вознагражден будешь поболе, чем в лавке наторгуешь! — Я помню, — заверил Прохор. — А сейчас в Кострому пойдешь, — продолжал Антоний. — Там князь Василий, младший брат великого князя Ярослава, тоже женитьбу задумал. На свадьбу князья приедут, много интересного услышать можно. Пусть твой Аким еще поскучает без хозяина… Не ошибся боярин Антоний, посылая Прохора Суздальца в Кострому. Вести были важные. Сам великий князь Ярослав Ярославич на свадьбу к брату ехать не пожелал, прислал только боярина, да и то не из самых больших. Подарки тоже были скудные. Боярин князя Ярослава держался в Костроме дерзко, неуважительно. Князь Василий обиделся. Потому не удивились в Переяславле, когда вдруг приехал из Костромы тайный посол, боярин Семен Тонильевич. Костромской посол не понравился ни князю Дмитрию, ни его ближним людям. Был Семен Тонильевич скрытным, неразговорчивым, старался больше слушать, чем рассказывать. Смотрел недоверчиво, будто думал, что его хотят здесь обмануть. И дело Семен Тонильевич вел так, чтобы заручиться помощью князя Дмитрия, а самому ничего не обещать. Трудным собеседником оказался костромской посол! Но переяславцам спешить не было нужды. Не переяславский посол пришел за помощью в Кострому, а костромской — в Переяславль. Напугали его подлинными вестями о намерении Ярослава посадить в Костроме своего наместника, чтобы вершить дела через голову князя Василия. Поцеловал крест Семен Тонильевич от имени своего князя ни в чем не вредить Переяславлю, а будет звать великий князь костромские полки на князя Дмитрия, то тех полков не посылать. Но на помощь Дмитрию войском посол так и не дал согласия. Дмитрий Александрович был недоволен неуступчивостью костромского боярина. Иван Федорович успокоил его: — Не то польза, что костромичи в рати твои вольются. Не может Василий открыто подняться против великого князя, слаб для этого. Польза в том, что одним врагом у тебя меньше, княже. И в том польза, что к тебе, а не к другому князю обратился за помощью Василий Костромской. Видно, идут слухи на Руси о твоей силе. Цени это, княже! Приходили в Переяславль вести и из Орды. Умер Хулагу, хан персидского улуса, заклятый враг Берке. На время утихла война между Золотой Ордой и Персией. Наследник Хулагу — хан Абага — заключил мир с Берке. Но непрочным оказался этот мир. Хан Берке не оставил намерения продвинуть свои границы на юг. В персидском городе Тебризе он велел вырезать на стенах построенной им мечети свое имя. А это означало, что Берке считал Тебриз своим городом! Снова началась война. Ордынское войско ушло на Кавказ. Сам Берке возглавил тумены. На Кавказе он умер, а власть в Орде взял новый хан Менгу-Тимур. Будет ли он так же милостив к великому князю Ярославу Ярославичу, как был милостив покойный хан Берке? В Переяславле от перемены власти в Орде ждали всяких неожиданностей. Потом начали приходить вести из Литвы. Там разгоралась междоусобная война. Против великого литовского князя Миндовга восстали родственники и убили его, а потом передрались между собой. Прекратились набеги литовцев на русские земли. Литовскими распрями в Переяславле интересовались мало. Какое дело князю Дмитрию до Литвы? Переяславль был прикрыт с запада и Тверью, и Волоком Ламским, и Дмитровом, и Москвой. Не мог знать тогда князь Дмитрий, что буря литовского мятежа выплеснула на Русь человека, который станет его другом и соратником на долгие годы, что судьбы их переплетутся в тугой узел, разрубить который сможет только смерть одного из них. Звали того человека Довмонт. Глава 6 Довмонт, литовский выходец 1 Непроходимыми лесами покрыта Псковская земля. Только у болотных топей и бесплодных песчаных наносов вдоль рек отступали могучие сосны, открывая путникам невысокое северное небо. Много ручейков, речек и рек протекает по Псковской земле. Самая широкая и полноводная река, названная Великой, вливается с юга в Псковское озеро. На этой реке и встал Псков, пригород Господина Великого Новгорода. Псковский каменный кремль-Детинец возвели на высоком холме, при впадении в Великую речки Псковы, и назвали этот холм Кромом. С трех сторон защищали Детинец обрывистые речные берега, а с четвертой — высокая каменная стена, которая тоже имела свое имя — Перша. Повыше Перши был белокаменный Троицкий собор, стоявший в центре Детинца. Он был виден и из Завеличья, и из Запсковья, от Спасского монастыря, что при устье речки Мирожи. А с песчаных наносов, которые тянулись вдоль реки Великой ниже города, только кресты Троицкого собора и были видны: гряда известковых холмов скрывала дома и крепостные стены. Если человек говорил, что сам видел верх Живоначальной Троицы, это значило, что он побывал в Пскове… — Се Псков! — сказал бородатый ратник, указывая на блеснувший вдали купол собора. — Теперь близко, княже. Молодой воин, ехавший рядом с ним, молча кивнул. На голове воина был круглый литовский шлем, из-под которого выбивались длинные русые волосы. Голубые глаза смотрели строго и внимательно, губы твердо сжаты. Это было лицо человека, привыкшего повелевать. На простом суконном кафтане воина поблескивала золотая цепь, знак высокого княжеского достоинства. Отстав от передних всадников на несколько шагов, за ними ехали на лошадях еще полтора десятка псковских ратников, вооруженных копьями и мечами. А еще дальше, растянувшись по дороге, беспорядочной толпой двигались всадники в коротких литовских кафтанах, без оружия. Их было много — две или три сотни. Литовцы не походили на пленников, хоть и были безоружны. Псковская стража не окружала их, а держалась поодаль, возле телег, на которых везли литовское оружие: панцири, шлемы, боевые топоры, рогатины. Всадники преодолели холмистую гряду, спустились к речке Усохе. Копыта коней, разбрызгивая неглубокую студеную воду, звонко простучали по речной гальке. Отсюда был виден весь Псков: каменная громада Перши, деревянные стены предгородья, а перед ними — дворы смердов и ремесленников, разбросанные по изрезанной ручьями и оврагами зеленой равнине. — Се Псков! — повторил ратник. Из городских ворот выехали всадники в цветных плащах, в высоких боярских шапках. Передний — могучий старец с серебряной витой гривной тысяцкого на груди — приветственно поднял руку: — Будь здрав, князь Довмонт! Добро пожаловать в град Псков! Два боярина, подъехавшие вместе с тысяцким, слезли с коней, бережно взяли под уздцы княжеского скакуна и повели к мосткам через глубокий ров. От воротной башни предгородья вела к Детинцу длинная, узкая улица. Вдоль улицы теснились квадратные бревенчатые избы ремесленников, приземистые купеческие домины с подклетями для товаров, боярские хоромы с высокими кровлями и резными, затейливо изукрашенными крылечками. А над всем этим, поднявшись под самые облака, тяжкой глыбой нависла стена Перши. Казалось, деревянные постройки предгородья покорно склонились перед каменным величием Детинца, навсегда признав его верховодство… Псковичи, во множестве стоявшие вдоль бревенчатой мостовой, смотрели дружелюбно, но без любопытства. Трудно было удивить торговый Псков иноземными гостями! К тому же, как сразу отметили опытные купеческие глаза, на этот раз литовцы приехали без товаров. А раз так, то торговым людям они ни к чему. У самой стены Детинца, перед оврагом, который псковичи называли Греблей, тысяцкий повернул налево — туда, где возвышалась над рекой круглая Смердья башня. Довмонт незаметно оглянулся. Псковская стража заводила телеги с оружием его дружины в ворота Детинца. Ни словом, ни жестом Довмонт не выдал своего беспокойства. «Поздно беспокоиться! Сейчас он, князь-беглец, в полной власти псковских бояр…» Просторный двор, куда привезли на постой литовцев, стоял под самой Смердьей башней. Через бойницы башни было видно все, что делалось здесь, за частоколом, отделявшим двор от улицы. Из бойниц выглядывали псковские воины. Довмонт понял, что осторожные хозяева на всякий случай приглядывают за ним. Довмонт поблагодарил тысяцкого и бояр за гостеприимство, поднялся в отведенную ему горницу. Видно было, что к его приезду готовились. На стенах горницы висели ковры, лавки покрыты красным сукном, в открытых ларях отсвечивала серебром и позолотой дорогая посуда. Довмонт подошел к оконцу, выглянул во двор. Псковичи уже разводили его людей по клетям и амбарам. Кони стояли под навесом, хрустели овсом. Во двор заезжали телеги с мешками, коровьими тушами, какими-то бочонками и коробами. Холопы разгружали телеги возле поварной избы, откуда уже тянуло дымком. Все было мирно. Только в воротах стояли псковские ратники с копьями в руках — не то охраняли гостей, не то сторожили их… Довмонт присел к столу, сжал голову ладонями. Тяжелые раздумья, страшные воспоминания согнули плечи князя. Надежна ли пристань, к которой причалила его ладья? Найдет ли он в Пскове то, что тщетно искал два последних года, — убежища от врагов и войска для мести? Бурные и кровавые события привели Довмонта в Псков. Еще совсем недавно Довмонт, князь Нальшенайский, был при дворе великого князя Миндовга, гордился своим родством с ним: были они женаты на родных сестрах. Как вдруг, словно гром среди ясного неба, — смерть жены Миндовга и ее странное завещание… Миндовг позвал к себе Довмонта и его жену, но, будто не замечая самого Довмонта, обратился прямо к ней: — Сестра твоя, умирая, велела мне жениться на тебе, чтобы другая детей ее не мучила. Волю покойной я исполню… Два года прошло с того дня, но Довмонт снова, как наяву, увидел смертельную бледность своей жены, упавшей к ногам Миндовга. Но Миндовг смотрел теперь уже не на женщину, а на него, Довмонта. Смотрел тяжело, предостерегающе… Неслышно ступая по ковру, к нальшенайскому князю уже было двинулись телохранители Миндовга… Сдержал тогда Довмонт свой гнев и обиду, склонился перед великим князем, благодаря за оказанную честь, но месть в сердце затаил… Случай скоро представился. Жмудский князь Тренята, племянник Миндовга, сам предложил Довмонту помощь. Когда Миндовг послал войско за реку Днепр, на князя Романа Брянского, Довмонт и Тренята повернули свои дружины с полдороги и напали на дворец великого князя. В яростной схватке полегли верные, как псы, телохранители Миндовга. Довмонт сам искрошил мечом двух сыновей великого князя, пытавшихся отстоять дверь во внутренние покои дворца. Миндовг, настигнутый в темном переходе воинами Треняты, бросился грудью на обнаженный меч… Ничего не взял Довмонт из разгромленного дворца: ни драгоценностей, ни пышных одежд, ни пленников. Только отрубленную голову обидчика своего Миндовга увез он в мешке, привязанном к седлу. Без спора уступил всю власть Треняте, возложившему на свою голову поднятый из крови золотой обруч великого литовского князя. Но Тренята недолго властвовал. Слишком много было в Литве сторонников Миндовга, сохранивших верность оставшемуся в живых младшему его сыну Воишелку… Четверо бывших конюших великого князя подстерегли Треняту в сенях дворцовой бани. Один из них тут же повез окровавленные ножи, перевязанные прядью волос с головы убитого Треняты, в город Пинск, где скрывался Воишелк. Воишелк жестоко расправился с друзьями Треняты. Не пощадил и мачехи своей, считая ее виновницей гибели отца. Конное войско Воишелка, к которому присоединились дружины многих литовских князей, обрушилось на Нальшенайскую землю, наследственное владение Довмонта. Началась кровопролитная война. Довмонт защищался отчаянно, до последней стрелы в колчане, но силы были неравными. Союзники Воишелка мстили не только Довмонту, но и всей Нальшенайской земле: жгли деревни, вытаптывали поля, убивали скот, оставляли позади себя дымящуюся пожарами пустыню. Самым жестоким в воишелковой рати был князь Гердень Полоцкий. Воины его не знали жалости. Довмонт лишился всего: городов, войска, княжеского венца. Только триста воинов привел он в Псков, спасаясь от неминуемой смерти. И вот теперь, в чужой земле, в чужом городе, в чужой горнице, принадлежавшей какому-то псковскому боярину, с горсткой обессиленных и безоружных воинов, Довмонт ждал решения своей судьбы. Ждал, не ведая, что судьба его была решена еще вчера, на совете в хоромах близ Троицкого собора, где собрались хозяева Пскова — посадник, тысяцкий, знатнейшие бояре, духовенство. В одиноком литовском выходце, лишенном опоры в городе и вне его, а потому вынужденном быть послушным, псковские старейшины увидели удобного для себя князя. Псковский наместник Святослав, сын великого князя Ярослава Ярославича, был тих и кроток нравом, не волен в своих поступках: его руками великий князь Ярослав хотел пригнуть Псков. Пусть уж лучше осядет в Пскове иноземец Довмонт! Доверенные люди псковской господы — тысяцкий Елеферий Твердиславич и воевода Давид Якунович — пришли к Довмонту в тот же вечер и передали условия, на которых Псков соглашался доверить литовскому князю свой меч. Довмонт должен был креститься по православному обряду в Троицком соборе вместе со всеми своими людьми и, не медля, добывать себе мечом воинскую славу, чтобы ведомо было всем, какой славный воитель новый псковский князь! — Верно буду служить Пскову! — взволнованно сказал Довмонт. — Поклянусь на мече… — На кресте! — поправил его тысяцкий. — Отныне не на мече, а на кресте христианском клясться будешь!.. До поздней ночи горели свечи в горнице Довмонта. Ликовали литовцы, поднимая чаши за удачу своего князя. Требование псковичей перейти в православную веру приняли как должное. И без того немалая часть воинов Довмонта была христианами. Русский же язык знали многие — веками Русь и Литва соседствовали бок о бок. Слуги достали из дорожных сумок княжеский наряд. Не оборванцем приехал князь Довмонт, есть еще чем удивить людей на улицах! Утром загудели колокола церквей. Псковские бояре, в нарядных кафтанах, привели на двор белого коня, посадили Довмонта в украшенное золотыми шнурками седло. Медленно, торжественно двинулась процессия к Великим воротам Детинца. Многочисленные псковские ратники, выстроившиеся вдоль улицы, приветственно поднимали копья. Площадь перед Троицким собором была заполнена народом. Князя встретило духовенство в златотканых ризах, бояре, заслуженные воеводы. Довмонт уверенным шагом поднялся по широким каменным ступеням и скрылся в дверях собора… Тихо стояли люди на площади, ожидая конца церемонии. Снова загудели колокола. Князь Довмонт, нареченный в крещенье Тимофеем, вышел на паперть показаться народу. На поясе у него был меч города Пскова, выкованный для этого случая искуснейшими псковскими кузнецами. Больше не было Довмонта Литовского. Перед людьми стоял князь Довмонт-Тимофей Псковский, принявший власть над порубежным русским городом… В тот самый час, когда вторично ударили колокола, возвещая об избрании нового князя, из ворот предгородья выехал с немногими людьми Святослав Ярославич. Печальны были тверские дружинники Святослава: их боевые товарищи-псковичи, не раз сражавшиеся в одном ряду, остались в Пскове, служить новому князю. Те же псковские ратники, которые привели князя Довмонта с литовского рубежа, теперь провожали Святослава Ярославича до восточной границы псковской земли… 2 …Через дремучие леса, тянувшиеся от верховьев реки Великой до самой Двины, пробиралась к Полоцку конная рать. Три сотни своих дружинников, пересевших на свежих псковских коней, повел Довмонт на заклятого врага — князя Герденя. Присоединились к походу и псковские ратники, решившие попытать счастья в литовской земле. Псков никогда не был беден удальцами! Над литовскими дружинниками начальствовал воевода Лука Литвин, а над псковичами — Давид Якунович. Но голова всему походу — князь Довмонт. Это он задумал дерзкий набег, мстя Герденю за обиды. Владения князя Герденя начинались за рекой Полотой. Здесь не ожидали нападения: резвые кони мчали воинов Довмонта быстрее, чем разносились вести об их приближении. Жаркими кострами пылали избы в деревнях Герденя. Дымы пожаров окутали леса. Ветер раскачивал трупы герденевых управителей на развилках дорог. Мужиков князь Довмонт не убивал. Вместе с женами и детишками, с нехитрым мужицким скарбом и скотиной перегоняли их псковские ратники на север, в свою землю, чтобы населить новые деревни. А как иначе? Земля тем сильнее, чем больше на ней людей. От людей богатство, а не от голой земли — без пахарей земля мертва, бесплодна. Щедро отблагодарят псковские бояре своего князя за присланный полон… С мечом в руках Довмонт первым кидался на сторожевые заставы Герденя, добывая себе славу. Вечерами, как простой ратник, сидел у дружинных костров и засыпал тут же, закутавшись в плащ. Но короткими были ночлеги в лесу. Довмонт спешил к Полоцку. Многолюден и богат был Полоцк, столица князя Герденя. Нечего было и думать с небольшой ратью штурмовать его крепкие стены. Помочь могла только военная хитрость. …Ранним утром к воротам Полоцка подошел обоз, десятка два скрипучих телег, покрытых бычьими шкурами. Несколько ратников с копьями и рогатинами брели следом за телегами. А у мужиков-возчиков и такого оружия не было: только топоры заткнуты за пояса. Один из ратников крикнул воротным сторожам, что пришел обоз из дальней Герденевой вотчины. Даже сельцо назвал, откуда будто бы пришли. Сторожа открыли ворота, пропустили обоз на городскую улицу. Вдруг раздался свист. Полетели наземь бычьи шкуры, покрывавшие телеги, и на ошеломленных сторожей бросились с обнаженными мечами дружинники Довмонта. А из ближайшей рощи под оглушительный рев боевых труб к распахнутым воротам мчалась конница. Дружинники и псковские ратники ворвались в Полоцк. Довмонт и воевода Лука Литвин со своими всадниками бросились к Верхнему Замку, где стоял дворец князя Герденя. И здесь стража не ожидала нападенья. Только несколько воинов стояли возле крыльца, с удивлением глядя на ворвавшихся во двор всадников. Копья стражников были прислонены к стене. — Довмонт! Довмонт пришел! — раздался испуганный крик. Воины Герденя разбежались кто куда. Довмонт подъехал к крыльцу дворца Герденя. Опередившие его дружинники уже ворвались внутрь. Из открытых окон дворца доносились крики, лязг оружия, стоны. Лука Литвин удержал за рукав Довмонта, тоже рванувшегося к дверям: — Не ходи туда, княже! Без тебя управятся! — Герденя, Герденя ищите! — крикнул Довмонт. — Уже ищут, княже! Довмонт вложил меч в ножны, огляделся… На дворе все было кончено. Оставшихся в живых стражников дружинники Довмонта загнали в угол двора и вязали ремнями. Не слышно было шума битвы и из города, где остались псковские ратники воеводы Давида Якуновича. Сам Давид приехал на Герденев двор, доложил: — Сдались полочане! За Герденя биться не стали, чужой он им. Посадские старосты просят города не разорять, обещают выкуп, какой назначишь… — И то верно, горожанам нам мстить не за что, — заметил Лука Литвин. — Им Гердень тоже не друг. Насильно в Полоцке сел. Возьми, княже, умеренный выкуп. Ни к чему в Полоцке плохую память оставлять. Довмонт кивнул, соглашаясь. Два дружинника подтащили к Довмонту старика-дворецкого. — Говорит этот Герденев слуга, что самого князя нет в городе, уехал гостить к родне. Не то к Гогорту, не то к Лучайле, — сердито сказал дружинник, ткнув ножнами меча старика в спину. Тот вздрогнул, поднял на Довмонта умоляющие глаза. — Верно ли, что Герденя нет в городе? Правду ли сказал? — Правду, благородный князь, правду! — заторопился старик. — Только княгиня здесь с сыновьями. Пощади… Княгиню молодцы Луки Литвина нашли не скоро: жена Герденя пряталась в чуланчике на черном хозяйственном дворе, куда вела из дворца узкая потайная дверца. Может, и не нашли бы вовсе, если бы сами Герденевы люди не подсказали, где она. Княгиню привели к Довмонту. — А, княгинюшка! Заждались мы тебя. Да и сыновья без тебя скучают. Вон, на телеге связанные сидят, матушку дожидаются! — насмешливо сказал Довмонт. Княгиня, извиваясь в крепких руках дружинников, закричала пронзительно, ненавидяще: — Погоди, злодей! Вернется Гердень, всем вам будет лихо! Дня сегодняшнего не переживете! Довмонт повернулся к воеводам, шепнул: — Может, со злости грозит, а может, и вправду бабьим языком проговорилась о скором возвращении Герденя? Коли так, то уходить нужно. В чужом городе нам бой принимать не с руки. Распорядитесь, чтобы скорей снаряжали обоз. А дворец Герденев сжечь… Длинный обоз, окруженный псковскими ратниками, потянулся к городским воротам. В середине обоза везли на простой телеге жену Герденя и его двух сыновей. Позади клубился дым над подожженным дворцом. Свершилась первая месть Довмонта, князя псковского! Войско Довмонта пошло на север, вдоль берега Двины, потом переправилось через реку и скрылось в лесах. За полверсты от берега, на большой поляне, разбили шатры, распрягли усталых коней. Довмонт позвал воевод на совет. — Думаю, если Гердень действительно близко, то с обозом от погони нам не уйти. Надо перегородить крепкой заставой брод через Двину и задержать Герденя. Ты, Лука, со своими людьми возвращайся к броду. А ты, Давид Якунович, с псковичами поведешь обоз. Сам думаю здесь остановиться, если Гердень к броду подойдет — поспешу на помощь. Верно ли рассудил, воеводы? — Верно, княже! — одобрил Давид Якунович. — Только я с Лукой на Двине останусь. Обоз по псковской земле и без воеводы пройдет, а мне тебя оставлять перед битвой негоже. — Ну, коли хочешь, оставайся… …Лес возле брода подступал к самому берегу Двины. Только неширокий песчаный плёс отделял прохладную речную воду от ельника, прогретого июньским солнцем. За ельником поднимались высокие прямые сосны. Псковскому ратнику Антону, Лучкову сыну, с верхушки сосны была видна и река, и полоска желтого песка вдоль берега, и дорога, спускавшаяся из леса к броду. Хорошее место для засады выбрал князь Довмонт. У подножья сосны пощипывали блеклую лесную траву стреноженные кони. Дружинники сторожевой заставы, присев на моховые кочки, негромко разговаривали. Для воевод Луки и Давида поставили простой походный шатер из бурого войлока. Холопы собирали в ельнике сухие ветки для костра. Кому ведомо, сколько стоять заставе на двинском берегу? Антон Лучков недаром славился зоркостью глаза. Иной, может, и не заметил бы, как дрогнули ветки на другом берегу реки, как показалась и тотчас же скрылась голова в круглом литовском шлеме. Но Антон усторожил врага, негромко постучал обухом топора по сосновому стволу, предупреждая об опасности. Дружинники вскочили. Один из них метнулся к воеводскому шатру. Давид Якунович подошел к сосне, вопросительно поднял голову: — Чего увидел, Антон? — Похоже, литовцы подошли. Ратный какой-то из леса выглянул… — Смотри лучше! А вы изготовьтесь, — повернулся воевода к дружинникам. Тихо, стараясь не звенеть оружием, воины разошлись к коням. Опять зашевелились ветки на другом берегу. Теперь уже не один, а сразу несколько литовских воинов внимательно оглядывали брод. Из-за деревьев выехали всадники. Антон узнал переднего — седобородого, в черном немецком доспехе. Сам Гердень! Его Антон запомнил, когда прошлым летом тот приезжал в Псков по торговым и иным делам. А из леса к броду выезжали новые и новые отряды литовцев. На сосну залез Лука Литвин, встал рядом на толстую ветку. — Это князь Гогорт. А это — Лотбей. А это — Лючайло, — перечислял Лука. — Всех родичей, видно, поднял князь Гердень. Нелегко будет задержать такую рать… Литовцы столпились на песчаной косе, не решаясь въехать в реку. Но Гердень взмахнул мечом, и всадники погнали коней к броду. Всего литовцев было сотен семь, а то и больше… — Нелегко будет сдержать такую рать! — передал гонец князю Довмонту слова воеводы. Но Довмонт только усмехнулся презрительно: — Рать, говоришь? А где Лука рать-то увидел? Герденя со своими холопами видел, Гогорта видел, Лотбея и Лючайло видел, каждого со своими! Разве это рать? Так только на охоту ездить, зайцев по полю гонять! А мы их сами погоняем! На коней! Окольчуженная дружина князя Довмонта устремилась к броду по единственной дороге через лес. Все дружинники были в русских остроконечных шлемах, с длинными копьями и красными щитами. Всадники скакали по четыре в ряд, и никто не нарушал строя. Это было войско, послушное князю, как собственная рука, сжатая в кулак. Довмонт был уверен в успехе. Литовцы выйдут из, реки на песчаный плес, прижатый к берегу частым ельником. Через этот ельник на конях не продраться, а по единственной дороге навстречу врагу спешила его дружина. «Если бы только Лука и Давид догадались поставить у края ельника своих лучников и обстрелять литовцев, вынудить их растянуть строй вдоль берега! — думал Довмонт. — Если б догадались! Тогда конная дружина, неожиданно ударив, разрежет литовцев надвое, погонит их вниз по реке, где к самой воде подступает крутой обрыв. Из этой западни Герденю один путь — в воду. А река там обманчива: от берега до острова Гаитова — мелководье, а за островом — глубокая стремнина. Тогда конец князю Герденю!» Опытные воеводы Довмонта не оплошали. Когда литовцы переправились через Двину, лучники забросали их стрелами из ельника. Гердень, как и надеялся князь Довмонт, начал выстраивать своих людей вдоль берега, вправо и влево от брода. Черные литовские стрелы застучали по еловым стволам. Но воины Луки и Давида были неуязвимы. Переползая с места на место, они из-за прикрытия поражали литовцев. Гердень бесновался, не зная, куда направить удар своих копьеносцев: враг был невидим. За криками и стонами раненых литовцы не услышали топота приближавшейся дружины Довмонта. Она вылетела из леса неожиданно и ударила в середину растянутого вдоль берега литовского строя. Всадники в блестящих кольчугах разили воинов Герденя длинными копьями. Литовский строй был разрезан надвое. Гердень повернул коня и погнал его обратно через брод. За ним устремились его телохранители. Это и спасло Герденя: остальным литовским отрядам была уготована горькая судьба. Воины Лючайло и Лотбея, отступавшие вверх по течению реки, попали в болото и почти все утонули в трясине. Гогорт, оттесненный от брода дружинниками Довмонта, начал отходить по песчаной косе в другую сторону. Но далеко уйти ему не удалось: дорогу преградил обрыв, подступивший вплотную к воде. Гогорт построил своих воинов и приготовился биться до конца. Навстречу дружинникам князя Довмонта угрожающе поднялись копья. Литовцев и сейчас оставалось немало, раза в два больше, чем дружинников Довмонта. Предстоял тяжелый бой. Довмонт остановил дружину, осмотрелся. В глаза бросилась желтая глина обрыва, поднимавшегося за спиной литовцев. «А что, если?..» — Возьми лучников, обойди лесом и с обрыва обстреляй Гогорта, — приказал Довмонт воеводе Давиду. — Побыстрей только, пока не опомнился Гердень и не вернулся со своими… Давид понимающе кивнул. Мучительно медленно тянулись минуты. Литовцы осмелели, кричали, угрожающе размахивая оружием. Но вот за их спинами, над обрывом, показались псковские лучники. Засвистели стрелы. Литовцы заметались, побежали по мелководью к острову Гаитову. За ними устремились дружинники Довмонта. Упал на мокрый песок князь Гогорт, настигнутый копьем дружинника. Немногие уцелевшие в сече литовские воины бросились в стремнину и утонули: тяжелые немецкие доспехи тянули на дно быстрой Двины даже самых искусных пловцов. Гердень так и не вернулся. Победа была полной. Князь Довмонт не потерял в битве ни одного дружинника. Псковичи недосчитались лишь Антона Лучкова, павшего в ельнике от случайной литовской стрелы. Псковский летописец, восхищенный почти бескровной победой князя Довмонта, так и пометил: «…убили единого псковитина Антона, Лучкова сына, и иные все сохранены были без вреда…» Колокольным перезвоном встретил Псков князя-победителя. Напоказ всему городу провезли по улицам богатейшую добычу. Дружина князя Довмонта выросла за несколько дней почти вдвое: многие молодцы пожелали служить такому удачливому воителю — и из детей боярских, и из простого посадского люда. Но дороже добычи, дороже славы показались Довмонту слова тысяцкого Елиферия Твердиславича, сказанные наедине в тайной беседе: — Теперь ты, княже, во Пскове сидишь твердо! Вести о победе князя Довмонта дошли до Великого Новгорода, и, может быть, поэтому новгородские вечники отказали в помощи великому князю Ярославу, готовившему поход на Псков — мстить за обиду сына. Воевать одними своими дружинами великий князь не решился. Разгневанный упрямством новгородцев, он отъехал в стольный Владимир, оставив наместником своего племянника Юрия Андреевича Суздальского. Так завязался еще один узелок вражды Ярослава с Новгородом. — Сие нам на пользу! — сказал по этому поводу всезнающий Антоний, дворецкий переяславского князя Дмитрия Александровича. Глава 7 Раковорская битва 1 — Свершилось! Четыре года ждали, а все-таки свершилось! Пришел Великий Новгород на поклон к Переяславлю! — взволнованно говорил Дмитрий Александрович, расхаживая по просторной горнице переяславского дворца. Радостны были лица его ближних людей: большого воеводы Ивана Федоровича, боярина Антония, воеводы Федора, священника Ионы. Дела предстояли большие! Только что уехало новгородское посольство. Посадник Михаил Федорович от имени всего Великого Новгорода звал восемнадцатилетнего переяславского князя на помощь. И не просто звал, а предлагал начальствовать над войсками. «Как начальствовал батюшка твой, блаженной памяти Александр Ярославич Невский!» — передали новгородские послы слова посадника Михаила Федоровича. Многое было необычным в этом посольстве. Новгород признал молодого Дмитрия главным в войске через голову великого князя Ярослава Ярославича. Послы сначала приехали в Переяславль, а только после этого отправились в стольный Владимир. Боярин Павша Онаньич, посол новгородский, дважды назвал Дмитрия великим князем. Может, оговорился просто, вспоминая Невского, а может, и с умыслом говорил так… Было о чем задуматься переяславцам! Но самому Дмитрию было не до раздумий: он готовил дружины к походу. Над загадками новгородского посольства раздумывал Антоний. Такая уж была доля у боярина — во всем сомневаться, доискиваться потаённого смысла. Один переяславский гонец поспешил в Новгород, к купцу с Великой улицы Прохору Ивановичу, который не так давно был просто кузнецом Прошкой. Другой гонец поскакал в Кострому к князю Василию. С ним у Дмитрия завязалась крепкая дружба. Оба князя, переяславский и костромской, враждовали с Ярославом Ярославичем, стерегли каждую его неудачу. Третий гонец пробирался по лесным дорогам в стольный Владимир, к тайным доброхотам Дмитрия, имена которых называть еще не время. Эти доброхоты помогли разобраться в новгородской хитрости. Великий князь Ярослав Ярославич согласен был воевать с немцами. Об этом на Руси знали, но Новгороду были опасны не немцы, а датские рыцари, засевшие в приморских городах Колывани и Раковоре.[53 - Колывань — город Ревель, Раковор — город Везенберг в земле Вирумаа (Виронии).] Это от них страдала торговля Господина Великого Новгорода. На датчан приехали звать низовские полки новгородцы и, не надеясь на быстрое согласие великого князя, решили припугнуть соперничеством князя Дмитрия. Как задумал хитроумный посадник Михаил Федорович, так и вышло. Великий князь Ярослав забеспокоился, побоялся остаться в стороне, допустить в Новгород одно переяславское войско. Обещал послать в Новгород сыновей — Святослава и Михаила, а с ними полки из Владимира, Твери и иных низовских городов. Но главным в войске остался Дмитрий Александрович. На этом новгородские послы стояли твердо. «Вот если бы ты сам, великий князь, пришел в Новгород, тогда другое дело». Сам Ярослав Ярославич в поход не выступил. Переяславская рать пришла к Новгороду на исходе первой недели января, в лютые крещенские морозы. Ветер с Ильменя переметал сухой колючий снег. Бороды дружинников заиндевели. Пар валил от конских спин. Пешцы бежали по сторонам обоза: в такую стужу на санях невозможно было усидеть даже в тулупах. Посланцы новгородского веча, тысяцкий Кондрат и старосты Неревского и Людина концов, встретили переяславцев далеко за городом, на устье Волхова. Кондрат объяснил, кивнув на своих спутников: — Дружина твоя, княже, будет стоять на Софийской стороне. Старосты укажут, кому в каком дворе жить… Дмитрий Александрович и Антоний многозначительно переглянулись. Редко с таким почетом встречал Новгород чужое войско! Обычно прибылые рати останавливались за городскими стенами, по деревням и загородным монастырям, а то и просто в шалашах на поле. — Спасибо, тысяцкий! — поблагодарил Дмитрий. — Тебе спасибо, князь! Ты первый откликнулся на призыв Нова-города, тебе и первая честь! Владыка Далмат и посадник ожидают тебя в Детинце, — сказал тысяцкий и, заметив, что Дмитрий в нерешительности обернулся к своему воеводе Федору, добавил: — А с войском старосты останутся, доведут куда нужно… Дмитрий пришпорил коня. Копыта звонко стучали по льду Волхова. Из-под острых шипов летели в стороны ледяные брызги. Тысяцкий Кондрат заметил одобрительно: — Хорошо кованы переяславские кони… Федор объяснил, что в Переяславле куют лошадей на четыре копыта, а не на два, как в Новгороде, и оттого всадники в бою устойчивы, не скользят. Дмитрий молчал, взволнованный и торжественный. Приближавшийся город был его городом, второй отчиной, знакомым с детства местом. Казалось, ничего не изменилось в Новгороде за годы его отсутствия. Бесчисленные купола уличанских церквей, крутые кровли боярских и купеческих хором, вмерзшие в лед ладьи у причалов Торговой стороны, а против них — на другом берегу Волхова — высокие стены и квадратные башни Детинца. И господствовала над городом белокаменная громада Софийского собора. У въездной Пречистенской башни князя Дмитрия с почетом встретили дети боярские, служившие при владыке Далмате. На соборной площади Детинца, у хором архиепископа, толпился народ. Дмитрий подумал, что и сами новгородцы ничуть не изменились за эти годы: смотрят дружелюбно, но дерзко, глаз не отводят — будто не князь перед ними, а так, воевода какой-нибудь, за серебряные гривны нанятый… «Отчего все так? — размышлял Дмитрий. — Оттого, видно, что не имели князья в Новгороде настоящей власти. Богат и силен Новгород, мало кто из князей может сравняться по силе с господой новгородской. Тяжело, ох как тяжело подмять новгородские вольности! Ну, да сейчас не время об этом думать…» И Дмитрий Александрович приветливо поднимал правую руку, здороваясь с новгородцами. Посадник Михаил Федорович тоже был дружелюбен и ласков. Радушно улыбались бояре, собравшиеся в палате архиепископского дворца. Владыка Далмат благословил Дмитрия, заботливо расспросил о здоровье. Но и здесь Дмитрий почувствовал, что к нему относились не как к князю-правителю. Понадобился Новгороду острый меч в умелых руках, вот и позвали князя из далекого Переяславля. А могли и из другого города позвать. Нужда пройдет — снова покажут дорогу из Нова-города… «Что это я рассуждать начал, будто уже великий князь? — спохватился Дмитрий. — Рано, рано об этом думать!» Владыка Далмат говорил назидательно о том, как любил и берег Великий Новгород покойный Александр Ярославич Невский, отец Дмитрия, сколько раз он бескорыстно обнажал меч за Новгородскую землю, обороняя ее от шведов и немцев. «Помня о святых его подвигах, призвали и теперь новгородцы переяславского князя начальствовать над войском…» Дмитрий мог бы вспомнить и другое: как спорил Александр Ярославич Невский со своевольными новгородскими боярами, как удалялся оскорбленный в свой Переяславль, как смирял силой оружия новгородские мятежи… Но вспоминать об этом было не время… И Дмитрий благодарил архиепископа за честь, улыбался боярам. Хоромы для жилья князю Дмитрию Александровичу и его ближним людям отвели тут же, в Детинце. Только воевода Федор поселился на Великой улице, в новом домине купца Прохора. Никого не удивило, что на купеческий двор зачастил и боярин Антоний: о дружбе его с воеводой люди знали. Возвращаясь вечером в Детинец, Антоний приносил новости, которые господа старалась скрыть от переяславского князя. Оказалось, что владыка Далмат и бояре ждали немецких послов, а до их прибытия решили похода не начинать. Переяславцам стала понятна неспешность, с которой снаряжалось в поход новгородское ополчение. Через Прохора переяславцы узнали о том, как встретили в Новгороде других низовских князей. Только владимирскую дружину Святослава, старшего сына великого князя, впустили в город, да и то на Торговую сторону. Остальные рати остались за городскими стенами, в воинских станах. Новгородские бояре разводили руками: «Войско собралось великое, где ж всем в Новгороде разместиться?» Обиженные князья отъехали на городище, где безвылазно сидел наместник великого князя Юрий Андреевич Суздальский. Немецкое посольство приехало в Новгород ночью. Ратники владычного полка с горящими факелами в руках проводили немцев к Ярославову дворищу. Хоромы, где остановились послы, тысяцкий Кондрат приказал окружить крепким караулом. Ни к чему послам знать, что делается в Нова-городе. Да и самих их от любопытных глаз спрятать полезно! Так никто и не видел послов до большого приема у владыки Далмата. Послов принимали в парадной палате архиепископского дворца. Кроме новгородской господы — владыки Далмата, посадника Михаила Федоровича, тысяцкого Кондрата и больших бояр — здесь были низовские князья, приехавшие для участия в походе. Посольство было большим и пышным. В Новгород приехали доверенные люди и от ливонского магистра, и от рижан, и от юрьевцев, и от мариенбургцев, и от иных городов немецкой земли. Послы убеждали владыку Далмата: — Нам, господине, нужен с тобою мир. И со всем Великим Новгородом! Гости наши к вам ходят, а ваши к нам, обиды и брани не имеют никакой. Пусть и дальше будет между нами мир да любовь! А захотите идти войной на колыванцев и раковорцев, людей датского короля, мы им помогать не будем. До тех людей нам дела нет… На том целовали немецкие послы крест. А чтобы прочнее была их клятва, к ливонскому магистру поехал Лазарь Моисеевич — привести к кресту рыцарей, божьих дворян. В Ригу для того же дела послали доброго мужа Семёна. Посланные вернулись в Новгород, рассказали, что все немцы целовали крест не помогать колыванцам и раковорцам, что обмана будто бы нет. Месяца января в двадцать третий день войско выступило в поход. По зимним дорогам двинулись к Раковору переяславцы Дмитрия Александровича, владимирцы Святослава Ярославича, тверичи Михаила Ярославича, псковичи Довмонта, дружина наместника великокняжеского Юрия Суздальского. Великий Новгород от себя выставил три полка, по числу городских концов. Вели новгородское пешее ополчение посадник Михаил Федорович и тысяцкий Кондрат. За войском везли на санях тяжелые осадные орудия-пороки. Задолго до похода начали готовить их порочные мастера на владычном дворе. Старший из порочных мастеров Тогал, латынянин родом, сопровождал эти грозные орудия. Имелись в Новгороде и свои мастера, но Тогал был опытнее, лучше знал военные хитрости. Тысяцкий Кондрат обещал ему за поход большую награду. Полки двигались медленно, с частыми остановками. До порубежной реки Наровы шли почти три недели: воеводы давали отдых людям, пока еще была своя земля. Первыми перешли за Нарову переяславские конные дружины, а с ними, проводниками, ладожане и ижорцы. На границе земли Вирумаа не оказалось ни укреплений, ни сторожевых застав. Видно, раковорцы не решились вывести войско в поле, притаились за каменными стенами. Редкие деревеньки за Наровой были покинуты жителями. Скучным показался низовским и новгородским воинам этот поход: только бесконечные снега, морозный ветер да низкое серое небо над головой. Вечером семнадцатого февраля впереди показались зубчатые стены и башни Раковора. На широком заснеженном поле у реки Кеголы, верстах в трех от города, Дмитрий Александрович остановил войско для ночлега. Разошлись во все стороны дозорные заставы. Ранние зимние сумерки спустились на воинский стан. В шатре предводителя войска собрались князья и воеводы. Порочный мастер Тогал развернул пергамент с чертежом Раковора. За большие деньги купил этот чертеж тысяцкий Кондрат у приезжих немецких купцов. Купил без нужды, про запас, задолго до похода, а теперь князья и воеводы только похваливали тысяцкого за предусмотрительность. Военачальники договаривались, кому с какой стороны приступать к Раковору, где ставить пороки. Разошлись поздно, порешив завтра же начинать осаду. Воевода Федор заботливо укрыл Дмитрия медвежьей шкурой, пожелал спокойной ночи. Завтра твой день, княже! Возьмем Раковор приступом — вся честь твоя. А теперь спи, ни о чем не думай. Сторожевые заставы сам обойду… Незадолго до рассвета Дмитрия Александровича разбудили негромкие голоса и звон оружия. Князь откинул медвежью шкуру, приподнялся… Посередине шатра, на низком складном столике, горела свеча. Воевода Федор — в шубе, накинутой поверх кольчуги, простоволосый — сидел возле столика. К нему склонился, шепча что-то на ухо, воин в остроконечном шлеме. Дмитрий узнал десятника Кузьму из сторожевой заставы. С чем приехал, Кузьма, в такую рань? — Беда, княже! — взволнованно заговорил дружинник. — Немцы из Ливонии идут к Раковору. Наехали мы на рыцарское войско верст за десять отсюда. По всему видно, что не с миром немцы идут — вооружены для боя… Воевода Федор гневно взмахнул кулаком, вмешался в разговор: — Измена это! Не надо было верить немецким послам, не надо! И рыцари ливонские, и рыцари датские — одинаково враги. Ворон ворону глаз не выклюет. — Раз враги, говоришь, так что ж на их измену сердиться? Другого от немцев и не ждали, — усмехнулся Дмитрий и, обернувшись к Кузьме, спросил — Скоро ли здесь будут, как думаешь? — Да если так пойдут, как до этого шли, неспешно, то в третьем часу дня[54 - Третий час дня по древнерусскому счету времени соответствовал девяти часам утра.] жди немцев на Кеголе… — Будем ждать! И встретим как надобно! А ты, воевода, — обратился князь к Федору, — поднимай князей, пусть строят полки… Федор, придерживая рукой падающую с плеч шубу, быстро пошел к выходу. Десятник в нерешительности топтался посредине шатра, глядя, как княжеский оруженосец Илюша помогает Дмитрию одеться и приладить доспехи. — Быть тебе сотником, Кузьма. Если живы останемся, — отрывисто говорил Дмитрий, застегивая у правого плеча золотую пряжку княжеского плаща. — Скачи обратно к заставе и беспрестанно шли вести. Может, не одно рыцарское войско сюда спешит? — Исполню, княже!.. Дмитрий вышел из шатра. В разных концах русского стана раздавались сигналы труб. Из шатров и шалашей вылезали ратники, бежали к берегу Кеголы, скрываясь в предрассветном сумраке. К шатру предводителя войска спешили князья и воеводы. Молчаливым полукругом встали позади Дмитрия Александровича князья Святослав, Михаил, Юрий и Довмонт, посадник Михаил Федорович, тысяцкий Кондрат, воеводы дружин и ополчения. Сегодня все они — соратники, вместе будут испытывать в жестокой битве неверную судьбу воина! Это единодушие Дмитрий Александрович чувствовал во взглядах князей и воевод, устремленных на него, в готовности ринуться в бой по первому его слову. «Хорошо! Хорошо-то как! — подумал молодой князь. — Всегда бы так, единым сердцем!» За падающим снегом не было видно, как выстраиваются полки. Но Дмитрию и не нужно было этого видеть. Он знал, что воины занимают привычный, бесчисленными сечами выверенный боевой строй: посередине, в челе, новгородское пешее ополчение, а справа и слева от него — крылья конных княжеских дружин. Таким строем великий князь Александр Ярославич Невский разгромил немецких рыцарей на льду Чудского озера: дал их «железной свинье» увязнуть в центре и ударил конницей с боков! Он, Дмитрий, повторит эту военную хитрость… «Но нужно ли повторять? — внезапно подумал Дмитрий. — Рыцари ждут повторенья. Урок Ледового побоища не мог пройти для них даром. Лучше удивить врага новой хитростью. А удивить — наполовину победить! Так, кажется, передавал большой воевода Иван Федорович отцовский завет? Немцы ждут удара справа и слева… Пусть ждут! А мы ударим с одного бока, но сильнее! А с другой стороны только для вида нападем, чтобы рыцарскую конницу оттуда враг на помощь не смог привести. Так и решу…» Дмитрий Александрович обернулся к князьям, ждавшим его приказания: — Ты, Святослав, переводи свои дружины на правое крыло. И ты, Довмонт, там же с псковичами встань. И сам я на правом же крыле буду. А ты, Михаил, останешься на левом крыле с одной своей дружиной. Только растяни ее пошире, пусть не догадаются немцы, что там лишь малая часть войска… Князья недоуменно переглянулись. Не было такого раньше, что надумал переяславский князь? Только Довмонт сразу понял замысел Дмитрия: — А ведь верно! Не ждут немцы, что мы одним крылом на них навалимся! — Удивим немцев! — поддержал псковского князя тысяцкий Кондрат. Князья заторопились к своим дружинам. Отъезжая, Довмонт еще раз ободряюще сказал Дмитрию Александровичу: — Верно задумал, князь! Дмитрий, улыбнувшись, помахал ему рукой. Приятно было это понимание и дружеское расположение, прозвучавшее в словах псковского князя. Мил Дмитрию псковский князь, мил… О таком товарище Дмитрий мечтал с детства. Но все это после, после… А сейчас к полкам — светает… Русское войско стояло вдоль берега реки Кеголы, лицом к приближавшимся немцам. Снегопад кончился. Ветер уносил на север, к Варяжскому морю, сизые клочья утреннего тумана. Стали видны кусты на другом берегу реки, чернела полоска леса вдалеке, а между лесом и берегом — изготовившаяся к бою немецкая рать. Белые стяги с красными и черными крестами лениво полоскались над неподвижным строем рыцарской конницы. Медленно тянулись минуты. Немецкое войско не двигалось с места. Со стороны Раковора доносился торжествующий рев труб и колокольный звон — горожане радовались подмоге. — Чего ж они стоят? Чего ждут? — обеспокоенно спрашивал воевода Федор. — Может, биться не хотят? — Может, и вправду не хотят, — сказал вдруг Дмитрий. — Пока немецкое войско у нас за плечами, к Раковору приступать нельзя. Видно, немцы без боя задумали оборонить город. А сражаться опасаются. После Ледового побоища и взятия Юрьева спеси у них поубавилось![55 - В 1262 году.] Русские полки медленно двинулись через реку навстречу врагу. На перестрел от рыцарского войска Дмитрий приказал остановиться. Рыцарский строй, отсвечивавший железом доспехов, оставался неподвижным. Впереди конных рыцарей, составив вплотную большие черные щиты и выставив длинные копья, вытянулись в сплошную линию пешие немецкие латники. Дмитрий ждал атаки немецкой «железной свиньи». С наступавшими немцами новгородцы биться умели. Нужно было только сдержать их первый, самый страшный натиск. Потом сомкнутый строй рыцарской конницы рассыпался, закованные в железо неповоротливые всадники тонули в толпе новгородских ополченцев, а крылья русских конных дружин завершали разгром… Но сейчас немцы стояли неподвижно. Нападать первыми на их железные ряды было то же, что прорубать мечом крепостную стену. Даже лошади были закованы в броню. Туловище и руки рыцаря защищала кольчуга, а поверх кольчуги — латы. На ногах — железные сапоги. Шею прикрывал кольчужный капюшон, спускавшийся на грудь. В кованом рыцарском шлеме прорезались только узкие щели для глаз и дыхания. Попасть стрелой в эти щели можно было только случайно. У каждого рыцаря — щит, длинное тяжелое копье, меч, кинжал, боевой топор. Мечи и кинжалы привязывались к широкой рыцарской перевязи ремнями, чтобы не потерять оружие в бою… Воевода Иван Федорович, перечисляя как-то молодому Дмитрию предметы рыцарского вооружения, дважды загибал все пальцы на обеих руках. Непомерной тяжестью давили доспехи на плечи рыцаря. Выбитый из седла, он уже не мог без посторонней помощи влезть на коня. В немецких замках у ворот строили помосты со ступенями, и только с этих помостов рыцари садились в седла. Неповоротлив рыцарь в бою, если оторвать его от строя, окружить со всех сторон. Но сейчас перед русским войском стояла сплошная железная стена… Стрелы русских лучников ломались, ударяя о доспехи и щиты врага. Немецкие же стрелы, которые пускали из-за спин своих пеших ратников арбалетчики,[56 - Арбалет — метательное оружие, состоявшее из лука и ложа с прикладом. Тяжелые железные стрелы арбалета имели большую убойную силу.] пронизывали легкие русские кольчуги. Особенно большие потери были в новгородском ополченье: кольчуги и железные нагрудники не все ратники имели… Падали на снег русские воины, орошая его кровью. К Дмитрию подъехал князь Довмонт: — Нельзя так стоять! Побьют ратников без толку! Дмитрий сердито оборвал его: — Сам вижу, что стоять худо! Но и идти на копья — не лучше! А тяжелые арбалетные стрелы летели и летели из немецкого строя, находя новые жертвы… «Удивить — значит победить! — билась в голове Дмитрия настойчивая мысль. — Удивить… А что, если…» И Дмитрий подозвал воеводу Федора: — Поспеши в обоз. Скажи мастеру Тогалу, чтобы привез на этот берег пороки. Да каменных ядер возьми побольше! Потревожим рыцарей!.. Федор быстро справился с поручением. Вскоре через головы новгородского ополченья полетели тяжелые каменные ядра, сбивая с коней рыцарей, проламывая латы, калеча лошадей. Рассыпалась сплошная линия щитов впереди рыцарской конницы. Пешие немецкие латники, бросая копья, попятились назад, торопясь скрыться за спинами всадников. И не выдержали немцы! Взревели, возвещая атаку, боевые рожки. Двинулась вперед на новгородский лицевой полк железная немецкая «свинья». Князь Дмитрий, сын Невского, навязал немецким военачальникам свою волю, повернул по-своему ход битвы! С оглушительным лязгом оружия и воинственными криками рыцарская конница врезалась в строй новгородского ополчения. Попятились новгородцы под страшным напором. Все дальше и дальше, разрезая их строй, пробивался немецкий железный клин. Всадники в рыцарских доспехах, мерно поднимая и опуская тяжелые мечи, плыли над головами пеших новгородских ратников, как черные варяжские ладьи по бурным волнам. И, как ладьи, тонули в волнах новгородского ополченья. На помощь новгородцам Дмитрий Александрович двинул с левого крыла немногочисленную конную дружину князя Михаила Тверского. Как и ожидал Дмитрий, это не было неожиданностью для немцев. Отряд рыцарей, прикрывавший фланг немецкого войска, неторопливо выехал навстречу тверичам и задержал их. Дружинники князя Михаила отчаянно рубились, но прорваться через заслон не могли. А к месту схватки уже спешили другие рыцарские отряды. Еще немного, и тверичи будут смяты. Дмитрий оглянулся. За его спиной плотными рядами стояла заждавшаяся переяславская рать. Правее ее — конные дружинники князя Довмонта, отличавшиеся от остального русского войска темным цветом доспехов: на псковичах были и литовские, и шведские, и немецкие панцири. А еще дальше, на самом краю, застыли в ожидании владимирцы князя Светослава. Вот она, прибереженная сила, которая переломит ход сражения! Дмитрий снял остроконечный позолоченный шлем, торжественно перекрестился, кивнул воеводе Федору: — С богом! Вперёд! Взметнулось голубое переяславское знамя. Повторяя сигнал, поднялись стяги псковских и владимирских полков. Русская конница устремилась вперед, нацелившись в бок рыцарскому войску. Древний воинский клич: «Русь! Русь!» — прогремел над полем битвы. Впереди конницы мчался с мечом в руках Дмитрий. Почти рядом с ним, отставая лишь на половину лошадиного корпуса, — Довмонт Псковский. Спохватившись, немецкие воеводы начали поворачивать рыцарей навстречу русским всадникам. Но — не успели. Дружинники Дмитрия, Довмонта и Святослава с налету врубились в немецкий строй. Все смешалось. Битва распалась на множество яростных единоборств. Перед каждым русским витязем был свой противник: или рыцарь в латах с длинным прямым мечом, или оруженосец в кольчужном доспехе с секирой и кинжалом, или конный лучник-кнехт в круглом железном шлеме. Сам Дмитрий схватился с рыцарем. Перегнувшись в седле, князь ускользнул от сокрушительного удара рыцарского меча, наотмашь рубанул по железному, украшенному перьями шлему. Рыцарь удержался в седле, попытался было снова напасть, но подоспевший телохранитель Дмитрия свалил его ударом боевого топора. А Дмитрий уже рубился с другим рыцарем. Обгоняя князя, продвигались переяславские дружинники. Теперь Дмитрий видел впереди только их спины, поблескивавшие железом кольчуг. Подъехал воевода Федор, укоризненно посмотрел на расколотый в сече щит князя, на его погнутые и исцарапанные доспехи. — Поостерегся бы лучше, княже. Не простой, чай, ратник, а предводитель войска… Рыцари отчаянно отбивались, и неизвестно еще было, на чью сторону клонилась чаша победы, пока не подоспело пешее новгородское ополчение. Проворные, не отягощенные доспехами новгородцы сновали между сражавшимися всадниками, вырывали рыцарей из седел железными крючьями на длинных древках, вспарывали ножами незащищенные животы рыцарских коней. Поверженные рыцари неуклюже ворочались на истоптанном, испятнанном кровью снегу, не в силах подняться. Тяжкая неуязвимость латного доспеха оборачивалась теперь против них самих. Третий час кипела битва. Уже не торжествующе, а тревожно трубили трубы в Раковоре. Немецкое войско медленно пятилось обратно к лесу, из которого вышло утром на бой. Но псковская дружина Довмонта, по приказу Дмитрия, обошла сражавшихся и отрезала рыцарям дорогу к отступлению. «Теперь не уйдут!» — подумал Дмитрий, видя, как псковские ратники Довмонта выстраиваются между полем битвы и лесом. Немцы заметили опасность. Отдельные кучки рыцарей, вырываясь из сечи, скакали не к лесу, а вдоль берега Кеголы — к видневшемуся вдалеке Раковору. Затем в ту же сторону начало отступать и все немецкое войско. Русская конница устремилась следом. За ней спешило пешее новгородское ополчение, оглашая поле радостными криками. Конные дружинники, настигая рыцарей, вынуждали повернуть коней, задерживали их короткими злыми схватками и, отколов от строя, гнали на расправу ополченцам. То здесь, то там в кольце пеших новгородцев неуклюже кружились рыцари, отмахиваясь мечами, пока не падали в снег, выбитые из седла ударами длинных копий. Новгородцы добивали поверженных рыцарей тонкими, как шило, ножами-убивцами, мстя за своих павших. Многие знатнейшие мужи Ливонской земли нашли в тот день смерть на берегу реки Кеголы. Дружины Дмитрия, Довмонта и Святослава неотступно преследовали рыцарское войско. Уже совсем близко были зубчатые стены Раковора, сложенные из огромных гранитных плит. Князь Дмитрий надеялся ворваться в город, пока ворота были открыты для отступавших рыцарей. «Кто сможет остановить мчащуюся, как вихрь, русскую конницу? Уж не те ли неуклюжие раковорские ратники, что толпятся в воротах?! Куда им, зажиревшим горожанам, биться с русскими витязями!» Дмитрий взмахивал мечом, торопя дружинников… 2 Раковор спасло приближение еще одного рыцарского войска. Когда совсем уж близко были городские ворота, Дмитрия догнал десятник Кузьма, торопливо заговорил что-то на ухо… Протяжно запели переяславские трубы, останавливая войско. К Дмитрию спешили князья и воеводы. На их лицах было недоумение и обида. Довмонт закричал еще издали: — Почему задержал войско, княже? Упустим победу! Дмитрий молчал, сурово сдвинув брови. Потом кивнул на десятника Кузьму: — Повтори князьям весть, что привез с заставы… — Вторая немецкая рать подходит к Раковору, — начал Кузьма. — Опять от ливонской стороны идут через лес. Дозоры немецкие уже грабят наши обозы за рекой… — Откуда еще рати немецкой взяться? — засомневался Святослав. Но Дмитрий оборвал его: — Не время спорить! Поспешите к своим дружинам. Стройте полки для боя. Пойдем встречать немцев… Русское войско двинулось навстречу новому врагу. Снова в центре боевого строя шло новгородское ополчение, поредевшее, но готовое к бою. Снова вправо и влево от пешцев вытянулись крылья дружинной конницы. Только Юрий Суздальский со своим полком остался заставой против городских ворот. Войско возвращалось к полю битвы по дороге немецкого отступления. А вдалеке, по ту сторону поля, выползала из леса свежая немецкая рать. Снова стояли друг против друга два войска. Только теперь между ними была не снежная нетронутая белизна, как утром, а бранное поле, залитое кровью, покрытое еще не остывшими телами. И таким страшным показалось немцам это поле, что они, дойдя до его края, в нерешительности остановились. Встали у кромки поля и русские полки, набираясь сил перед новой сечей. Нелегко досталась первая победа: поредели дружины, устали кони, перетрудившиеся руки воинов без прежней уверенности держали копья и мечи, кровь сочилась из недавних ран. Тишина, опустившаяся над полем, поразила Дмитрия. Будто и не было здесь двух больших, изготовившихся к бою ратей. Воины переговаривались шепотом, кони ржали тихо и приглушенно. Не звенело оружие, смолкли боевые трубы. Ветерок лениво шевелил поникшие стяги. Дмитрию вдруг показалось, что никакого боя еще не было, что только-только наступил тот утренний час, когда он впервые повел дружины против железной немецкой «свиньи». В наступавших сумерках не видно было убыли в русских полках. Воинский строй стоял твердо и несокрушимо. «Чего же я жду? — думал князь. — Через час будет совсем темно…» Что-то удерживало Дмитрия от приказа, которого ждали стоявшие рядом князья и воеводы. Только спустя много лет, пережив не единожды радость побед и горечь поражений, Дмитрий поймет, что это что-то было воинской мудростью, даром, которым отмечены только истинные полководцы. А в тот февральский вечер на реке Кеголе молодой переяславский князь мучился сомнениями. Наконец Дмитрий подозвал десятника, спросил: — Как шли немцы, налегке или с обозом? Князья недоуменно переглянулись. Об обозе нужно думать после боя, когда враг разбит, когда пришло время делить добычу… Кузьма обстоятельно рассказал, что немцы двигались налегке, полностью изготовленные к бою. Обозов за ними не было. Даже шубы с собой не взяли. Стучат, поди, зубами. Вечер-то студеный! — Без шуб, говоришь, немцы? — весело переспросил Дмитрий. — Мерзнут, говоришь? — И решительно добавил: — Ну, мы им мешать не будем, пусть мерзнут! И опять раньше других понял князя Дмитрия Довмонт. А ведь верно! Не выстоять немцам всю ночь в железных доспехах, померзнут! Выбор у немецких воевод невеликий: или тотчас на бой иди, или убирайся восвояси. А времени для раздумий у них нет — скоро совсем стемнеет!.. Воевода Федор захлопотал, отдавая распоряжения сотникам и десятникам русского воинства. Из новгородского обоза, стоявшего за рекой, в полк привезли шубы, тулупы, войлоки. Воины накидывали их поверх кольчуг: и тепло, и мигом можно скинуть наземь, если понадобится сражаться! Обозные мужики даже шатры раскинули позади полков, чтобы ратники могли поочередно отдыхать в тепле. За шатрами разожгли костры. В медных котлах над огнем забулькало горячее варево. Воины повеселели, перекидывались шутками: — Так можно и постоять: и тепло, и не голодно… — А каково немцу? Железо — оно холодит… — Выморозит их наш князь, как тараканов из избы… — Студена ночка, хороша ночка… — Для немцев не больно хороша!.. Впереди, затаившись между телами павших, за каждым движением врага следили дозорные Кузьмы… Когда рассвело, немецкого войска уже не было на том краю поля. Рыцари ушли под покровом темноты, так и не решившись напасть на русские полки. Помчались в лес на свежих конях переяславские дозоры, но врага не было ни за два, ни за четыре, ни за шесть часов пути. Три дня стояло русское войско на поле битвы. Тяжелыми оказались потери, особенно в пешем ополчении. Павших новгородцев длинными рядами укладывали вдоль берега Кеголы. Среди убитых опознали добрых новгородских бояр Твердислава Чермного, Микифора Редитина, Твердислава Моисеевича, Михаила Кривцова, Ивача, Бориса Ильдетинича, брата его Лазаря, Ратшу, Василья Воиборзова, Осипа, Жирослава Дорогомиловича, Парамона, Полюда и иных многих… Шестеро скорбных новгородских ратников понесли к обозу тело посадника Михаила Федоровича. Прямым и твердым был посадник в жизни, не слукавил и в свой смертный час. В пешем строю, будто простой воин, бился он в челе новгородского полка и погиб, сраженный секирой кнехта. Тысяцкого Кондрата не нашли среди убитых: не то немцы, отступая, уволокли его с собой, не то снегом засыпало где-нибудь в овражке. Не нашли и Радислава Болдыжевича, и Данилу Мозонича, и порочного мастера Тогала. Горька участь пропавших без вести. Не осталось близким их даже родной могилки. А из простых ратников едва половина осталась в новгородском ополчении, да и те почти все поранены. Много полегло и псковичей. Неистовый князь Довмонт не щадил ни себя, ни своих воинов. Но и честь немалую взял Довмонт в этом бою. Имя его называли ратники рядом с именем предводителя войска — князя Дмитрия Александровича: «Славные витязи! Истинные ратоборцы оба!» Остались навечно в неласковой раковорской земле многие переяславцы и владимирцы, тверичи и суздальцы. Как бились плечом к плечу, так и теперь лежали рядами под серым чужим небом, завещав вечную скорбь родным и близким. Хмур был Дмитрий. Не утешили молодого князя ни униженные просьбы раковорских послов о мире, ни богатейший выкуп, привезенный из города в русский стан, ни обещанья датских королевских людей впредь не пакостить новгородской заморской торговле, ни славная военная добыча — пятьдесят саней, доверху наполненных рыцарскими доспехами и стягами, ни даже громкая слава полководца, добытая переяславским князем в битве под Раковором. Слишком дорогой оказалась победа! Мирно стало на Наровском рубеже. Надолго ли? Глава 8 Тихое лето в Переяславле 1 В мае над Плещеевым озером поднимались закаты невиданной красоты. Розовая озерная вода сливалась где-то вдали, за дымкой вечернего тумана, с розовым же небом. Длинные узкие ладьи переяславских рыбаков, подплывающие к низкому песчаному берегу, будто парили в воздухе. Вечерами на озерном берегу собиралась чуть ли не половина города: люди встречали кормильцев. Переяславская светлая сельдь и нежные снетки славились по всей Руси. Целыми обозами возили их переяславцы во Владимир, к великокняжескому столу. Правда, теперь, когда наступило размирье между великим князем Ярославом Ярославичем и переяславским господином Дмитрием Александровичем, обозы во Владимир не ходили. Но и без великого князя было много покупателей на переяславскую сельдь: и в Рязани, и в Ростове, и в далекой Костроме. Богаты русские реки рыбой, а все же такой сельди, как в Плещееве озере, не было нигде. Славился Переяславль рыбой, но не в ней было главное богатство. Переяславское княжество поднялось на плодородных опольях, раскинувшихся вокруг Плещеева озера. Расступились здесь леса, словно испугавшись светлой озерной воды, освободили землю для пашен и садов. Путники, выйдя из дремучих дмитровских лесов, в изумлении останавливались на краю ополья: благодатная равнина, покрытая зеленью всходов, расстилалась до самого горизонта. Сеяли переяславцы и овес, и рожь, и белый боярский хлеб — пшеницу. Щедро здесь вознаграждала земля труд пахаря. Сам-пять и сам-десять возвращалось зерно в сусеки. Видно, это про переяславское ополье была сложена народная пословица: «Брось оглоблю на землю — за ночь травой зарастет!» А где хлеб — там и богатство. Потому-то издавна приходили на переяславскую землю люди из других городов и княжеств. Много было словен из новгородских волостей. Приходили кривичи из Смоленской земли, селились в Пневичах. А много еще до Батыева нашествия прибилось беглецов с юга, из Рязани и Чернигова. Спасались они в Залесской земле от половецких набегов, от конечного разоренья и бусурманского плена. Новопришельцы становились старожильцами, все реже вспоминали прежние места. Новгородцы, смоляне, рязанцы и черниговцы, поселившиеся в Переяславской земле, стали зваться одинаково — переяславцами, бок о бок сражались с врагами за свою новую родину, гордились подвигами своих князей. А с князьями Переяславлю повезло: что ни князь, то градостроитель или славный ратоборец. Заложил Переяславль в лето шесть тысяч шестьсот шестидесятое князь Юрий Долгорукий,[57 - 1152 год.] устроитель земли Залесской. Он и белокаменный собор Спасо-Преображенья начал возводить. Завершил строительство, собора владимирский самовластец Андрей Боголюбский. Новыми деревянными стенами окружил Переяславль в лето шесть тысяч семьсот третье великий князь Всеволод Большое Гнездо,[58 - 1195 год.] самый могучий правитель на Руси. Это о нем говорили, что мог Всеволод расплескать Волгу веслами своих воинских ладей, а шеломами вычерпать полноводный Дон. Из Переяславля водил храбрые низовские полки на шведов и немецких рыцарей прославленный воитель Александр Ярославич Невский. Даже переселившись в великокняжеский Владимир, он по-прежнему считал Переяславль любимой вотчиной, держал переяславцев близко к сердцу. А нынче на переяславском княжеском столе сын Невского — Дмитрий, победитель немцев под Юрьевом и Раковором. Слава князю Дмитрию Александровичу! Торжественно и празднично встречал Переяславль своего князя, вернувшегося из похода. Чайки, всполошенные радостным перезвоном колоколов, с криками метались над озером. Приодевшиеся горожане заполнили улицы. На соборной площади, за длинными столами из неструганых досок, пировали дружинники и добрые люди посада: старосты, торговые гости, умельцы-ремесленники. Над кострами жарились туши коров и баранов. Бурлила в котлах наваристая переяславская уха. Княжеские холопы щедро наделяли людей хмельным пивом, черпая его ковшами из больших дубовых бочек. Молодые переяславцы толпились у возов с немецкими доспехами. Осторожно трогали рукой рыцарские латы, прямоугольные щиты с латынянскими крестами, тяжелые мечи и секиры, грозные булавы, утыканные железными шипами. На паперти Спасо-Преображенского собора грудой лежали немецкие стяги, отбитые князем Дмитрием на реке Кегоде. Возле них тоже стояла толпа. Отбить вражеский стяг — великий подвиг! Дружинники рассказывали посадским людям о походе ко граду Раковору, о сече с немецкой «железной свиньей», о доблести молодого князя Дмитрия. Старики вспоминали Александра Ярославича Невского, вот так же возвращавшегося с победой в родной Переяславль… Но быстро отшумели праздничные пиры. Разъехались по своим вотчинам обласканные князем бояре. Ремесленные люди вернулись в мастерские: к кузнечным горнам, к кожевенным чанам, к гончарным кругам. Смерды-пахари, собранные в город для встречи князя, разбрелись по деревням. Рыбные ловцы с рассвета до позднего вечера пропадали на озере. Тихо, безлюдно стало на улицах Переяславля. И князь Дмитрий затосковал. Нелегко было сызнова привыкать к безмятежному переяславскому житью. Дни были похожи друг на друга, как листья с дерева: перемешай их, и не различишь — все одинаковые. Княжеские дела не отнимали много времени. Все делалось как бы само собой, почти без участия Дмитрия. Большой воевода Иван Федорович держал в крепких руках войско, судную избу, городовое дело. Тиун Лаврентий Языкович, тоже старый и опытный слуга, сидевший в Переяславле еще с отцовских времен, хлопотал по хозяйству, управляя княжеским двором, селами, рыбными промыслами, бортными угодьями, соляными варницами. Сельские тиуны и старосты вовремя привозили хлебные и иные оброки. Покойно было князю при таких помощниках. Но покой-то и тяготил Дмитрия. Наступило лето. Просохли лесные дороги. Князь Дмитрий часто уезжал из Переяславля, гостевал то в деревне бортников, на речке Вьюлке, то в своем селе на Нерли, то в шалаше дровосеков за Трубежем. В глухие затрубежские места подговорил заехать сотник Кузьма, новый любимец князя, неизменный спутник в дальних поездках. Смерды в немереных лесах за Трубежем рубили дрова, вязали их в плоты и сплавляли вниз по реке к соляным варницам. Вместе с плотогонами князь Дмитрий приплыл к Соли-Переяславской, что возле Плещеева озера. Тиун при варнице, узнав в высоком молодце, соскочившем с плота на берег, самого князя, оробел до холодного пота. Беспрерывно кланяясь, позвал в тиунскую избу — обсушиться у очага. Но Дмитрий пошел к варницам. Старик-солевар показал князю колодец-сруб, откуда черпали соляной раствор. В черную глубину колодца была опущена деревянная труба-матица, а через нее, до самого соляного слоя, еще одна труба — обсадная. — Рассол в сием месте на сорок сажен от земли, — рассказывал солевар. — Колодезник Захар, твоей милости работный человек, сруб и трубы ладил два лета. — На сорок сажен? — удивился князь. — И боле того бывает — на шестьдесят и восемьдесят сажен. Здесь рассол близко. Благодатна твоя земля, княже! Холопы-водоливы вычерпывали рассол длинными бадьями, выдолбленными из дерева, сливали в деревянный же желоб. Искрящийся на солнце рассол стекал по желобу к избе-варнице, которая приткнулась к обрыву берега. В избе, возле большого железного короба-црена, подвешенного на цепях над огнем, суетились солевары, перемешивали кипящий рассол деревянными весельцами. — Нынче вторая варя, — пояснил старший солепар. — А как соль родится, сызнова рассолу добавим, третью варю варить будем. И так до десятого разу. А потом соль из црена выгребем и на полати — сушить… Солевар указал на дощатый навес, стоявший рядом с варницей. Под навесом, обдуваемая озерным ветром, досушивалась на деревянных полатях соль. Холопы собирали ее совками в рогожные мешки и уносили в амбар. — Хитрое ваше мастерство, — задумчиво сказал Дмитрий. — Хитрое… Возвращаясь вечером в Переяславль, Дмитрий думал о том, что он, оказывается, совсем мало знал о своей земле и о людях, населявших ее. Кто окружал князя с раннего детства? Бояре, воеводы, начальные люди дружины, дворовая челядь… Даже тиуны и старосты редко переступали порог княжеских хором. А бесчисленные черные люди — все те, кто сеял и убирал хлеб, разводил скотину, ковал оружие, ловил рыбу к княжескому столу, приносил из леса мед, меха и дичину, ткал холсты и валял сукна, строил городские стены и хоромы, — казались князю жалкими, неразличимыми, осужденными богом на тяжелый неизбывный труд. Дмитрий понимал, что без муравьиного труда этих безвестных людей не стояло бы его княжество, не поднимались бы гордые башни городов, не могли бы выступить в славные походы окольчуженные дружины. Но то, что кто-то кормит и одевает его самого, бояр и войско, казалось Дмитрию таким же бесспорным и естественным, как лучи солнца, безвозмездно согревающего в пути, как лес, щедро предлагающий прохожему грибы и ягоды, как река, утоляющая жажду… Сегодня, встретив старого солевара, который спокойно и уверенно рассказывал о секретах своего ремесла, Дмитрий поначалу удивился. Удивился и почувствовал непонятную робость, подобную той, которая приходила к нему в беседах со старыми отцовскими воеводами. Да, он — князь, он сын великого Невского! Но эти люди знали больше, чем он, видели больше, чем он, накопили за свою долгую жизнь еще недоступную ему мудрость. И чем-то похожи были отцовские соратники на старого солевара, гордящегося своим мастерством… «Не так уж просты черные люди! — думал Дмитрий. — Есть, видно, мудрость не только в ратных делах, но и в том, чтобы творить руками своими все потребное человеку…» Сотник Кузьма, будто подслушав мысли князя, негромко сказал: — Цены нет тому солевару. Приумножают такие мастера княжеское богатство. Обернется соль в серебряные гривны, а гривны — в мечи да кольчуги. Выходит, работный человек твоему княжескому делу служит. Дмитрий вспомнил слезящиеся от дыма глаза солеваров, согнувшиеся под тяжестью мешков с солью спины холопов, разъеденные рассолом руки водоливов и подумал, что надо бы прибавить харчей работным людям, а старшего над ними — наградить. «Скажу о том Лаврентию!» — решил князь. — А в Заболотье у тебя есть знатные бортные мастера, — продолжал Кузьма. — В других местах люди мед лесной готовым берут, из дупла дикого дерева, а в Заболотье мастера сами короба-борти делают, разводят улейных пчел. Добычливо сие вдвойне… 2 В Заболотье князь Дмитрий не был ни разу. Лежала та земля, покрытая лесами, на полуденную сторону от Плещеева озера. Из болот вытекали речки Шерна, Дубна, Киржач и Пекша, вливаясь где-то за пределами Переяславского княжества в полноводную Клязьму. На Пекше, среди дремучих лесов, безвылазно сидел в своей невеликой вотчинке старший брат Дмитрия Александровича — Василий. Дмитрий никогда не бывал у брата, да и самого его видел только однажды, после первого своего возвращения из Новгорода. Василий, вотчина которого была на переяславской земле, приехал на поклон к новому правителю княжества. Одет был Василий в простой черный кафтан и черную же суконную шапку, словно и не князь родом, а монах-затворник из лесного скита. Говорил тихо, просительно. В бороде седина, а в глазах — робость. «Будто старец немощный, — подумал тогда Дмитрий. — А ведь годы-то Василия только-только на четвертый десяток перевалили! Сломил, видно, брата Василия батюшкин гнев. Сколько лет прошло, а выпрямиться не может…» А с Василием случилось вот что. В лето шесть тысяч семьсот шестьдесят пятое,[59 - 1257 год.] на шестой год великого княжения Александра Ярославича Невского, пришли из Орды на Русь ханские люди-численники, изочли и переписали всю Русскую землю, обложили христиан тяжелой данью. Смирились люди перед такой бедой. Только Великий Новгород, оставшийся от Батыя невоеванным, не пожелал дать число. Как пришла туда весть злая из Низовской земли, что просят ордынцы даней и от Нова-города, поднялись новгородцы вечем, убили верного слугу великокняжеского — посадника Михалка. Молодой Василий Александрович, княживший тогда в Новгороде, встал на сторону мятежников, воспротивился воле отца. Страшен был гнев великого князя. На Новгород двинулись сильные низовские полки — карать своевольников. Василий с ближними людьми отъехал в Псков, но и там достала его тяжелая десница отца. Имя великого князя открыло ворота неприступного псковского Крома перед воеводой Иваном Федоровичем, посланным с дружиной вернуть беглецов. Василия заковали в цепи и повезли во Владимир, на отцовский суд. Розыск по новгородскому мятежу ужаснул бы и самого отважного. Дымно чадили факелы в подземной избе-порубе, дюжие пытошные мужики вволакивали Васильевых бояр, дружинников, тиунов. — Чтоб никому не повадно было князя на зло подговаривать! — угрожающе говорил великокняжеский дьяк, сверкая глазами на помертвевшего от страха Василия. С тех дней поселился в душе князя Василия неизбывный страх. Одного желал теперь он от жизни — тишины. Забился в леса, в пожалованную отцом вотчину на реке Пекше. Искал утешенья в молитвах, принимал на своем дворе божьих людей — странников. С ними ел за одним столом, в праздник и в будни, только постное: рыбу леща, грибки, разный овощ. Мечтал о монашеской схиме, даже слезную грамоту послал было отцу, чтобы отпустил в монастырь. Но великокняжеский гонец привез в ответ резкую отповедь: «Князи русские схиму принимают лишь на смертном одре. Жди, пока позову…» И Василий ждал, смирившись, телом грешным пребывая в миру, а душой робкой — в отреченье от всего земного. К брату Дмитрию, новому переяславскому князю, Василий приехал с одной мольбой: оставить его жить так, как жил раньше, — в тишине и покое. Дмитрий встретил брата приветливо, обласкал, пообещал испросить для него у великого князя Ярослава Ярославича какое-нибудь княженье. Негоже старшему сыну Невского быть без княжеского удела… Обещал это Дмитрий не без задней мысли. Хитроумный Антоний считал, что вытребовать у великого князя удел для Василия будет проще простого. А потом можно будет править им от имени смиренного брата. Но Василий отказался от предложенной чести. На все уговоры упрямо повторял, не поднимая глаз: — Отпусти меня… Оставь в тишине жить… Немощен я духом, править не могу… Так и уехал Василий в свою заболотную глухомань. А уехав, надолго исчез из его памяти. Еще раз вспомнил Дмитрий о старшем брате вскоре после возвращения из раковорского похода. В Переяславль пришло известие о смерти юрьевского князя Дмитрия Святославича, тоже великого смиренника. Два года назад он принял постриженье в иноческий чин от ростовского епископа Игнатия — может, просто устал от княжеских забот, а может, соблазнился примером матери своей Евдокии, удалившейся в монастырь… Антоний подсказал: «Не время ли о Василии вспомнить? Юрьев свободен для нового князя…» Но Василий не приехал в Переяславль, сославшись на нездоровье. Гонец, вернувшийся из Заболотья, подтвердил, что князь Василий действительно плох, принимал его лежа в постели. Дмитрий собирался сам поехать к брату, да так и не собрался. Сначала ожидал из Пскова дорогого гостя, князя Довмонта. Сговорено было еще на реке Кеголе, что приедет псковский князь в Переяславль. Помешала новая война. К Пскову приступила немецкая рать, десять дней стояла под городскими стенами. Только с новгородской помощью Довмонт отогнал немцев за реку Великую, а потом и за порубежный Изборск. До гостей ли тут? А когда в Переяславле перестали ждать Довмонта, пришли тревожные вести из Новгорода. Новгородцы, вторично побив немцев, заключили с ними мир без согласия великого князя. Ярослав Ярославич поспешил в Новгород, потребовал ответа у посадника: «Почему разратились с немцами, а меня не спросили?» Акимка, присланный в Переяславль новгородским купцом Прохором, рассказал Дмитрию и боярину Антонию, что великий князь гневался не только на посадника, но и на бояр его Жирослава Давидовича, Михаила Мишинича и Олферия Збыславича. Вече, может быть, и отступилось бы от опальных бояр, да немцы снова зашевелились на наровском рубеже, помощь великого князя нужна была до зарезу. Но тот потребовал слишком многого: лишить опальных бояр вотчин и сел! На это Великий Новгород не мог согласиться. Это было нарушеньем новгородских вольностей, ибо, по обычаю, великий князь в боярских вотчинах не властен. Не выдали новгородцы своих бояр на поток и разоренье, только били челом Ярославу Ярославичу: «Отдай гнев свой, княже, а от нас не езди, потому что не добро еще умирились с немцами!» Но великий князь не послушал, увел низовские полки к Броннице… — После отъезда великого князя издвоились люди в Нова-городе, — закончил Акимка. — Одни вечники хотели послать челобитье, чтобы Ярослав вернулся с полками, а другие иных князей предлагали звать, Дмитрия из Переяславля или Василья с Костромы… Вскоре приехал из Новгорода и сам Прохор. Оказалось, что сторонники Ярослава пересилили на вече, отправили посольство в Бронницу. Великий князь тотчас возвратился и принялся творить суд по своей воле. Бояр Жирослава Давидовича, Олферия Збыславича и Михаила Мишинича выслали в дальние вотчины. Тысяцким стал Ратибор Клюксович, сторонник Ярослава. Только недавно поставленного вечем посадника Павшу Онаньича сумели отстоять новгородцы, хотя великий князь гневался и на него. Те, кто были против Ярослава, примолкли, потому что без великокняжеских полков Новгороду не обойтись, а он обещал собрать к зиме войско… Много забот было у Антония. К часовне за оврагом его тайные гонцы протоптали широкую тропу — хоть на телеге подъезжай. Возвращаясь в Переяславль из своих поездок, Дмитрий знал, что боярин уже ждет его с целым ворохом новостей. И сегодня, вернувшись из Соли-Переяславской, князь Дмитрий опять долго советовался с Антонием. То, что было намечено, шло успешно. Удельные князья один за другим склонялись не помогать Ярославу войском в зимнем походе. Раньше других сообщил об этом через своего боярина Семена Тонильевича младший брат великого князя — Василий Костромской. Воевода Федор, ездивший в Ростов и Белоозеро, привез обещанье Бориса и Глеба Васильковичей: «Сами в Новгород не пойдем, а если великий князь заставит грозою, пошлем с сыновьями малые рати!» О том же писал в грамотке Роман Владимирович Углицкий. Младший брат Дмитрия — Андрей Александрович Городецкий — тоже прислал гонца. Он советовал переяславскому князю поберечь дружины, не класть воинов в немецкой земле, умножая славу великого князя Ярослава. «А сам я, — писал Андрей, — войско свое из Городца не выпущу!» Долго молчали князья дмитровские и галицкие Давид и Василий Константиновичи, наконец и от них пришли грамоты. Об этих-то грамотах и рассказывал Антоний: — Давид с Васильем великого князя боятся, силы за собой не чувствуют. Обещали только, что с посылкой рати спешить не будут, а там как получится… Хитроумные князья! Но, мнится мне, Ярослав от них ратной силы все же не дождется… — Так кто же за Ярославом остался? — задумчиво произнес Дмитрий и, загибая пальцы, стал перечислять: — Ну, сын его Святослав из Твери… Ну, Юрий Суздальский, наместник новгородский… Ксения, княгиня ярославская, и зять ее князь Федор. Эти великого князя боятся, куда угодно по его слову пойдут… Ближние к Владимиру города выставят ополченья… Вот, пожалуй, и все… — Новгородцы большего ждут, — заметил Антоний. — Недовольны будут, если великий князь не приведет, как обещал, все низовские полки. Князь Дмитрий согласился с Антонием. Конечно же недовольны. Не для того гоняли новгородцы своих больших бояр с челобитьем, чтобы получить малую рать! Понимает, поди, и великий князь возможное новгородское недовольство, склоняет князей к походу. Неизвестно пока, как дело обернется. И Дмитрий сказал осторожно: — Подождем, присмотримся к хлопотам Ярославовым… 3 В ожиданье прошел первый осенний месяц — сентябрь. Таясь, пробирались в Переяславль гонцы из других городов. Удельные князья подтверждали ранее договоренное. Брели по лесным тропинкам бродяги-странники, скрывались в келье Имормыжа. И случалось, что их тайные вести расходились с речами княжеских гонцов. Не было у князей твердости, качались они, будто озерный камыш на ветру. Накануне покрова[60 - 1 октября.] в Переяславль приехал долгожданный гость — князь Довмонт Псковский. Исстари день покрова считали в народе праздником свадеб. Девушки-невесты молились перед иконой богородицы: «Покров-праздничек, покрой землю снежком, а меня женишком!» И если играли после веселую свадьбу, то верили, что покров помог. Князь Довмонт не без умысла приехал именно в это время. Еще на Кеголе было договорено с Дмитрием Александровичем скрепить дружбу родственными узами. Как договорились, так и сделали: Мария, сестра Дмитрия, обвенчалась в переяславском соборе с князем Довмонтом Псковским. В Переяславле об этой свадьбе говорили по-разному. Кое-кто из старых бояр неодобрительно покачал головой: «Могла бы дочь Невского и получше найти себе мужа, чем этот литовский выходец!» Ревнителям дедовских обычаев не понравилась поспешность, с которой играли свадьбу: во вторник — смотрины невесты, а в воскресенье — уже венчанье! Да и свадебный пир, вместо положенной недели, скрутили за три дня. Довмонт спешил, и князь Дмитрий понимал друга: в это тревожное время нельзя надолго оставлять пограничный Псков. Допировать еще успеем… Недолго пробыл князь Довмонт в Переяславле. Но, приехав по черному осеннему пути, уезжал уже по первому снегу. Такое случалось в начале октября. «На покров до обеда осень, а после обеда — зима!» Год, когда снег выпал сразу после покрова, считался в народе счастливым. Дмитрий с дружинниками проводил молодых до Нерли. Проводил для почета, а не для безопасности: с Довмонтом было две сотни вооруженных всадников, литовцев и псковичей. Видно, неспокойно чувствовал себя Довмонт в неоглядных русских лесах, если взял такую большую охрану. Но Дмитрий одобрил осторожность друга. На пришельца многие смотрели не с добром, а о великом князе и говорить нечего. Люто возненавидел Ярослав Ярославич литовского выходца, сменившего в Пскове его сына Святослава. На прощанье Мария прижалась к брату, оросила слезами его красный княжеский плащ. Но видно было, что молодая жена Довмонта плакала больше по обычаю, чем от сердца. Псковский князь понравился девушке. А о самом Довмонте и говорить нечего: не сводил с Марии восхищенного взгляда. Легко на сердце было и у Дмитрия. Он поверил, что сестра будет счастлива. «Дай бог им мир да любовь! — думал переяславский князь. — Мне бы вот так же…» Ближние люди давно намекали Дмитрию, что пора бы привезти княгиню в Переяславль. Рано женились князья на Руси: лет в тринадцать, в четырнадцать. Случалось, что и в десять годков вели княжича под венец. Дмитрию же сравнялось девятнадцать, а он еще не женат. С отъездом сестры у Дмитрия в Переяславле из родичей остались только братья, малолетний Даниил да Василий, забившийся, как медведь в берлогу, в свое Заболотье. «Недосуг жениться, недосуг! — не раз повторял Дмитрий на уговоры бояр: — Вот закончу с новгородскими делами, тогда…» Но время шло, а делам не было конца. Одиночество стало тяготить. И все же о свадьбе думать рано… — Венчаться буду в стольном Владимире, в Успенском соборе! — неожиданно вслух сказал Дмитрий, провожая глазами обоз Довмонта. Антоний понимающе улыбнулся: — Так и будет, княже. Чаю, недолго осталось ждать… Накануне Филиппова дня[61 - Филиппов день — 14 ноября.] великий князь Ярослав Ярославич разослал гонцов в Кострому, Ярославль, Ростов, Углич, Белоозеро, Суздаль, Переяславль, Городец и другие города — звать удельных князей в поход на немцев. Дмитрий принял великокняжеского гонца приветливо, посетовал на трудности пути: «Зимой через наши леса ехать опасно. Видно, защитил бог посла рукою своею крепкою, не дал погибнуть». Гонец понял намек. Что и говорить, в зимнее время нелегко войску в случае нужды дойти до Плещеева озера! На просьбу великого князя поспешить в Новгород с полками Дмитрий ответил уклончиво. Сказал, что много переяславцев полегло в раковорской битве, а новонабранное войско еще не обучено, выводить его в поле неразумно. «Подумаю со своими боярами, кого можно послать. О решенье сообщу великому князю позднее…» С тем и уехал владимирский гонец из Переяславля. Другие князья тоже отвечали гонцам неопределенно. Жаловались на неурожай, на падеж коней, на собственное нездоровье. Наотрез никто не отказывался, но и войска не посылали. Антоний довольно потирал руки: — Посмотрим, как вывернется великий князь! Надеяться ему будто бы не на кого… Ярослав рассылал гонцов с новыми грозными грамотами. Князья опять обещали подумать, клялись в верности, но не трогались с места. «Не воевать же вместо немцев со своими князьями!» — в отчаянье думал Ярослав. На исходе ноября великий князь решился на последний, вынужденный шаг. Он попросил помощи у великого баскака Амрагана. После Батыева погрома, когда князья русские признали власть Орды, во всех городах были посажены ханом баскаки, следившие за сбором дали, за верностью князей, за исполнением ими ханских повелений. В стольном Владимире, при великом князе, сидел баскак великий, старший над остальными баскаками. Своего войска баскаки не имели, только охрану, две-три сотни нукеров-телохранителей. Баскаки были сильны не войском, а именем ханским. По слову баскака приходили из Орды тумены, обрушивались внезапно, как степной вихрь карали непокорных и снова уходили в степи — до следующего зова. На этом держалась власть Орды над землями, где после завоевания прежние князья-правители были оставлены вассалами хана. Но у Амрагана, в отличие от других баскаков, была и военная сила. Совсем недалеко от Владимира, в Мещере, стояли юрты зятя Амраганова, знатного мурзы Айдара, предводителя многотысячного войска. Об этом войске вспомнил Ярослав Ярославич, когда растаяла надежда на помощь удельных князей. Великий баскак Амраган долго не раздумывал. Поход сулил богатые подарки от Ярослава, даровой корм лошадям, военную добычу. «Храбрые воины Айдара пойдут с тобой, князь! — сказал баскак Ярославу. — Но позаботься о награде, ибо поход дальний и трудный…» Нескончаемыми черными потоками двинулась конница мурзы Айдара из мещерских лесов через Клязьму. Воеводы великого князя показывали татарам удобные дороги на север. Не войной пришли в этот раз татары на владимирскую землю. Городов не осаждали, деревень не жгли, людей не рубили своими страшными кривыми саблями, но все крестьянские дворы, стоявшие близ проезжих дорог, были ограблены ими дочиста. Татары выбивали топорами двери клетей и амбаров, выгребали из сусеков запасенный на зиму хлеб, выносили из изб и укладывали на телеги домашний скарб. Смерды в разоренных деревнях сжимали кулаки от бессильной ненависти. Жаловаться было некому: ордынцев позвал сам великий князь! …Так когда-то наводили на Русь половецкие рати озверевшие в усобицах князья, платя степнякам за помощь русской кровью и русским богатством, отдавая на разграбленье земли князей-соперников… Старики пророчили новые беды: «Черные годы опустились на землю Русскую! Трепещите, люди!» Как стая саранчи, пожиравшей все на своем пути, прокатилась конница мурзы Айдара от Клязьмы до Волги. Возле города Кснятина мурзу ожидали великий баскак Амраган и Ярослав Ярославич. Здесь собрались полки, которые великий князь сумел вытребовать для похода: владимирцы, суздальцы, тверичи, ярославцы, понемногу ростовцев и белозерцев. Дальше великокняжеское войско и тумены Айдара двигались вместе и возле Новгорода тоже остановились рядом: мурзы Айдара — против Неревского конца, воеводы великого князя — против Людина. Замер Новгород в тревожном ожиданье. Ярослав Ярославич повел себя властно и неуступчиво. Устрашенные новгородцы ни в чем не перечили. Чужая грозная сила, притаившаяся в черных татарских кибитках за городскими стенами, была сейчас на стороне великого князя. Из пригородных вотчин и деревень потянулись в татарский стан обозы с говядиной, битой птицей, овсом. Так распорядился посадник Павша Онаньич, и бояре с ним согласились. «Пусть досыта едят нехристи, пусть хоть подавятся новгородским добром, лишь бы сами по амбарам не шарили!» Прибытие татарского войска нагнало страх не только на новгородцев. Устрашились и немцы, спешно снарядили посольство от всех своих городов. Немецкие послы били челом великому князю и баскаку Амрагану: «Мир даем по всей вашей воле, пленных возвращаем, а от земель по Нарове отступаемся навечно!» Неслыханные по богатству подарки получили от немцев баскак Амраган, мурза Айдар, темники и тысячники ордынского войска. — Мирись, князь! — приказал Ярославу баскак Амраган. — Ибо сказано: обогатившись, не тряси переметной сумой на дороге войны, рискуя потерять уже добытое… Немалые дары получили татары и от Новгорода: за то, что согласились уйти добром, не разоряя новгородских волостей. Вскоре ушли по своим городам низовские полки. С Ярославом на городище осталась только владимирская дружина. Великий князь считал, что желаемое уже достигнуто: Новгород покорен, настало время пригнуть до земли новгородских вечннков! Не обеспокоил Ярослава и ханский ярлык, неожиданно привезенный из Орды давнишним знакомцем, мурзой Мустафой. «Менгу-Тимурово слово князю Ярославу, — торжественно прочитал Мустафа, развернув пергаментный свиток с красной печатью на шнуре. — Дай немецкому гостю путь на свою волость! Да будет дорога везде чиста рижанам и иных немецких городов торговым людям!» Ярослав знал, что этот ярлык — нож вострый для всей новгородской торговли, что поедут теперь немецкие купцы с товарами в Низовскую землю, минуя Новгород. Знал, но не принял во вниманье, решив: «Стерпят!» Глава 9 Новгородский мятеж 1 Гудел, захлебываясь, вечевой колокол. К торговой площади бежали новгородцы: по узким улицам, в одиночку и ватагами, по мосту через Волхов — густой разволнованной толпой. Спрашивали на бегу: — Пошто сзывают? — Может, немцы опять заратились? — Разбой, разбой на Ильмени! — доказывал кто-то. — Ладьи колыванских купцов разграбили! Высокий, плечистый сын боярский сердито возразил: — Не слушайте его, люди! На князя Ярослава вече! — На Ярослава? Давно пора! — На Ярослава!.. Под вечевым колоколом уже собрались посадник Павша Онаньич, кончанские старосты, начальные люди новгородского ополчения, бояре. Люди узнавали среди бояр Жирослава Давидовича, Олферия Сбыславича и Михаила Мишинича, высланных великим князем в дальние вотчины. Когда только успели вернуться? А тысяцкого Ратибора не было видно нигде, хотя место тысяцкого тут же, рядом с посадником. Не пожелал, значит, пожаловать на торговую площадь ведомый доброхот великого князя! Павша Онаньич обратился к людям: — Слушайте, мужи новгородские! Князь Ярослав порушил старые грамоты, держит Господин Великий Новгород не по обычаю. Гибнут вольности новгородские, дедами нашими и прадедами в битвах завоеванные. Я, посадник ваш, бью челом вечу на князя Ярослава! Толпа отозвалась гневным ревом. На помост один за другим взбегали вечники, срывали с голов шапки, выкрикивали вины князя Ярослава: — Закладчиков своих держит в Торжке, торгуют те закладчики беспошлинно… — Судит князь не по правде… — Отнял весь Волхов своими рыбными ловцами… — Соколов и ястребов завел бесчисленно много, потравил всю дичь в полях… — Двор с хоромами взял насильством у Олексия Мордкина, населит своими людьми… — Серебро поймал на Микифоре Манушине, и на Романе Болдыжеве, и на Ворфоломее… — Немцам торговлю отдал… — На Святую Софию руку поднял, по владычные вотчины со своими псарями въехал… Боярин Жирослав Давидович со слезами рассказывал, как держал его князь Ярослав на городище в тесноте и истоме, а потом велел, как последнего холопа, отвезти на простой мужицкой телеге в дальнюю деревеньку: — Бью челом вечу на князя Ярослава! Монах-писец, примостившийся тут же на помосте, торопливо записывал речи вечников. Павша Онаньич склонялся к нему и громко, чтобы все слышали, наставлял: «Пиши, ничего не пропуская! Чтоб ни одна вина князя Ярослава не была забыта!» Когда вечники выговорились, посадник взял у монаха записанное, прочитал вслух народу. Грозно прозвучали в тишине слова вечевого приговора: — А посему уже не можем терпеть, княже, насилья твоего! Уйди из Нова-города прочь, а мы добудем себе другого князя! Снова оглушительным ревом взорвалось вече: «Любо! Любо! Послать грамоту Ярославу! Указать путь из Великого Новгорода». Несогласных не было. Немногочисленные сторонники великого князя попрятались. Но о них вспомнили, когда новгородская господа стала покидать площадь. В толпе раздались крики: — На поток и разоренье дворы доброхотов Ярослава! — Жечь двор тысяцкого Ратибора! — Жечь Гаврилу Киянинова! Размахивая топорами и длинными засапожными ножами, люди побежали на Софийскую сторону. Тяжелым бревном-тараном выбили ворота Ратиборова двора, ворвались за частокол. — Бей! — Круши! С треском вылетали окна нарядных хором, рассыпая по двору осколки дорогих фряжских стекол. Февральской метелью кружился пух из перин и подушек, располосованных ножами. Металась под ногами перепуганная домашняя птица. Посадские молодцы выволакивали из клетей и амбаров мешки с зерном, выкатывали бочонки с маслом и медом, выкидывали через двери куски сукна, кожи, связки беличьих и соболиных шкурок, кузнечное изделье, посуду. — На поток! Славился богатством двор тысяцкого. А теперь в хоромах и амбарах — пусто, одни обломки валялись на затоптанном полу. Холопы и работные люди Ратибора разбежались кто куда. Тиун Аниська, попытавшийся было загородить дорогу к боярской казне, к серебру и долговым запискам, растерзан толпой и брошен, как ворох тряпья, под черную лестницу. Жарким пламенем занимались хоромы, хозяйственные постройки, навесы скотных дворов. Люди пятились от пожара, прикрывая руками лица. Неподалеку, за Козьмодемьянской улицей, поднимался к небу еще один столб дыма: жгли усадьбу боярина Гаврилы Киянинова, тоже любимца великого князя. Страшен в гневе новгородский посадский люд. Когда на улицах и площадях раздавался грозный крик «На поток!», то в ужасе замирали боярские сердца, тряслись руки в ожиданье неминуемой беды. Одна надежда была во время мятежей — на владыку Далмата. Из ворот кремля выезжали ратники владычного полка, одетые в черные доспехи, оттесняли конями мятежников от боярских хором, а тех, кто противился, рубили мечами… Но на этот раз архиепископ Далмат не стал вмешиваться, оставил свой полк за кремлевскими стенами. — С нами владыка Далмат! — радостно кричали люди. — С нами!.. Великий князь Ярослав Ярославич и тысяцкий Ратибор, прискакавший с вестью о мятеже, стояли на воротной башне городища. Сполошный гул вечевого колокола сюда, ко двору князя, доносился едва слышно. Щурясь от яркого весеннего солнца, Ярослав смотрел на видневшийся вдалеке мост через Волхов. По мосту колеблющейся черной полоской текла толпа: сначала — на Торговую сторону, а спустя малое время — обратно к Софийской стороне. Над Неревским концом Софийской стороны поднялась струйка дыма, постепенно густея и расплываясь в небе. Неподалеку занимался еще один пожар. Тысяцкий Ратибор закрыл руками глаза, простонал: — Мой двор жгут, княже… Там, видно, и Гаврилины хоромы запалили… — Нечего о хоромах убиваться! — сердито прикрикнул на него Ярослав. — Об ином нужно думать: тебе — о голове, чтоб цела осталась, а мне — о новгородском княженье! Великий князь помолчал и добавил со вздохом: — Напрасно, ох, напрасно отпустил на Низ полки… На башню поднялся Андрей Воротиславич, тысячник владимирской дружины. Впрочем, теперь Андрея называли тысячником больше по старой памяти, чем за дело: едва семь сотен дружинников осталось под его началом на городище. Все они с раннего утра были на стенах и в сторожевой заставе возле Волхова. А сам Андрей Воротиславич, отомкнув оружейные клети, раздавал копья и мечи дворовым людям: конюхам, псарям, сокольникам, поварам, мастеровым, комнатной челяди. — Еще сотню ратных людей снарядил, княже! — похвастал он Ярославу. Но великий князь, вместо похвалы за старанье, только презрительно усмехнулся: — Сотню?! Мне не сотня надобна! Тысяча! Пять тысяч! Десять тысяч ратников — и того будет не много, чтобы смирить мятежный Новгород!.. Вечером на городище приехали послы новгородского веча. Как и предсказал Ратибор, новгородцы выбрали послами бояр Петрилу Рыгача и Михаила Пинищинича, известных крутым и непреклонным нравом. А вот третий посол, игумен Юрьева монастыря Никифор, заставил призадуматься и великого князя, и его советчиков. Игумен Никифор молчал, пока Петрила Рыгач читал вечевой приговор. Молчал, когда Михаил Пинищинич начал укорять великого князя за насилия и неправды. Молчал и тогда, когда Ратибор, вспыливши, пригрозил казнями неразумным, подбившим новгородцев на мятеж. Ни одного слова не промолвил Никифор, но его молчанье, угрюмое и откровенно враждебное, встревожило Ярослава больше, чем дерзкие речи остальных послов. За молчаливым чернецом стояла новгородская церковь! Одно присутствие здесь игумена означало, что архиепископ Далмат на стороне вечников. «Нужно быть осторожным, — думал Ярослав. — Нужно успокоить новгородцев. А потом… Потом видно будет, что делать!» И Ярослав заговорил миролюбиво, будто совсем был не обижен ни на приговор веча, ни на самих послов: — Отложим гнев, мужи честные, ибо гнев — плохой советчик. Возвращайтесь с миром в Новгород. Передайте посаднику, что завтра же пошлю на вече сына своего, Святослава. А от себя скажу, что обещаю исправить все неправды, о которых тут говорилось. Зла ни на кого держать не буду. Близок сердцу моему Великий Новгород… Петрила Рыгач стал возражать, что вечники уже сказали свое слово, что великому князю нужно отъезжать немедля. Но тут неожиданно вмешался игумен Никифор: — Пусть будет как хочет князь. Пусть узнает, что не кромольники немногие и не мятежники злонамеренные ему дорогу прочь указывают, а весь Господин Великий Новгород! Да не прольется кровь христианская! Поклонившись великому князю, Никифор смиренно добавил: — А тебе, княже, владыка Далмат свое благословенье шлет. Молиться будет владыка, чтоб путь твой до Владимира был легок и благополучен… Новгородские послы уехали. Ближние люди Ярослава — и сын Святослав, и наместник новгородский князь Юрий, и тысяцкий Ратибор, и тесть — боярин Юрий Михайлович, тоже спасавшийся от мятежников на городище, — в один голос советовали великому князю: «Уступи! Смирись! Обещай все, что пожелают вечники!» Ярослав в сомнении качал головой: — Будет ли толк от смиренья? Не уроню ли только напрасно честь великокняжескую? Не верится мне, что новгородцы согласятся на мир… Но советники уговорили Ярослава попробовать уладить дело миром. Великий князь не напрасно сомневался, посылая Святослава и Андрея Воротиславича разговаривать с вечниками. Проку от этого посольства не было. Послов великого князя новгородцы встретили угрозами, обидными выкриками, непристойным смехом. В нарушенье всех обычаев, вечники собрались на торговую площадь вооруженными, с копьями и мечами. Вечевой приговор был по-прежнему резким и недвусмысленным: «Княже, поди прочь, не хотим тебя. Если сам не уйдешь — прогоним силой!» Еще неделю просидел Ярослав Ярославич на городище, надеясь только на чудо. Советники великого князя гадали, как могут повернуться события. «Может, одумается новгородская господа, когда мятеж захлестнет боярские дворы?» — подсказывал Ратибор. «Может, пригрозят немцы рубежам и побоится Новгород остаться без княжеской защиты?» — размышлял вслух Гаврила Киянинов. «Может, склонят на сторону великого князя новгородскую церковь обещанья пожаловать вотчины у Зубцова?» — говорил Андрей Воротиславич… Но чуда не произошло. Вече оставалось непреклонным. Немцы не нарушали мирного договора. А владыка Далмат отписал в ответной грамоте, что церковь примет дар ради спасенья души, но не ради мирских помыслов великого князя. «Богу — богово, кесарю — кесарево, — наставлял архиепископ. — А от распри между вечем и великим князем церковь в стороне». Ждать больше было нечего. Со всех сторон, как медведя в берлоге, обложили городище новгородские сторожевые заставы. Боярин Петрила Рыгач привез последнее предупрежденье: «До николина дня[62 - Николин день весенний — 9 мая.] отъезжай, княже, из Нова-города. Пожелаешь вешней водой плыть — дадим ладьи. Пожелаешь снарядить обоз по суше — дадим лошадей. А не пожелаешь отъехать добром — пойдем на тебя ратью!» Отплывая от городища, Ярослав не удержался, погрозил кулаком столпившимся на берегу новгородским ополченцам: — Не навсегда уезжаю! Вернусь — все обиды вспомню! Погрозил, сам не веря в скорое возвращенье. Войско! Где взять войско? Ярослав вспомнил, как трудно было собрать полки для зимнего похода. Не помоги тогда баскак Амраган, может, и похода не было бы… «Захотят ли удельные князья идти ратью на Новгород? — думал Ярослав и с тоской признавался: — Не захотят!» 2 Долог путь от Новгорода до Владимира. Водная дорога с севера в Низовскую землю проходила по реке Мсте до озера Мстино, потом через волоки на реку Тверцу, с Тверцы к Волге, а Великим Волжским путем до города Кснятина, что стоит близ устья Нерли. Оставив здесь ладьи, великий князь пошел дальше лесными дорогами через ростовские и суздальские земли, в обход Переяславля. Почти месяц длилось это невеселое путешествие. Стольный Владимир встретил великого князя дождями — обложными, тоскливыми. Клочковатые тучи проплывали так низко, что, казалось, задевали за кресты Успенского собора. Струйки мутной дождевой воды текли по стеклам великокняжеских хором. Из-за этого все, что виднелось за окнами, казлось Ярославу ненадежным и зыбким: и сложенные из туфовых плит стены Детинца, и потемневшие кровли боярских хором, и купола церквей. Тоскливо, зыбко было и на душе у великого князя. С трудом продравшись через леса по размокшим дорогам, возвращались гонцы, привозили грамоты из дальних и ближних городов. Приехал и посланец от тысяцкого Ратибора, который отправился жаловаться на новгородцев хану Менгу-Тимуру. Бояре великого князя, читая грамоты, недоуменно разводили руками. Все перемешалось на Руси! Союзники не откликались на просьбы о помощи, а заклятые враги являли дружбу! Удельные князья, когда-то по первому зову становившиеся под великокняжеское знамя, присылали вместо полков увещеванья не проливать христианскую кровь, мириться с Новгородом. Борис Васильевич Ростовский даже о дьяволе вспомнил, за грехи наши вражду посеявшем… А ордынский хан Менгу-Тимур, от которого не очень-то помощи ожидали, сразу обещал прислать войско и даже назвал Ярослава «любимым чадом своим». Тысяцкий Ратибор написал из Орды, что по улусам уже собирают воинов для похода на Новгород. Как это понять? Дмитрий же Переяславский, давно точивший меч на великого князя, вдруг отказал новгородскому посольству, которое звало его на княженье. И не просто отказал, а будто бы сказал послам: «Не хочу брать новгородского стола над Ярославом Ярославичем, ибо старший он в княжеском роде!» Откуда такое смиренье? Неужто сын Александра Невского забыл о главенстве над Русью? Что-то не верится… А смиренник Василий Костромской, в княжестве которого владимирские тиуны раньше хозяйничали как дома, вдруг показал зубы. Его ближний боярин Семен Тонильевич поспешил в Новгород, объявил от имени князя Василья: «Ведомо мне стало, что брат мой Ярослав идет на Новгород со всею силою своею. А хан ордынский посылает по Ярославову лживому слову рать свою на вас же. Жаль мне вас, отчину мою. Батюшка мой блаженной памяти Ярослав Всеволодович любил Великий Новгород, и я вас люблю, чада мои, в обиду не дам!» Если б князь Василий только боярина в Новгород послал, было б еще полбеды. Так нет же, сам отправился вместе с послами новгородскими Петрилой Рыгачом и Михаилом Пинищиничем в Орду, подговаривать хана против старшего брата! Тысяцкий Ратибор рассказал после, что Василий бил челом Менгу-Тимуру: «Новгородцы пред тобою правы, а Ярослав виноват. Дани с Новгорода для тебя собраны сполна, а Ярослав те дани не шлет». А новгородские послы бояре Петрила и Михаил на той злокозненной челобитной крест целовали, хана и мурз без счета одаривали серебряной казной, рыбьим зубом[63 - Рыбий зуб — моржовые клыки.] и соболями. Менгу-Тимур поверил, вернул войско. А вместо войска прислал во Владимир мурзу с наказом, чтобы князь Ярослав больше не лукавил, дани с Новгорода не утаивал, иначе будет ему худо… «С чего это брат Василий так осмелел? — терялся в догадках Ярослав. — С кем из князей сговорился? Может, ханскую защиту себе выговорил?» Снова рассылал великий князь гонцов, обещал; уговаривал, грозил, умолял. Но в ответ получал лишь обещанья, зыбкие как пересохший песок на речном плесе. Порой Ярославу казалось, будто он рубит мечом воду: размах широкий, удар могучий, а следа — не остается. Слепой гнев переполнял великого князя. Бояре-советники в страхе отводили глаза, со всем соглашались, разговаривали с Ярославом робко и успокаивающе, будто с безнадежно больным. Новгород оставался непокорным. Удельные князья с затаенным злорадством следили за отчаянными усилиями великого князя. Ярослав Ярославич понимал, что решается судьба не только новгородского стола, но и великого княженья. Удержать власть над Русью может только сила, и эту силу он должен показать, смирив Новгород! В первую неделю успенского поста великокняжеское войско выступило в поход. С Ярославом пошли к Новгороду владимирские дружины, пополненные боярскими отрядами, городское ополченье, суздальский полк князя Юрия. На Волге к войску присоединились тверичи князя Святослава Ярославича и смоленская рать князя Глеба Ростиславича. Глеб Смоленский решился на поход не ради Ярославовой выгоды. Он давно приглядывался с опаской к своему брату Федору, нашедшему приют в Ярославле. Князь-изгой Федор Ростиславич женился на княжне Марии, единственной наследнице покойного Василия Всеволодовича Ярославского, и вместе с вдовой княгиней Ксенией управлял княжеством. Федор не раз грозил брату: «Хоть через год, хоть через десять, а верну отчину свою город Смоленск!» Поэтому Глеб искал случая услужить великому князю, надеясь с его помощью смирить брата. Случай представился; Ярослав с благодарностью принял помощь войском… Великий Новгород готовился к обороне. Тысячи горожан строили острог по обе стороны Волхова, свозили под защиту городских стен товары, хлеб и именье из сел и боярских усадеб. Каждый конец Великого Новгорода выставил по полку пешцев, полностью оборуженных для боя. Бояре-вотчинники и их слуги составили многочисленный конный полк. Крепкие сторожевые заставы выступили к Ракому и Бронницам. Когда владимирские конные разъезды появились у Ильменя, все новгородцы, от мала до велика, вышли с оружием в руках к городищу, преградили путь великокняжескому войску. И такой грозной и многолюдной показалась Ярославу новгородская рать, что он не решился напасть первым. Два дня стояли друг против друга противники. На третий день великий князь увел свое войско от Новгорода и, встав в Русе, прислал посольство. «Князь Ярослав не желает кровопролития, — убеждали послы посадника Павшу Онаньича и бояр. — Что сделал вам Ярослав нелюбья, от всего отрекается и обещает впредь того не делать. И виноватых в мятеже князь искать не будет, о чем дает крепкое поручительство!» Ответ новгородцев был коротким и дерзким: «Тебя, княже, не хотим!» Теперь оставалось или воевать, или возвращаться с позором во Владимир. Разгневанный Ярослав приказал войску выступить к реке Шелони. Сюда же, к броду возле села Голина, пришли новгородские полки. Давно не выставлял Великий Новгород такой многочисленной рати. На берег Шелони собрались воины со всех новгородских волостей, городов и пригородов: псковичи, ладожане, корела, ижора, вожане. С северной, новгородской стороны к реке Шелони примыкали луга, покрытые пожелтевшей осенней травой. На этих лугах разбили свои воинские станы новгородские полки: на открытом месте, не таясь, уверенные в своей силе. Когда из леса, стоявшего на другом берегу реки, появились передовые разъезды князя Ярослава, от шатров и шалашей, из-за возов, стоявших рядами на лугу, к Шелони побежало такое множество новгородских ратников, что дозорные в страхе остановились. — Вся Новгородская земля здесь! — сообщили они великому князю. Ярослав Ярославич сам поехал к броду. На противоположном берегу Шелони, сколько мог окинуть взгляд, сплошными рядами стояло новгородское войско. Грозно поблескивало железо доспехов, качались над шлемами воинов длинные копья. Позади пешего строя застыла готовая к бою конница. А возле самой воды, в кустах ивняка, притаились густые цепи лучников. Андрей Воротиславич встревоженно шепнул великому князю: — Не осилить нам такой рати. На каждого владимирца — пять новгородцев, а то и боле… — Но и отступать нельзя, — строго оборвал князь. — Лучше быть побежденным в бою, чем прослыть ушедшим от боя… Конница князя Глеба Ростиславича Смоленского, развернув боевые знамена, ринулась к броду. От множества всадников вспенилась Шелонь. Казалось, нет силы, которая могла бы остановить этот бешеный порыв. Но новгородские лучники натянули тетивы. Дождь стрел полился на атакующих всадников. Падали кони, подминая воинов. Вода окрасилась кровью. Уцелевших смоленских всадников встретила в копья новгородская пешая рать, опрокинула и погнала обратно в воду. Потом пытали счастья лихие владимирцы и упрямые суздальцы, отчаянные тверичи и снова смоляне, разъяренные первой неудачей. Холодные воды Шелони равнодушно принимали павших воинов великого князя Ярослава Ярославича. Новгородская рать непоколебимо стояла у брода. Неделю продолжались яростные схватки. Наконец Ярослав, послушав воевод, отвел войско в лес. Только сторожевая застава владимирцев осталась на берегу Шелони. Загоняя насмерть коней, из великокняжеского лагеря поскакали бояре с тайным порученьем. Путь их лежал в далекий Киев. Не добыв Новгорода мечом, Ярослав решил просить помощи у Кирилла, митрополита Киевского и всея Руси. «На коленях молите Кирилла, чтобы помог вразумить непокорных! — наказывал великий князь послам. — Что угодно обещайте, чем угодно клянитесь, лишь бы помог! И торопитесь, торопитесь!» Послы великого князя Ярослава Ярославича торопились. Они сделали почти невозможное: преодолев полторы тысячи верст пути, дремучие леса и болота, бесчисленные реки, литовские засады и бродячие загоны ордынцев, через три недели привезли грамоту митрополита Кирилла… В тяжком молчанье выслушали грамоту митрополита Кирилла новгородские власти: владыка Далмат, посадник Павша Онаньич и вечевые бояре. «Мне поручил бог Русскую землю, а вам слушать бога и меня, митрополита! — требовал Кирилл. — Вы крови не проливайте, миритесь. А князь Ярослав всего лишается, что не по правде взял у Нова-города. Я, митрополит Киевский и всея Руси, за него поручаюсь. Если будете крест целовать, что кончаете усобную распрю, то отпускаю грехи ваши и молюсь за вас перед богом. А если упорствовать будете и требуемого не сотворите, то положу на вас тягость и не благословенье свое. Аминь!» — Аминь! — покорно повторил владыка Далмат, осеняя себя крестом. — Аминь! — повторил посадник Павша Онаньич и добавил, безнадежно махнув рукой: — Над Господином Великим Новгородом только бог властен… Ныне смиряется Новгород перед богом и митрополитом… Мир подписали по всей воле новгородской. Ярослав Ярославич лишился черной и печерской дани. Княжьи люди были отставлены от суда. Не наказанными остались мятежники, которым Ярослав грозил раньше опалой и казнями. За реку Шелонь новгородцы пропустили великого князя с одной владимирской дружиной. Остальные полки вернулись в Низовскую землю. Великий князь недолго пробыл в негостеприимном Новгороде. По первому снегу он уехал во Владимир, оставив на городище наместника Андрея Воротиславича. Отъехал будто бы по своей воле, а на самом деле от бессилия, от невозможности властвовать в Новгороде как хотел. Уехал озлобленный и растерянный, не понявший, что этим отъездом показал всем свое пораженье, свою неспособность крепко держать в руках великокняжескую власть. И кто знает, не тогда ли начали говорить люди, что на Руси есть Ярослав Ярославич с великокняжеским ярлыком, но нет великого князя?.. Глава 10 Ордынские хитросплетенья 1 Лето шесть тысяч семьсот семьдесят девятое[64 - 1271 год. По древнерусскому календарю новый год начинался весной, 1 марта.] начиналось событиями малозначительными. В своей заболотной вотчине преставился князь Василий, старший Александрович. Как жил незаметно князь-затворник, так и умер незаметно: в тишине и одиночестве. Смерть его отметили разве что только всезнающие монахи-летописцы. Той же весной, в среду, на пятой неделе поста, было знамение в небе. Померкло солнце, и стало сумрачно, как поздним вечером, и ужаснулись люди. Но не допустил бог гибели христианского мира. Снова наполнилось светом солнце. В церквах отслужили благодарственные молебны за избавленье от беды. На псковском рубеже начали было пакостить немцы, взяли несколько сел с людьми и именьем. Но приходили они на этот раз в малом числе. Князь Довмонт на пяти насадах,[65 - Насад — большая боевая ладья с высоко поднятыми носом и кормой, имевшая палубу.] с дружинниками и шестью десятками псковских охочих мужей, догнал немцев на речке Мироповне, отбил пленных и добычу. Конные рыцари спаслись бегством, а пешие кнехты, побросав копья, спрятались в камышовых зарослях. Воины Довмонта подожгли сухой камыш. Многие кнехты погибли в огне, а остальных псковичи побили стрелами на песчаной косе. В иных же местах было в то лето тихо: ни усобных войн, ни разбоев на торговых путях. Замерла Русь, как лес перед грозой. Повисли над ней тучи неразрешенной вражды. Чем-то закончится противостояние великого князя Ярослава Ярославича и Господина Великого Новгорода? Пробирались по лесам тайные гонцы: из Костромы в Переяславль, из Переяславля в Городец, из Городца в далекое северное Белоозеро. Ободрившиеся недоброжелатели князя Ярослава сговаривались между собой, что-то замышляя. Но об этом великому князю знать было не дано. Ярослав Ярославич безвылазно сидел за стенами владимирского Детинца, за крепкими караулами. Людям не показывался, послов не принимал. По Руси поползли слухи, которым многие верили: Ярослав-де нездоров, властвовать больше не в силах, позвал сына Святослава из Твери, чтобы передать великое княженье… Владимирские сторожевые заставы перекрыли речные пути, встали на Клязьме, Нерли, Колокше, Пекше, Поре, Судогде. Встали они большими ратями, как на войне, но границ княжества не переступали. Стольный Владимир так же отгородился этими заставами от Руси, как сам Ярослав отгородился стенами Детинца от великокняжеских дел. Но земля не может жить без великого князя. Кто-то должен собирать ордынские дани, кто-то должен отвозить их в Орду, чтобы уберечь от разорительных татарских вторжений. Хан Менгу-Тимур долго ждать не будет. Недаром великий баскак Амраган уже дважды ездил в Детинец к князю Ярославу. О чем они говорили, понятно любому: баскак грозил ханским гневом и требовал дани, а Ярослав жаловался на удельных князей, задержавших уроки[66 - Уроки — часть ордынской дани, которую вносили в общерусский «выход» отдельные княжества и города.] со своих городов. Но Орде нужны не жалобы, а серебряные гривны. Если не может великий князь Ярослав собрать серебро, то зачем он ордынскому хану? Самое время перекупить у Менгу-Тимура ярлык на великое княженье… В начале лета Василий Ярославич Костромской, Дмитрий Александрович Переяславский и Глеб Василькович Белозерский, сговорившись, поехали в Орду судиться о великом княженье. Под надежной охраной вслед за князьями потянулись обозы с серебряной и меховой казной — подарки хану и мурзам. Почуяв беду, стронулся наконец с места и Ярослав Ярославич. Великокняжеский караван из трех десятков насадов и больших ладей поплыл вниз по Клязьме, к Нижнему Новгороду. Оттуда прямой Волжский путь вел к Сараю, столице Золотой Орды. Днем и ночью, сменяя друг друга, налегали на тяжелые весла владимирские дружинники. Ярослав торопился предстать перед ханом раньше, чем его соперники. Остался за кормой Нижний Новгород, последняя русская крепость на южном рубеже. Дальше была чужая земля. Медленно проплывали мимо пустынные волжские берега. Люди здесь не селились из-за опасности ордынских набегов. Изредка на песчаные отмели выезжали кучки всадников в татарских войлочных колпаках, грозили каравану копьями. Ярослав Ярославич приказывал кормчему держаться подальше от берега. От разбойных людей, которых много бродило по степи, не защитит даже ханский знак — пайцза… Серебряную дощечку-пайцзу Ярославу вручил перед отъездом великий баскак Амраган. У темников пайцзы были золотые, с тигриной головой. У тысячников пайцзы тоже золотые, но уже без изображенья царственного зверя. А просто серебряные малые пайцзы, подобные той, какую дал Ярославу баскак, имели сотники ордынского войска. Но и на этой пайцзе были выбиты грозные слова ханского приказа: «Силою вечного неба. Покровительством великого могущества. Если кто не будет относиться с благоговеньем к указу Менгу-Тимура, тот подвергнется ущербу и умрет. Пусть посол получит все необходимое: безопасность, пищу, коней и провожатых!» Были еще пайцзы бронзовые, чугунные и даже деревянные, но они для самых малых ханских людей или для купцов. Против устья Суры, что впадает в Волгу на границе Булгарской земли, навстречу великокняжескому каравану выехали на лодках татарские караульные. Дружинники Ярослава осушили весла. Суда остановились, лениво покачиваясь на речной волне. К насаду Ярослава подплыло несколько татарских лодок. Легко перемахнув через борт, на палубу вскочил молодой мурза в полосатом шелковом халате, с саблей у пояса. За ним густо полезли, оттесняя к корме дружинников, воины в войлочных колпаках, с саблями и короткими копьями в руках. Звон оружия, топот, угрожающие гортанные выкрики оглушили великого князя. Дрожащей рукой Ярослав достал из-за пазухи серебряную пайцзу и высоко поднял над головой. Сразу стало тихо. Татарские воины остановились, сорвали с голов войлочные колпаки. Мурза, низко кланяясь, приблизился к Ярославу, осторожно взял пайцзу, прочитал надпись. Потом, разочарованно вздохнув, вернул серебряную дощечку великому князю: — Велик хан Менгу-Тимур! Да будет легка дорога спешащим припасть к источнику мудрости… Дальше плыли с татарскими провожатыми. На великокняжеском насаде провожатым остался старый татарин, десятник из караула. Звали его Кутук. Несмотря на жару, десятник кутался в шубу с рыжим лисьим воротником. На шубе были пришиты лоскутки разноцветной ткани, медные и серебряные пуговицы, узорные бронзовые пластинки. Саблю в поцарапанных кожаных ножнах, круглый щит и колчан десятник положил на корме, за ларем с корабельной снастью. Рядом пристроил два кожаных мешка и одеяло, сшитое из бараньих шкур. Здесь Кутук и спал, вылезая из своего угла к обеду да вечером — поужинать с дружинниками. Ел десятник все, что предлагали — похлебку, разные каши, солонину, хлеб, вяленую рыбу, — и так обильно, что люди удивлялись. «Куда только влезает в него, нехристя, столько добра? С виду мал и тощ, а вот поди же ты…» Насытившись и обтерев губы засаленным рукавом, десятник бродил по палубе, гордо тыкал себя пальцем в грудь: — Кутук — хороший люди! Кутук сильный! Показывал пайцзу, висевшую на шнурке на шее, повторял: — Кутук сильный! Пайцза у десятника была бронзовая, с короткой полустершейся надписью. Наверно, поэтому он держался в стороне от великокняжеского шатра, который находился под незримой защитой серебряной пайцзы. Но если на палубе появлялся тысячник Андрей Воротиславич или кто-нибудь из посольских бояр, Кутук ходил следом, надоедливо дергал за рукав: — Дай подарки! Дай! Попрошайничество десятника никого не удивляло: знали, что подарки в Орде требовали все. Великие дары вымогали у князей и их послов сами ханы, их жены и родственники, мурзы, темники, тысячники, сотники. Сколько ни раздавали им казны, все оказывалось мало. В прошлые приезды из Орды бояре жаловались великому князю, что от малых даров мурзы отказывались и попрекали: «Вы приходите от великого человека, а даете так мало?» Даже рабы — ничтожество, прах земной! — и те просили подарки с великой надоедливостью, обещая при случае замолвить доброе слово своему господину. С чего же было сердиться на бедного десятника Кутука? Ведь Кутук был рад малому, кто что даст: старой рубахе, ножичку, медному колечку, иголке, пуговице от кафтана, бляшке с конской сбруи. Пуговицы и бляшки Кутук тотчас пришивал на шубу костяной иглой и, выпятив грудь, гордо расхаживал по палубе. Было в этом татарском десятнике что-то жалкое и одновременно страшное. Десятки и сотни тысяч таких вот кутуков составляли ордынскую силу: слепую, жестокую, нерассуждающую, готовую по первому слову ханов и мурз собираться в бесчисленные тумены, мчаться куда угодно, убивать, жечь, грабить, втаптывать в землю копытами коней целые народы, угонять в степи печальные вереницы пленников. Любой из дружинников Ярослава мог искромсать в поединке невзрачного, низкорослого Кутука. Но сотня таких, как он, сокрушила бы и богатыря… Так велся счет в те черные для Руси годы: на одного русского воина — десятки ордынских всадников, на русскую тысячу — сокрушающие все своей многолюдностью конные тумены. Потому-то и ездили русские князья в Орду, потому-то и отвозили богатые подарки, оторванные не от избытка, а от бедности, от нищего народа, согнувшегося под ордынскими данями и боярскими поборами. Отгородиться от татар мечом еще не пришло время… Леса, обступавшие волжские берега, давно сменились зелеными равнинами. Затем потянулись желто-серые, выжженные горячим июльским солнцем солончаки. Кутук принялся чистить мокрым песком бляшки и пуговицы на шубе, многозначительно приговаривая: — Сарай скоро! Красива кафтан — хорошо! Нет красива кафтан — нет хорошо! Посольство переоделось в нарядные кафтаны. Ярослав Ярославич приказал поднять на корме великокняжеский стяг. Разноцветные флажки-прапорцы затрепетали на ветру и над другими ладьями. 2 Издали Сарай был похож на множество желтых глиняных кубиков, рассыпанных по равнине. Приземистые одноэтажные дома то вытягивались в длинные улицы, то в беспорядке теснились друг к другу. Над плоскими крышами поднимались вверх тонкие минареты мечетей: со времени хана Берке в Орде установилась мусульманская вера. В центре города стоял большой дворец, украшенный разноцветными изразцами. Большое золотое полнолуние, венчавшее дворцовую крышу, ослепительно блестело на солнце. Рядом с ханским дворцом были дома его родственников и мурз, тоже украшенные изразцами. Здесь Менгу-Тимур и его приближенные жили в зимние месяцы. Улицы Сарая выводили прямо в степь — крепостных стен вокруг города не было. Столицу Золотой Орды защищали от врагов не укрепления, а воинственные орды, кочевавшие по бескрайним просторам степей. Подобраться к Сараю незамеченным было невозможно. И сейчас, будто охраняя город, сплошным кольцом окружили Сарай белые и черные островерхие юрты. Юрт было даже больше, чем домов. Казалось, два мира сошлись на берегах Волги: оседлость и кочевая стихия. Великокняжеский караван подошел к пристани, сложенной из толстых бревен. Пестрая разноязычная толпа бурлила на берегу. В толпе перемешались войлочные колпаки, белые и зеленые чалмы, лохматые шапки. Но еще больше было людей с непокрытыми головами, обритыми или заросшими бурыми от пыли волосами. Игумен Вассафий, сопровождавший посольство, перекрестился в испуге: — Столпотворенье! Вавилон! Спаси нас, господи! Взмахивая нагайками, через толпу пробирались городские стражники, а с ними писец-хорезмиец в чалме, полосатом халате и с чернильницей, привязанной к поясу желтым шнуром. Коверкая русские слова, писец сказал, что великому князю Ярославу отведен дом для постоя, что корм его людям и овес лошадям будет даваться по-обычаю, пока хан не призовет его для разговора… Конюхи подвели лошадей для великого князя и бояр. От первой поездки по Сараю в памяти князя Ярослава осталось лишь мелькание пестрых одежд, разноязыкий говор, едкая удушающая пыль, забивавшая нос, рот, глаза. «Истинно Вавилон! — думал князь. — Смешенье народов! Как живут здесь люди?!» Ярослав Ярославич пришел в себя только в полутемной прохладной комнате, отгороженной от городского шума глиняными стенами. Судя по тому, что дом стоял неподалеку от ханского дворца, здесь жил какой-нибудь знатный мурза. Сейчас хозяина в доме не было, как, впрочем, и в соседних домах. В летнюю пору мурзы уезжали в степь, по своим улусам. Пуст был и ханский дворец. Ярослав Ярославич напрасно торопился в Сарай. День проходил за днем, но хан Менгу-Тимур не звал великого князя для разговора. Наведывался к великому князю только писец-хорезмиец, осторожно расспрашивал, зачем тот приехал к хану, охотно принимал подарки, но сам на вопросы отвечал уклончиво: «Хан Менгу-Тимур в летней ставке, а где та ставка — не знаю… Когда призовет князя к себе, тоже не знаю… Может, скоро, а может, и не скоро. Дел у хана много…» По утрам к дому подъезжала скрипучая крытая повозка, запряженная волами. Рабы выгружали посольский корм: бараньи туши, мешки с рисом, кожаные бурдюки с молоком. Больше никто не нарушал покоя татарских воинов, стоявших в карауле у ворот. Ярослав Ярославич томился, мрачно расхаживал по пустым комнатам. Присесть по-людски — и то нельзя было в доме мурзы! В комнатах — только ковры с набросанными поверх них жесткими подушками да невысокие круглые столики. Не порадовала и встреча с мурзой Мустафой. Тот явился сразу же, как только узнал о приезде великого князя в Сарай. После смерти своего покровителя, хана Берке, мурза прозябал в бедности и ничтожестве. Другие люди вершили теперь дела в Орде, другие люди черпали богатство из неиссякаемого сундука ханской щедрости. Мустафа произносил их имена с бессильной злобой, с тайной завистью неудачника. А первым среди удачливых был темник Ногай… — Берегись Ногая! — настойчиво предостерегал мурза. — Ногай коварен и свиреп, ко многим неугодным ему смерть пришла раньше назначенного часа… О Ногае великий князь слышал и раньше. Ордынские купцы, приезжавшие во Владимир, с почтеньем говорили о всесильном темнике, звезда которого поднялась почти вровень с ханским престолом… Но кто был Ногай и как достиг он такого невероятного могущества, на Руси не знали. Поэтому Ярослав слушал мурзу внимательно, надеясь почерпнуть из его рассказов полезное для себя. Мустафа говорил о возвышении Ногая подробно, со знанием всех его дел: сразу было видно — давно присматривается мурза к удачливому темнику, может, еще с тех времен, когда сам был при хане Берке. …У Джучи, первенца Чингисхана, было пять законных сыновей. Они владели улусами и занимали ханские троны. Остальные сыновья Джучи, рожденные наложницами и рабынями, не имели права на ханский титул. Таков обычай, которого не нарушал самый дерзкий. Отец темника Ногая — Буфал — был седьмым, незаконным сыном Джучи. Поэтому он не оставил в наследство своему сыну Ногаю ничего, кроме частицы крови великого Чингисхана, потрясателя вселенной. Дорогу к могуществу Ногай прорубил своим удачливым мечом. Восхождение Ногая по дороге славы началось почти десять лет назад, во время войны хана Берке с ханом Хулагу, правителем персидского улуса. В первой же битве на берегах быстрой Куры молодой Ногай увлек за собой кипчакскую конницу[67 - Кипчаками восточные историки называли половцев, которые после монголо-татарского завоевания были включены в войско Золотой Орды.] и сокрушил правое крыло вражеского войска. Берке, обрадованный победой, вручил Ногаю бунчук темника. Кипчакский тумен, который Ногай повел в бой, стал его улусом. Умер хан Хулагу, огорченный пораженьями, но войну продолжил его сын Абага. Золотоордынское войско во главе со знатным ханом Сунтаем, внуком Джагатая,[68 - Джагатай — второй сын Чингисхана, правитель среднеазиатского Джагатайского улуса.] снова двинулось на Кавказ. Тумен Ногая шел впереди и первым напал на врага. В яростной схватке закружилось множество всадников, клубы пыли окутали поле битвы. Ни одна сторона не могла взять верх. Но военачальники Абаги заметили приближавшееся войско Сунтая и приказали своим воинам отступить. Битва прекратилась. Сунтай не разобрал издали, что произошло. Он решил, что бой прекратился потому, что Ногай разбит, и сам отступил. Пять туменов ордынского войска ушли за Сунтаем, не приняв участия в сраженье. Никто бы не упрекнул Ногая, если бы он тоже отступил. Но Ногай не отдал победу. С одним кипчакским туменом он бросился за Абагой, настиг его и разгромил. Хан Сунтай, внук Джагатая, был посрамлен, а Ногай снова возвеличился. Берке поставил Ногая над несколькими туменами и выделил земли для кочевий между Доном и Днепром. У удачливых всегда много завистников. Зависть страшней открытой вражды. Богатырь, победивший в единоборстве льва, может назавтра погибнуть от укуса неприметной змеи. Ногай избежал подобной участи. Повергнув к ногам хана Берке несметную военную добычу и знатных пленников, он снова поспешил на Кавказ, где не утихал пожар войны. Запутанные переходы ханского дворца в Сарае и изощренное вероломство мурз показались Ногаю опаснее, чем сабли врагов. Из Сарая темник Ногай увозил ханскую милость, большую золотую пайцзу с головой разъяренного тигра и бунчуки новых туменов. Путники на дорогах падали в пыль, увидев над головой молодого темника множество развевающихся на ветру рыжих конских хвостов: нукеры-телохранители везли бунчуки за своим господином. Теперь за Ногаем незримо стояли десятки тысяч всадников, стояла сила, внушавшая почти такое же уваженье, как ханский титул! Снова были походы по диким ущельям и горным кручам, снежные лавины, бешеный круговорот потоков, кровопролитные сраженья. И победы: большие и малые, бескровные и оплаченные дорогой ценой. Снова тянулись в Сарай обозы с добычей. Снова хан Берке, уже старый и больной, называл Ногая верным мечом своим и посылал бунчуки, подчиняя удачливому полководцу новые тумены. Только однажды изменило Ногаю воинское счастье. У города Джеган-Муран в Азербайджане Ногай был встречен многочисленным войском царевича Юшмута, младшего брата Абаги. Иранские пехотинцы, вооруженные длинными копьями, отбили атаку ордынской конницы. Ногай сам повел кипчакский тумен. Но черная персидская стрела поразила темника в левый глаз. Верные нукеры на руках унесли раненого Ногая в обоз. А его войско, устрашенное потерей предводителя, отступило в Ширван. Хан Берке поспешил на помощь к своему любимцу. Но Абага и его брат царевич Юшмут не приняли боя. Они отошли за Куру и разрушили все переправы. Четырнадцать дней стояли друг против друга на берегах Куры два чингисида — Берке и Абага, внуки одного деда, сыновья родных братьев, а ныне — смертные враги. Больной Берке, чувствуя приближенье смерти, жаждал решающего сраженья. Но глубока и быстра Кура. В бешеных водоворотах тонули воины Берке, пытавшиеся переправиться через реку на плотах и вязанках хвороста. Берке повел войско вверх по реке, к Тифлису, подыскивая более удобное место для переправы. Но по дороге он умер. Многие думали, что после пораженья в бою с царевичем Юшмутом и смерти хана Берке закатится звезда темника Ногая. Вышло же наоборот. Пользуясь безвластием в Сарае, Ногай увел с Кавказа все свои тумены. Следы его затерялись в бескрайних степях между Доном и Днепром. Никто не знал, где он скрылся и что намерен делать дальше. Ногай не приехал в Сарай даже в тот великий день, когда Менгу-Тимура, внука Батухана, трижды подняли на белом войлоке, обнесли на руках вокруг шатра и вручили ему золотой ханский меч.[69 - Такова была церемония провозглашения нового ордынского хана.] Нойоны-тысячники, прибывшие от Ногая с поздравлеиьями и подарками, объяснили любопытствующим: «Ногай нездоров, еще не оправился от раны!» В следующие годы Ногай приезжал к хану редко, больше в летнюю пору, когда Менгу-Тимур кочевал в степи. Приезжая, приводил с собой для безопасности большое войско, два тумена или три. А если звали его в гости ханские родственники, то отнекивался нездоровьем или военными делами… — Как Менгу-Тимур терпел такое своевольство? — удивлялся Ярослав, слушая рассказы Мустафы. Тот сокрушенно разводил руками: — Как терпел, спрашиваешь? А как же не терпеть? У Ногая — сила! Никто не знает, сколько туменов под рукой у Ногая. Одни говорят — пятнадцать туменов, другие — двадцать… У самого Менгу-Тимура стольких туменов нет! Ногай все бродячие орды на свою службу поставил. Мурз соседних улусов делает своими тысячниками, а если противятся — рубит головы и ломает хребты. В Дешт-и-Кипчаке[70 - Дешт-и-Кипчак — степи между Доном и Днепром.] темник Ногай — полный хозяин… Торопливо, захлебываясь словами, Мустафа рассказывал все, что знал о Ногае, о самом хане, о его приближенных, о слухах, которые разносились по базарам Сарая. Умолкал на мгновенье, чтобы перевести дух, но, встретив недовольный взгляд Ярослава, продолжал говорить. Понимал мурза, что больше нечем ему отплатить за подарки, кроме рассказа о том, что теперь интересовало богатого русского князя. Мимоходом упомянул мурза и о Жанибеке, который когда-то провожал Ярослава на великое княженье, а потом приезжал во Владимир и Новгород с ханским ярлыком. «Содрали с живого кожу, а голову Жанибекову подняли на шесте перед ханским дворцом!» В голосе Мустафы прозвучало злобное торжество. Ярослав понял, чему радовался мурза. Погиб его соперник, искатель ханских милостей, а он, Мустафа, хоть и прозябает теперь в безвестности, но — жив… А для великого князя смерть старого знакомого Жанибека была огорчительна. Ярослав надеялся на его заступничество перед ханом. Мустафа ушел, а великий князь задумчиво сказал Андрею Воротиславичу: — Туманно все в Орде, неустойчиво. От мимолетной прихоти хана зависит — вознести человека или растоптать в прах… У кого искать помощи? Мустафа бессилен, Жанибека нет… Вели завтра же послать верных людей на базары, на пристани. Пусть слушают, что говорят меж собой ордынцы. А особо пусть прислушиваются, что говорят о соперниках моих, Василии да Дмитрии… 3 Василий Ярославич Костромской, Дмитрий Александрович Переяславский и Глеб Васильевич Белозерский приехали в Сарай только на исходе июля. Сухопутная дорога через мордовские леса и безлюдное Дикое Поле оказалась много труднее, чем прямой Волжский путь. Костромского и белозерского князей ханский писец проводил в караван-сарай на окраине города. Ярослав Ярославич остался доволен таким пренебреженьем ордынцев к своему младшему брату. Пусть поживет на отшибе, вместе с купцами да бродягами! Чай, не великий князь! Но встреча, устроенная Дмитрию Александровичу, удивила и встревожила владимирцев. К переяславскому посольству выехал высокий сумрачный монах, доверенный управитель преподобного Феогноста, епископа Сарая,[71 - В Сарае, где постоянно жило много христиан, имелась своя епископия. В Сарай Киевским митрополитом назначался особый епископ, Сарский и Подонский.] и после короткого разговора с князем Дмитрием повел прямо к епископскому подворью. Дом епископа Феогноста, обмазанный желтой глиной, как и другие дома в Сарае, но большой, двухэтажный, с нарядным крыльцом, был обнесен высокими стенами. Единственные ворота захлопнулись за переяславским посольством, скрыв его от любопытных взглядов. Было над чем задуматься великому князю! Сарайский епископ Феогност не оказывал подобной чести ни одному русскому князю. Самого Ярослава он допустил лишь для благословенья и короткой исповеди. А от разговора о делах мирских уклонился, повторив приличествующие случаю слова: «Богу — богово, кесарю — кесарево. Аз, убогий, лишь о душе пекусь, будучи пастырем над христианами, в землю иноверную заброшенными…» Но еще больше задумался бы Ярослав Ярославич, если бы мог знать, что Дмитрий не только первый князь, принятый на епископском подворье, но и единственный на Руси, кому епископ присылал тайные грамоты из Орды. О многом позаботился в свое время великий князь Александр Ярославич Невский. Среди прочих была забота о том, чтобы престарелого сарайского епископа Митрофана заменил в Орде верный человек. Таким человеком был Феогност. Он ждал случая помочь наследнику Невского — князю Дмитрию. Теперь случай представился… Келья епископа Феогноста показалась Дмитрию кусочком Руси, чудом, перенесенным из прохладного сумрака заокских лесов в пыльный зной ордынской столицы. Стены и потолок были обшиты свежим еловым тесом. В келье пахло смолой, нагретым деревом — теми непередаваемыми лесными запахами, с которыми сроднился каждый русский человек. Перед иконой богородицы, заступницы Владимирской земли, мерцал огонек лампады. Под ногами лежал не пестрый восточный ковер, а домотканые льняные половички. И обставлена была келья по-русски: деревянный стол, до белизны выскобленный ножом, тяжелые деревянные скамьи, лари для посуды и домашней утвари, а под иконой в красном углу — епископское кресло, тоже деревянное, с большим резным крестом над спинкой. И оконце было прорезано так, как привыкли это делать на Руси: узкое, со свинцовыми переплетами. Только за стеклами были не ласкающие глаз белоствольные березки, а минареты мечетей, вонзившиеся в безоблачное южное небо… Беззвучно ступая босыми ногами, в келью вошел доверенный отрок-послушник, поставил на стол сулею с холодным квасом, прибрал порожнюю посуду. Постоял у двери, ожидая, не прикажут ли чего, — беседа епископа с молодым переяславским князем затянулась, — и вышел, тихо притворив за собой дверь. Феогност, проводив его взглядом, продолжил: — Может, и справедливо рассудили вы с князем Васильем, что пришло время столкнуть Ярослава с великого княженья. Только хану сейчас не до ваших споров с Ярославом. Менгу-Тимур занят походом на Константинополь… — Поход на Константинополь?! — Воистину так! Еще весной Менгу-Тимур отъехал в степь, к излучине Дона. Туда назначено ханским родственникам и мурзам приходить с туменами. А ордынский обычай тебе, княже, ведом: на место сбора войска ордынцы чужих не допускают. Так что встречи с ханом не жди… — Что же делать, отче? — обеспокоенно спросил Дмитрий. — Без самого хана спора о великом княженье не решить… Епископ Феогност задумчиво теребил седую бороду. Неладно выходило дело. Если Дмитрий вернется из Орды ни с чем, великий князь найдет случай отомстить… — Подумаю. А ты отдохни с дороги. Устал, поди? Да и то, третий час говорим! С богом!.. Дмитрию не сиделось на епископском подворье. Чужой и непонятный город, шумевший за стенами, привлекал его. В сопровожденье боярина Антония и нескольких дружинников-телохранителей князь Дмитрий ездил по улицам Сарая, заглядывал в лавки купцов и мастерские ремесленников. Разделялся город по верам людей, населявших его. Отдельно жили мусульмане, отдельно — христиане. Базары у них тоже были разные, у каждого народа свой. В одном конце города поднимались минареты мечетей, в другом — кресты христианских церквей. Отдельно стояли дома и лавки иноземных купцов, обнесенные высокими стенами из-за опасения разбоев. У ворот купеческого квартала стояла своя стража. Казалось, Сарай состоял из нескольких разных городов, живущих каждый своей особой жизнью… Неподалеку от ханского дворца поблескивал на солнце пруд. Вода в пруду была желтая, грязная, пригодная разве что только для гончарных или кожевенных работ. Питьевую воду жители Сарая набирали из реки и в больших глиняных кувшинах развозили по домам на повозках. И, что самое удивительное, чистой водой торговали на базарах, будто хлебом или молоком… Сарай князю Дмитрию не понравился: толчея, пыль, смрад. В городе не было ни садов, ни зеленых лужаек, милых русскому глазу. Дома прятались за глухими глиняными стенами. Люди на улицах смотрели неприветливо. Только сопровождавшие князя вооруженные дружинники заставляли их уступать ему дорогу. А на окраине города, где стоял караван-сарай, ветер гнал из степи тучи раскаленной пыли, перемешанной с кизячным дымом. Оглушительно ревели верблюды. Ржали кони, привязанные к кольям кибиток. Скрипели огромные деревянные колеса повозок. «Невесело здесь Василью Ярославичу!» — сочувственно подумал Дмитрий, подъезжая со своими спутниками к караван-сараю. Костромской князь встретил Дмитрия хмуро, неприветливо. Да и с чего ему было радоваться? О делах разговаривать было не с кем: и хан Менгу-Тимур, и его ближние люди уехали невесть куда и невесть когда возвратятся. Только битикчи, старший писец ханского великого дивана,[72 - Диван — ханская канцелярия.] остался во дворце… Подошел Глеб Василькович Белозерский, тоже невеселый, болезненно-бледный. Привыкший к прохладному северному лету, он с трудом переносил неистовую сарайскую жару. В разговоре Белозерский князь почти не участвовал, во всем соглашаясь с Василием Ярославичем. Решили для начала послать подарки ханскому битикчи. Быстро сговорились, какие именно подарки пошлет каждый, чтобы не возвышаться друг перед другом. Дмитрий стал прощаться. Провожая переяславского князя до ворот караван-сарая, Василий попросил: — Разузнай у епископа, как поскорее управиться с делами. Он-то знает… Поторопимся, князь… Ты ведь благоденствуешь на епископском подворье, а мне здесь — худо… В голосе Василия прозвучала откровенная зависть. Пыль, ворвавшаяся в приотворенные ворота с неожиданным порывом ветра, запорошила глаза. Василий зажмурился, достал из-за пазухи тряпицу, принялся вытирать слезящиеся глаза. Дмитрий ждал, что еще скажет князь Василий. — Поезжай! Поезжай! — наконец махнул тот рукой. И опять пожаловался: — Худо мне здесь… Дмитрий легко вскочил в седло. Невысокий, полнотелый Василий смотрел на него теперь снизу вверх, горькие морщины избороздили лоб, редкие волосы растрепаны ветром. Дмитрий вспомнил, как прозвали в народе костромского князя — Квашня, и вдруг подумал, что тот ему не соперник. Если в тридцать лет смотрит как старик — значит, не жилец на этом свете! Дмитрий стегнул плетью коня и помчался прочь от караван-сарая. За ним в клубах пыли скакали Антоний и дружинники. Только через три дня епископ Феогност позвал Дмитрия на беседу в ту же келью, пропахшую смолистыми лесными запахами. Тот же тихий отрок затворил дверь за спиной переяславского князя. — Запомни два имени, сын мой! — сразу начал Феогност. — Джикжек-хатунь, любимая жена Менгу-Тимура, и темник Ногай, предводитель туменов Дешт-и-Кипчака… — Жена хана? — удивленно переспросил Дмитрий. Епископ улыбнулся, подтвердил: — Да, Джикжек-хатунь! Здесь Орда, а не Русь. В Орде все по-иному, чем у нас. Ханские жены не только детей растят, не только домашними делами заправляют. Вспомни, от кого получал грамоты отец твой, Александр Ярославич Невский, от великого хана Гуюка[73 - Гуюк, сын Чингисхана, был великим монгольским ханом с 1245 до 1248 года.] или от ханши, матери его? От ханши! Кому приписала молва смерть деда твоего, великого князя Ярослава Всеволодовича? Тоже не хану, а ханше, опоившей его ядом… Заметив сомненье на лице Дмитрия, епископ Феогност поднялся с кресла, подошел к ларю и достал несколько пергаментных свитков. — Погляди сам, — сказал он, отчеркивая ногтем строку на одном из пергаментов. — «Мнение хатуней, мурз и темников сошлось на том, чтобы избрать на ханство Менгу-Тимура, сына Тукана, внука Батухана…» Видишь, даже в приговоре курултая ханши поставлены на первое место! А вот ярлык самой Джикжек-хатуни, — продолжал он, разворачивая другой свиток. — «Джикжек-хатуни слово царевичам улусным и мурзам и баскакам и таможенникам…» Запомни, сын мой: путь к сердцу Менгу-Тимура лежит через юрту Джикжек-хатуни! — Где искать ее юрту? — Джикжек-хатунь сейчас на летних пастбищах, по сию сторону Волги. Мои люди укажут туда дорогу. И среди слуг ханши есть христиане, сохранившие верность церкви. Найдется кому и передать подарки, и посоветовать, чтобы ханша следующие подарки приняла из твоих рук. В том я, смиренный служитель божий, тебе помогу… — Спасибо, отче! — поклонился Дмитрий. — Сделаю все как ты сказал… Потом епископ Феогност заговорил о Ногае. Непомерно возвысился за последние годы правитель Дешт-и-Кипчака, не сразу и поймешь, кто теперь сильнее: Менгу-Тимур или темник Ногай. Ногай сам, помимо хана, ссылается с иноземными государями, называет себя родственником царя Берке и главным предводителем войска. Пока еще открыто в ханские дела не вмешивается, но недалеко то время, когда Ногай станет хозяином всей Золотой Орды… — Тебе нужно, княже, заручиться поддержкой Ногая. Если не теперь, то в будущем это будет полезно. Я помогу тебе. Честолюбец замыслил породниться с самим византийским императором, сватает за себя царевну Ефросинью, побочную дочь Михаила Палеолога. Без благословенья церкви этому браку не бывать! Поэтому Ногай сам ищет моей дружбы… Нелегко было Дмитрию разобраться в хитросплетеньях ордынских дел даже при таком опытном кормчем, как епископ Феогност. Но разобраться было нужно: путь к великому княженью лежал через Орду… Подарки Джикжек-хатуни повез боярин Антоний. …Равнодушно скользнув взглядом по золотым и серебряным кубкам, связкам соболей, блюду с серебряными гривнами и украшенному самоцветами ларцу, Джикжек-хатунь велела служанкам унести дары из юрты. Тогда Антоний достал главный подарок — ожерелье из светлого речного жемчуга, будто вобравшего в себя прозрачную голубизну северного неба. — Возьми, благородная Джикжек-хатунь, жемчуг из русской земли. Ханша задумчиво перебирала жемчужины смуглыми пальцами. — Говорили мне, что жемчуг родится только в южных морях. Значит, и в твоей стране холода есть жемчуг? — вдруг спросила она, поднимая глаза на Антония. На удивленье красив был молодой боярин! Высокий, прямой, с могучей грудью, обтянутой нарядным голубым кафтаном. Румяное лицо окаймляла кудрявая русая бородка, а под густыми бровями — серые проницательные глаза… Ханша проговорила с улыбкой, глядя прямо в лицо Антонию: — Господин твой так же молод, как ты? Не таков был Антоний, чтобы не воспользоваться мимолетным интересом ханши, не повернуть случай на пользу своему господину! Доверительно приглушив голос, он поведал ханше о злоключениях молодого князя Дмитрия, лишенного дядей Ярославом законного права на отцовский великокняжеский престол, о ратных подвигах отважного Дмитрия, которые не принесли ему ничего, кроме славы. — Сама ведаешь, благородная Джикжек-хатунь, каково остаться малолетнему наследнику без защиты могучего отца и сколько опасностей его подстерегает… Ханша непроизвольным движеньем прижала к себе мальчика, сидевшего рядом с ней на шелковых подушках, гневно сдвинула брови. Антоний догадался, что Джикжек-хануть представила себе, как вырывают ханские братья власть у ее сына, наследника Менгу-Тимура, как покидает она, униженная и беззащитная, дворец в Сарае, чтобы пропасть в тумане неизвестности, — и порадовался к месту сказанному слову. — Пусть ко мне придет князь Дмитрий! — сказала на прощанье ханша. — Пусть расскажет о своей земле, где родится светлый жемчуг! Епископ Феогност остался доволен разговором с Джикжек-хатунью, похвалил Антония за находчивость: «Твой хитроумный намек ханша крепко запомнит. Сама пуще огня боится, как бы родственники Менгу-Тимура не воспрепятствовали ее сыну взойти на ханский престол!» Князю Дмитрию епископ посоветовал не медлить, завтра же ехать к ханше. И Дмитрий поехал. Поехал с намереньем очернить князя Ярослава в глазах всесильной Джикжек-хатуни, унизить, погубить. Поехал, понимая, что изощренное коварство не прибавляет славы витязю, но был готов и на это… На епископское подворье князь Дмитрий возвратился хмурый и печальный. Неохотно отвечал на вопросы епископа. «Да, встретила хорошо…» «Да, и об отце, покойном Александре Ярославиче, помянула добром…» «О Ярославе говорила с недружелюбием…» «Конечно, намекнул ей, что Ярослав не по праву стал великим князем». «Обещала мне милость и ласку…» «Одарила на прощанье вот этим кольцом с своей руки…» — Чем же ты недоволен, сын мой? — удивился епископ Феогност. — Вроде бы все удалось, как задумали… Дмитрий поднял на него тоскующие глаза: — Тяжко мне, отче! Страшное дело я сотворил, направляя злобу ханши на князя Ярослава. Прощаясь со мной, ханша сказала, что Ярослав живым на Русь не вернется… грех на мне! Дмитрий закрыл ладонями лицо, плечи его вздрагивали. — Ради чего бился ты за великое княженье? — неожиданно спросил Феогност. — Ради славы? Ради гордыни? Ради богатства великокняжеского? — Ты же знаешь, отче! Не раз о том говорили! — обиженно вскинулся Дмитрий. — Ради чего? — Хочу продолжить дело родителя моего, Александра Ярославича Невского! Хочу удельных князей смирить! Вернуть Новгород под руку великого князя! Рубежи укрепить, чтобы не воевали недруги русские земли! Полки великие собрать, коим и Орда страшна не будет! Дмитрий гордо выпрямился, сжал пальцы в кулаки, будто собираясь броситься в драку с невидимым врагом. С грохотом упала тяжелая скамейка, отброшенная ногой князя. В дверь испуганно заглянул отрок и скрылся, встретив недовольный взгляд епископа. — Верю, сын мой, что возвеличишь ты делами своими Русь и святую церковь! — торжественно проговорил епископ Феогност. — Властию, данной мне богом, отпускаю грех твой, ибо совершен сей грех ради богоугодного дела! Да пребудет душа твоя в мире и покое! Аминь! Перекрестил Дмитрия и добавил негромко, буднично: — Ступай, отдохни, княже. Смятенье души твоей — от гордыни. Смири гордыню — обретешь покой. А о душе твоей я позабочусь… 4 …Тянулись дни, однообразные, как выжженные солнцем солончаки. Опять были поездки по пыльным улицам Сарая, бесконечные пустые разговоры со сладкоречивым битикчи, надоедливые жалобы Василия Костромского и Глеба Белозерского на ордынское лукавство, назойливая алчность мурз. И жара — удушливая, иссушавшая тело и мозг. Июль сменился августом, таким же знойным. Возвратился из Дешт-и-Кипчака игумен Иона, духовник Дмитрия, посланный с подарками и епископской грамотой к Ногаю. Темник не пожелал встретиться с переяславским князем, но подарки принял и — спасибо хлопотам епископа Феогноста! — прислал ярлык со словами дружбы. Ярлык Ногая читали все вместе: епископ Феогност, Дмитрий, Антоний, Иона: «Ногаево слово Дмитрию-князю. Да будет доброжелательство между нами. В час беды найдешь в Дешт-и-Кипчаке убежище». — Еще одна удача, — заключил епископ, сворачивая пергаментный лист с печатью на красном шнуре. — Когда-нибудь пригодится, княже, этот ярлык. Больше тебе в Орде делать нечего… В день нерукотворного образа,[74 - 16 августа.] покровителя путешествующих, переяславское посольство покинуло гостеприимное подворье епископа Феогноста. Следом за ним уехали со своими людьми Василий Костромской и Глеб Белозерский. Великий князь Ярослав Ярославич промедлил еще месяц, ожидая возвращения хана из похода. Но после воздвиженья[75 - 14 сентября.] стронулся с места и он. Битикчи привез на пристань небогатые подарки, а среди них — кувшин с вином, знак вниманья любимой жены хана Джикжек-хатуни. — Пусть это вино, привезенное из-за моря, облегчит князю тяготы дальнего пути, — напутствовал битикчи. Ярослав Ярославич кланялся, растроганный неожиданной милостью ханши… А вскоре на Русь пришла скорбная весть. Сентября в шестнадцатый день преставился по пути из Орды великий князь Ярослав Ярославич, державший великое княженье семь лет. Похоронили Ярослава Ярославича не в стольном Владимире, а в отчине его, городе Твери, в соборной церкви Кузьмы и Демьяна. Той же зимой Василий Костромской, последний из оставшихся в живых Ярославичей, получил от Менгу-Тимура ярлык на великое княженье. Глава 11 Последний Ярославич 1 Нет тиуна злее, чем тиун, выслужившийся из кабальных холопов и капризной милостью господина поставленный над бывшими товарищами. Гнёт такой тиун подневольных людей до земли, глумится над нищетой, вымещая на безвинных свои прошлые обиды и униженья. Нет правителя своевольнее и жестокосерднее, чем рядовой удельный князь, волей случая вознесенный из своей вотчинной глухомани на великокняжеский престол. Кружится у него голова от непривычной высоты, уши доверчиво открываются сладкому шепоту льстецов, старые друзья кажутся излишне дерзкими, а самое малое противоречие вызывает слепую нерассуждающую ненависть. Мечется такой правитель в хитросплетеньях княжеских дел и человеческих отношений, отталкивая и оскорбляя верных союзников, приближая и осыпая милостями затаившихся до времени врагов, торопясь в считанные дни свершить то, чего годами добивались его опытные предшественники, и, встретив неожиданное препятствие, впадает в отчаянье, клянет все и вся, хватается, как утопающий за соломинку, за любое, самое подлое, оружие… …Так вламывается в чащу разъяренный медведь, топча и расшвыривая лапами муравейники, ломая кусты, с корнем вырывая молодые березки, продираясь все дальше и дальше, пока наконец не упрется лобастой головой в неколебимый дуб и не заревет от бессильной злобы, сдирая кору ломающимися когтями… Таким неодолимым препятствием на пути к власти стал для Василия Ярославича Великий Новгород. Стольный Владимир встретил нового повелителя колокольным звоном и радостными криками посадских людей. Откуда мог знать тогда Василий, что горожане радовались не столько ему, сколько избавленью от великого князя Ярослава Ярославича, за семь лет правления так и не снискавшего любви владимирцев? На торжественное богослуженье в Успенском соборе съехались все сколько-нибудь заметные князья: Дмитрий Александрович Переяславский, сын Невского и сам уже прославленный воитель; хмурый и завистливый Андрей Городецкий, следующий по старшинству Александрович; новый тверской князь Святослав Ярославич, еще не снявший траура по своему отцу, покойному Ярославу Ярославичу; старейший среди князей русских Борис Василькович Ростовский, который сидел в своем уделе с самого Батыева погрома; князь-приймак Федор Ростиславич Черный, Ярославский, приехавший во Владимир со своей тещей-соправительницей княгиней Ксенией; ордынский доброжелатель Глеб Василькович Белозерский, женатый на ханской родственнице; тишайший Роман Владимирович Углицкий, коего бог даже потомством обделил; галицкие братья-соправители Давид и Василий Константиновичи; Юрий Андреевич Суздальский, бессменный наместник покойного великого князя в Новгороде; Федор Рязанский, сын князя-мученика Романа Ольговича, злодейски убитого в Орде. Приехал почтить нового великого князя и новгородский посадник Павша Онаньич с большими боярами. На соборной площади, радуя глаз, выстроились нарядные дружины удельных князей, каждая под своим стягом. Но выше всех гордо развевался на ветру великокняжеский стяг с ликом богородицы, заступницы Владимирской земли. Так и сам великий князь возвышен богом над иными князьями, предназначенье коих — быть у него под рукой, в повиновенье… Неделю продолжались пиры и гулянья. Скоморохи от великих трудов сорвали голос, выговаривали прибаутки хриплым шепотом. Ученые медведи, оглушенные праздничным ревом толпы, ложились под заборы и зажимали уши лапами. Поднять их невозможно было ни пинками, ни палками. Руки князей и бояр устали поднимать заздравные чаши, нутро не принимало больше ни пряных медов, ни фряжских вин, ни изысканных яств. Пышно праздновал Василий Ярославич свое восшествие на великокняжеский престол! Обмякшие духом князья легко согласились на положенную с их уделов долю ордынского выхода, обязались в назначенный срок привезти серебро в великокняжескую казну. Поклялись на кресте поставить свои дружины под великокняжеское знамя, а самого Василия слушать и почитать, как дети родного отца. Василий торжествовал, забыв, что точно так же, под колокольный звон и хмельную радость пиров, принимал семь лет назад великокняжескую власть его неудачливый предшественник, Ярослав Ярославич. Все теперь казалось Василию легко достижимым. Даже племянник Дмитрий Александрович Переяславский, которого Василий втайне боялся, вдруг представился ему просто дерзким юнцом, который должен смириться перед величием великокняжеского титула. И все-таки разговор с Дмитрием великий князь отложил на последний день праздника. Василий Ярославич дождался, пока уехали со своими дружинами Андрей Городецкий, младший брат Дмитрия, и Глеб Василькович, свидетель договора Василия с Дмитрием накануне поездки в Орду. Василий обещал тогда, если удастся перекупить у хана ярлык на великое княженье, отдать переяславскому князю Новгород. Но теперь лишаться богатой Новгородской земли вроде бы и ни к чему, ярлык на великое княженье получен одной волей ханской, без помощи Дмитрия… И еще одно сделал Василий, готовясь к трудному разговору с переяславским князем: посадил в соседней горенке, за приоткрытой дверью, восемь доверенных дружинников-телохранителей в кольчугах и с оружием. Мало ли на что может решиться в гневе переяславский князь? Конечно, было бы лучше снять с Дмитрия меч у крыльца, но такого бесчестья ни один князь не потерпит… Неудержимым гневом блеснули глаза Дмитрия, когда великий князь объявил о своем решенье не отдавать Новгород. Рука невольно потянулась к мечу. Василий испуганно попятился, покосился на дверь, за которой притаились дружинники. Боярин Семен Тонильевич, стоявший до этого позади великого князя, рванулся было вперед, чтобы загородить своего господина. Но Дмитрий пересилил себя, склонил голову перед великим князем. Только сказал укоризненно: — Воля твоя, великий князь… Решенья твоего оспаривать не буду, хоть и обидно мне… — Вот и хорошо, вот и ладно! — заторопился Василий. — Миром сие дело покончим! А я тебя своей милостью не оставлю. Земли, пограничные с переяславским уделом, велю на тебя отписать. Богатые земли, с рыбными ловлями и бортными угодьями. Заискивающе улыбаясь, великий князь подошел к Дмитрию, осторожно похлопал по плечу: — Люб ты мне! Вон ведь ты какой молодой да пригожий! Жениться надумаешь — сам твоим сватом буду, подарки невесте пришлю богатые… — И добавил, притворно вздохнув: — А с Новгородом одни заботы… Зачем тебе Новгород? — Воля твоя, великий князь, — повторил Дмитрий. В тот же вечер Дмитрий Александрович уехал в Переяславль. Владимирский боярин, пристав великого князя, с почетом проводил переяславцев до самой Пекши. В селах, где останавливался Дмитрий, корм его людям и овес лошадям выдавался щедро, без счета. Видно, великий князь хотя бы этим старался загладить нанесенную обиду… Вскоре другой владимирский боярин привез в Переяславль обещанную грамоту на земли по реке Пекше, отныне и навечно переписанные в вотчину Дмитрию Александровичу. Великий князь подробно расспросил боярина, как принял его Дмитрий, и, услышав, что переяславский князь будто бы остался доволен пожалованьем, окончательно успокоился. Человек, который очень желает чего-то, легко принимает желаемое за действительное. Так случилось и с Василием. Он не обратил вниманья на осторожные намеки боярина о военных приготовленьях в Переяславле. Крепкие заставы на переяславских границах при желанье можно было объяснить простой осторожностью, всегда отличавшей сына Невского, а бряцанье оружия на улицах Переяславля — обычным смотром боярских дружин. Великого князя заворожили ласковые слова, на которые не поскупился Антоний и которые владимирский боярин, стараясь подчеркнуть успех своего посольства, постарался передать со всеми подробностями… — Пришло время круто поговорить с Господином Великим Новгородом! — заявил Василий Ярославич на боярском совете. — Ты, Семен Тонильевич, будешь послом. Сумрачный, до бровей заросший лохматой черной бородой, Семен Тонильевич поднял руку, медленно сжал в кулак узловатые пальцы: — Вот как задавлю своевольство новгородское! Приказывай, великий князь! С Семеном Тонильевичем в Новгород отправилась такая многочисленная дружина, что не сразу можно было понять, посольство это или военный поход. А сам великий князь собирал тем временем во Владимире боярские отряды и вооружал городское ополченье. Василий Ярославич не хуже других знал, что крутой разговор нужно подкреплять военной силой. Снова замерла в тревожном ожиданье Русь, почувствовав надвигавшуюся усобицу. 2 О новгородских делах Дмитрий Александрович узнал из первых рук. По сухой июльской дороге пригнал из Новгорода в Низовскую землю обоз с железным товаром купец Прохор. Сам купец остановился на переяславском посаде — отдохнуть. На следующее утро Прохор и его приказчик Акимка, согнувшийся под тяжестью короба с клинками, кольчугами, большими и малыми ножами, появились на княжеском дворе. Это никого не удивило. По обычаю, проезжие купцы приносили лучшие свои товары князю. Акимка с товаром остался у тиуна Лаврентия Языковича, а самого Прохора доверенный отрок Илька проводил по запутанным переходам дворца в княжескую горенку. Здесь собрались давние знакомцы Прохора: Дмитрий, большой воевода Иван Федорович, боярин Антоний, священник Иона. Поэтому Прохор говорил откровенно, ничего не скрывая, даже не думая о том, понравится или нет Дмитрию его правда. Переяславцы слушали внимательно, изредка прерывая рассказ купца короткими вопросами. — Поначалу владимирский посол Семен Тонильевич держался непонятно, — рассказывал Прохор. — На вечевую площадь Семен приехал с немногими людьми. Выслушал речи вечников, благодарил даже, что не нарушил Великий Новгород обычая, призвал к себе великого князя. Потом заперся со своей сильной дружиной на городище. Сам никуда не выезжал, к себе никого не пускал. В городе остались наместники Василия, которые приехали вместе с посольством. Эти-то наместники и начали свару. Перво-наперво стали грамоты оспаривать, написанные прежним великим князем Ярославом Ярославичем. Не по делу-де вынудили новгородцы те грамоты у князя Ярослава, испокон веку не было, чтобы отнимали суд у князя и дани черные и печерские! Посадник Павша Онаньич с боярами трижды ездил на городище, но Семен Тонильевич новгородских больших людей даже за ворота не впустил. А на четвертый раз, допустив во двор, объявил с крыльца, что слово великого князя нерушимо, как потребовали наместники, так тому и быть!.. Был и я с тем посольством, — добавил Прохор. — Дружинников владимирских набился полон двор. Сам Семен Тонильевич кулаком машет, грозит гневом великого князя. Посаднику и слова толком не дал сказать… — А вече что? — спросил Дмитрий. — Возмутилось вече. Единой душой поднялись вечники на князя Василия. Да я же записал для памяти все, что вечники говорили! — спохватился Прохор и достал из-за голенища свернутую трубочкой бересту. Антоний быстро пробежал грамотку глазами и, пропустив обычное перечисление обид и неправд, причиненных великим князем Новгороду, зачитал главное: — «Ты, великий князь, старые грамоты, что Ярослав Ярославич с Новгородом написал, отспариваешь и новые грамоты писать велишь. Ты сам такое удумал, а нас не спросил. Если не захочешь на прежних вольностях крест Нова-городу целовать, то ты нам не нужен, а мы князя добудем!» Прохор добавил, что после веча Семен Тонильевич и все владимирцы отъехали из Новгорода в Низовскую землю, пригрозив вернуться с полками. А господа новгородская, посадник Павша Онаньич и бояре, собрали посольство в Переяславль, звать Дмитрия Александровича на княженье. Опасаются только, что откажет Дмитрий, как отказал в позапрошлое лето… Дмитрий промолчал. Хоть и проверенный человек Прохор, но и ему всего знать не следовало. О том, что переяславское войско готово к походу, было известно лишь считанным людям. А о том, что войско предназначалось именно для новгородского дела, знали совсем уж немногие: сам Дмитрий, Иван Федорович, Антоний. Даже Федору и другим воеводам не было сказано, куда они поведут полки. Люди боярина Антония нарочно распускали слухи, что князь Дмитрий задумал воевать с Литвой. Но для себя Дмитрий уже решил выступить немедленно, как только прибудет новгородское посольство. Многое изменилось с позапрошлого лета! Тогда Новгороду нужны были великокняжеские полки для защиты от немцев, а теперь новгородские границы в безопасности. Князь Довмонт Псковский заслонил Великий Новгород удалым своим мечом. Попробовали было немцы сунуться в русские земли, подступили к Пскову на кораблях и сухопутьем, в конной рати. Но Довмонт, не дожидаясь полков из Новгорода, с дружиной и мужами-псковичами вышел на них и убил многих, а иных живыми взял. Уцелевшие немцы побежали без памяти за реку Опочку. Было это совсем недавно, месяца июня в восьмой день, на память великомученика Феодора Стратилата. А сейчас Прохор привез известие еще об одной победе Довмонта. Немцы начали вдругорядь нужу творить в псковских волостях на речке Желче. Князь Довмонт отбил их, переправился на плотах через узмень между Чудским и Псковским озерами и повоевал Чудскую землю… «Надо думать, не скоро немцы от этих уроков опомнятся, — размышлял Дмитрий. — Спасибо князю Довмонту! Его стараньями Новгороду великокняжеские полки пока не нужны. Да и в самом Новгороде доброхотов переяславских за эти годы изрядно прибавилось. На что уж врагом был Юрий Михайлович, тесть покойного Ярослава, но и тот ищет дружбы с переяславским князем! Вот и Прохор подтверждает: многие люди в Новгороде ждут меня, открыто об этом говорят… И еще больше будет доброжелателей, когда сам приду в Новгород с сильными полками!» Прохору князь Дмитрий на этот раз не сказал ничего определенного: — Возвращайся домой. Скрепляй людей, что за меня стоят, и добрым словом, и надеждой. Серебро и еще что понадобится — возьми у Антония. А Акимку с товаром проводи в Кострому. Пусть сидит там, торгует да глаза открытыми держит. В отчине князя Василья о многом доведаться можно. Приказчиком к Акимке дам своего человека… — И, улыбнувшись, Дмитрий пошутил: — Даты не опасайся, Прохор! Деньгу тот человек не сворует… Переяславцы рассмеялись, глядя на смущенное лицо Прохора. Только на прощанье Дмитрий все же шепнул купцу: — Может, и я скоро за тобой в Новгород поспешу… Тихим августовским вечером по Нерли приплыли на простых купеческих ладьях новгородские послы. Далеко обогнув Переяславль, они высадились за городом на озерном берегу, против усадьбы большого воеводы Ивана Федоровича. В тот же вечер князь Дмитрий, возвращаясь с охоты, будто случайно завернул к воеводе и остался у него ночевать. На рассвете новгородские ладьи тихо отчалили от берега и скрылись в тумане, опустившемся на Плещеево озеро. Лазутчики, засланные великим князем Василием в Переяславль, ничего не заметили. Да и что было замечать? Что могло показаться необычного в купеческом караване, проплывшем в сумерках по озеру? Каждый день проплывали такие караваны мимо Переяславля. И к частым отлучкам Дмитрия люди привыкли. Князь молод, непоседлив, любит быструю езду и охотничьи забавы. Безмятежно спали владимирские соглядатаи в ту ночь, не помышляя о гневе великого князя Василия, который обрушится на них, когда тайное станет явным. А гнев великого князя будет оправданным: ведь именно в ту тихую августовскую ночь был выдернут первый камень из плотины, до поры до времени сдерживавшей огромную толщу противоречивых стремлений, честолюбивых надежд, застарелой ненависти и перепутанных межкняжеских отношений, которые прорвутся тонкой струйкой через образовавшуюся щель, а затем, вдребезги разнеся преграду взаимных обязательств и обычаев, захлестнут всю Русь кровопролитной усобной войной… 3 Понеслись, подгоняя друг друга, ошеломляющие события. На многих судах отплыло от песчаной косы, намытой речкой Трубежем, переяславское войско. Через день передовые ладьи переяславцев заметили уже на Нерли. Помчались во Владимир гонцы с тревожными вестями: «Дмитрий идет по Нерли к Кснятину!» Боярин и воевода великого князя Семен Тонильевич с конным войском, ведя в поводу запасных лошадей, поспешил к устью Нерли, чтобы перехватить переяславцев. Семен Тонильевич приказал перегородить Нерль плотами, скованными железной цепью. На плотах за дощатым забором встали владимирские лучники. В прибрежных кустах притаились спешенные копьеносцы. Конные засадные дружины замерли в ожиданье в прибрежных лесах. Семен Тонильевич торжествовал, предвкушая кровавую баню, которую он устроит князю Дмитрию. Нерль в том месте была неширокой, насквозь простреливалась с берегов. Скрыться Дмитрию было некуда: крутые обрывы подступали к самой воде. Ждать пришлось недолго. Из-за поворота реки показались переяславские ладьи. Ладей было пока немного, десяток или полтора, но над передней развевался приметный княжеский стяг. Переяславцы заметили плоты, перегородившие реку, остановились поодаль. На берегах зашевелились кусты, оттуда густо полетели стрелы. Но воины Дмитрия, пригнувшиеся за высокими бортами ладей и прикрытые овальными щитами, были недосягаемы для лучников. Переяславские стрелы, выпущенные наугад в заросли кустарника, тоже не причиняли вреда. Семен Тонильевич ждал, пока подойдет остальное переяславское войско, и придерживал до поры засадные дружины. Но ладей на реке не прибавлялось. Бой замирал. Владимирские лучники разбросали почти все стрелы и ожидали, когда из обоза принесут новые. К вечеру, едва скрылось солнце за лесом, переяславские ладьи неожиданно повернули и скрылись за речным поворотом. Конные разъезды владимирцев, посланные в разведку вдоль берега Нерли, сообщали, что больше ладей князя Дмитрия не видно на несколько часов пути. Только теперь Семен Тонильевич понял, что его обманули, как безусого юношу, впервые попавшего в ратное дело. Послав по Нерли немногие ладьи под своим стягом, Дмитрий прошел где-то в ином месте. Но где? …Тверской князь Святослав Ярославич, откликнувшийся на просьбу великого князя Василия, перегородил крепкой заставой Волжский путь. Но переяславское войско не вышло и на Волгу… Только спустя много времени, когда было уже поздно посылать рати вдогонку, во Владимире узнали путь князя Дмитрия: дремучими лесами к Волоку Ламскому, а оттуда, минуя враждебную Тверь, к новгородской крепости Торжку. А ведь если хорошенько подумать, можно было заранее догадаться, как пойдет Дмитрий! Кружным путем через Шошу и Волок переяславский князь возвращался когда-то из Новгорода в свою отчину… Разгневанный Василий сам поспешил с войском в Переяславское княжество. Владимирцы жгли села и деревни, разносили в щепки бортные деревья, угоняли в плен тысячи смердов. В день воздвиженья[76 - Воздвиженье — 14 сентября.] владимирские полки подступили к Переяславлю и остановились против города, на другом берегу реки Трубеж. Столица князя Дмитрия казалась грозной и неприступной. Над крутым валом поднимались стены из могучих, в обхват, дубовых бревен. Высокие башни ощетинились самострелами. Из бойниц выглядывали многочисленные лучники. Со скрипом отворились тяжелые створки городских ворот. К Трубежу выехали переяславские дружинники, с головы до ног закованные в тяжелые немецкие доспехи, с длинными копьями в руках. Они остановились у самой воды, пропустив вперед воеводу Ивана Федоровича, оберегателя города. Иван Федорович крикнул владимирским боярам, выехавшим навстречу ему к другому берегу Трубежа, что князя Дмитрия Александровича в городе нет, но все переяславцы крест целовали стоять насмерть и города не отдавать. А будет князь великий к Переяславлю приступати — прольется кровь христианская! Великий князь Василий Ярославич не решился на приступ. Брать такой город приступом дело нешуточное! А для осады не было времени. Не стоять же под стенами Переяславля до зимы! Князь Дмитрий использует задержку, чтобы укрепиться в Новгороде… Смущало Василия и явное неодобрение удельных князей. Понятно, не о Дмитрии заботились удельные владетели, а о неприкосновенности наследственных княжений, но Василию от этого было не легче. Борис Василькович Ростовский, выражая мнение других князей, не постеснялся даже упрекнуть великого князя в нарушении древних обычаев: «Новгородцы сами призвали Дмитрия, одни они перед тобой виноваты, с ними и воюй. А разорять Переяславль за вину новгородцев будет неправдой. Честь великокняжеская от такого дела будет в уроне…» Но главным было все-таки не неодобренье князей, а грозная решимость переяславцев биться насмерть… И Василий уступил. Владимирское войско двинулось к Волге и, соединившись с тверскими дружинами, неожиданно появилось под Торжком. Новгородские наместники, сидевшие в Торжке, не ожидали нападения. Дымное зарево поднялось над посадами. Загорелись и обрушились деревянные стены города. Владимирцы и тверичи ворвались в Торжок. Купеческие амбары с красным товаром, серебряная казна, запасы хлеба, драгоценные меха, приготовленные для зимнего пушного торга, стали добычей победителей. Пленных горожан отправили на ладьях в Низовскую землю. Вскоре отбыл во Владимир и сам великий князь, оставив в Торжке своих воевод с приказом не пропускать в Новгород хлебные караваны. Семен Тонильевич тем временем разорял новгородские волости за рекой Медведицей. Летучие загоны владимирской конницы доходили до верховьев Мологи, сжигая села и боярские усадьбы. Но это была скорее месть, чем военная необходимость: в лето шесть тысяч семьсот восьмидесятое[77 - 1272 год.] октября в девятый день, князь Дмитрий Александрович благополучно пришел в Новгород и сел на новгородском столе. С первыми снегопадами замерла война. Обе стороны готовились к зимним походам. И походы эти вскоре начались. Летописцы, внимательно следившие за усобной войной, не успевали заносить на пергаментные листы быстро сменявшиеся события. Сначала сам великий князь с владимирским баскаком Амраганом и затем его мурзой Айдаром воевали новгородские волости. Многочисленные отряды татарской конницы и великокняжеские дружины рыскали по лесным дорогам, нападали на деревни, грабили города, захватывали пленных и, отягощенные добычей, отступали обратно за Волгу. Потом Святослав Тверской, союзник великого князя, тоже с помощью татар, сменил уставшие владимирские полки. Война охватила огромное пространство. Бои вспыхивали под Волоком, под Бежичами, под далекой северной Вологдой. А за Дмитрием Александровичем даже уследить было трудно. Переяславский князь метался со своими удалыми дружинами по Новгородской земле, громил великокняжеские заставы, отбивал обозы с добычей, внезапными налетами освобождал пленных, перехватывал и вешал на перекрестках дорог великокняжеских гонцов. Война принимала жестокое, невиданное доселе обличье. Василий приказал своим тиунам схватить новгородских купцов во Владимире, Твери и Костроме, отобрать товары, а самих их заковать в железо. Воеводы великого князя, засевши в Торжке, накрепко заперли хлебный путь в Новгород. Дорог стал хлеб в новгородских волостях, черные люди начали помирать с голоду. В отместку князь Дмитрий осадил со своими дружинами и новгородским пешим ополчением город Тверь, столицу князя Святослава Ярославича. Во Владимир к великому князю приехали большие новгородские послы Семен Михайлович, Лазарь Моисеевич и Стелан Душилович. Приехали не просить о милости, а требовать своего, чувствуя за плечами силу. «Ты бы, великий князь, Нова-города не добивался, а что новгородское взял, то все бы отдал без утайки, — настаивали послы. — А что новгородских гостей грабили, поймали и заточили, ты бы всех гостей отпустил в Новгород со всем товаром безо всякой зацепки. Тогда жить тебе с Нова-городом в мире и в любви. Дай мир по правде новгородской!» Но великий князь Василий мира не дал, приказал снаряжать новую рать на помощь тверскому князю. Дмитрий Александрович, отступив от несокрушимой Твери, принялся штурмовать Торжок. Долго оборонялись воеводы великого князя. Много новгородцев нашли смерть под стенами Торжка. Но все же пересилил Дмитрий великокняжеских воевод. Переяславцы и новгородские ополченцы ворвались в город, сбили замок с хлебного пути. Великому князю Василию нужно было все начинать сначала. Снова собрались на новгородских рубежах владимирские и тверские полки. Снова потекли из-за реки Оки татарские тысячи, призванные великим баскаком Амраганом. Войне не видно было конца. Но дрогнула сердцем корыстолюбивая новгородская господа, бояре и торговые гости. От войны им были только убытки. Порушилась торговля с Низовской землей. От непроданных товаров ломились амбары и подклети. Тиуны присылали слезные грамоты из вотчин, дотла разоренных наездами татарских загонов и ватагами владимирцев. Серебряная казна, собранная посадником Павшей Онаньичем с посадских дворов, растратилась на войну. Сначала осторожно, а потом все настойчивей и настойчивей заговорили недовольные князем Дмитрием бояре: «Отовсюду нам горе! Отсель князь великий Василий с полками, а отсель князь тверской с полками же, а отсель баскак Амраган с бессчетными татарами. Вся Низовская земля на нас!» Престарелый архиепископ Далмат, владыка новгородский, тоже тяготился военными заботами. Все чаще начал вспоминать в разговорах божью заповедь, что проливать кровь христианскую — великий грех… Под предлогом защиты наровского рубежа от немцев владыка Далмат отозвал новгородское ополчение. Не приходили больше из Новгорода к войску обозы с оружием переяславского князя и хлебными запасами. Правда, явно отступиться от князя Дмитрия новгородская господа не решилась. Но намекнуть — намекнула, что было бы к лучшему, если переяславский князь своей волей отъедет из Новгорода… В лето шесть тысяч семьсот восемьдесят первое[78 - 1273 год.] Дмитрий Александрович возвратился в Переяславль, сохраненный в целости большим воеводой Иваном Федоровичем. Вместе с ним покинул Новгород посадник Павша Онаньич, который не пожелал примириться с всевластием великого князя. Василий Ярославич вступил со своими полками в Новгород. 4 Горько пожалела новгородская господа о своем малодушии. Василий начал сводить счеты с новгородцами, объявил крамольниками многих добрый бояр. Потянулись по улицам Новгорода скорбные обозы: забитых в колодки бояр великокняжеские дружинники повезли в низовские города, в крепкое заточенье. Тысяцкого Ратибора бросили в подземную тюрьму на Городце, а его новый двор по приказу Василия разграбили и сожгли. Владимирские дружинники, звеня оружием, ходили дозорами по новгородским улицам. Новый посадник Михаил Мишинич делал все по слову великого князя Василия Ярославича. Не миновала беда и архиепископа Далмата. По наущенью великого князя к больному Далмату пришли посадник и вечевые бояре, сказали дерзко: «Немощен ты и слаб, не под силу держать тебе Новгородскую землю. Кого благословишь, отче, на свое место духовного пастыря и учителя?» Далмат смирился, назвал два имени: игумена Давида и священника Климента. После долгих споров бояре остановили свой выбор на Клименте. С охранной грамотой великого князя Климент поехал в Киев, чтобы принять благословенье от митрополита Кирилла… Трудным был для Руси следующий год. Оскудела земля от войны, от татарских разбоев, от великокняжеских поборов. Удельные князья заперлись в городах, собирали дружины, а на кого — неизвестно. А потом пришла новая беда. Великий князь Василий Ярославич поехал в Орду с данью. С великими трудностями была собрана эта дань: по полугривне с сохи, а в сохе числили два мужа-работника. Но Менгу-Тимур принял великого князя сурово, упрекнул в нераденье: «Ясак мал, а людей в твоей земле много. Пошто не от всех даешь?» Напрасно Василий отнекивался прежними переписными книгами, татарами же составленными. Менгу-Тимур не стал и слушать, повелел послать новых численников по всем русским городам, чтобы не утаивали людей, обкладывали данью без изъятья. Ордынец хуже волка, где пройдет — только кости обглоданные на земле валяются. Численники с крепкой охраной разбрелись по русским землям, чиня неправды и насилия. Почти вдвое выросла дань после переписи, придавив людей своей невыносимой тяжестью. Проклинали на Руси великого князя Василия, не сумевшего отвести беду… Лето шесть тысяч семьсот восемьдесят третье[79 - 1275 год.] было отмечено тревожными знамениями, великими пожарами и неожиданными смертями. Будто сам дьявол ополчился на Русскую землю, ужасая людей непознаваемыми делами. Летописцы не успевали записывать известия о несчастьях и смертях. Мая в третий день случилось дивное знамение в солнце. Огородилось солнце кругами — синими, зелеными, желтыми, багряными и червлеными, а посередине кругов — крест. Того же лета был гром страшен, убило молнией во Владимире дьякона на обедне в соборной церкви Богородицы, а люди со страха все попадали на землю. По зимнему времени луна погибла без остатка, а потом явилась вновь багровая, как в крови. В лесу под Муромом убили медведя о трех ногах, а голова у медведя плешивая, будто костяная. В Новгороде невесть из-за чего загорелись избы возле Немецкого двора, и погорело все от Торга до Словенского конца, и сгорело семь церквей деревянных да четыре каменных, а пятая каменная немецкая от копоти стала черной. Того же лета погорел град Тверь весь без остатка, только едина церковь божьей заступой невредима бысть среди огня. В полдень отпала стена у новгородской Святой Софии, распалась каменьем в ту сторону, что обращена к Неревскому концу. Преставился епископ владимирский Серапион, учителен зело в божественном писании. Сидел Серапион на владимирской епископии токмо единый год, телом здрав был… Страшно было все это. Люди не знали, что и думать. Неужто бог отвернулся от многострадальной Русской земли? Среди многих несчастий не показалась удивительной даже неожиданная кончина великого князя Василия Ярославича, сорока лет от роду, на шестом году великого княженья. Схоронили Василия в родной Костроме, в церкви святого Федора. Шел январь, а зима была от сотворения мира шесть тысяч семьсот восемьдесят четвертая.[80 - 1276 год.] В Кострому на похороны великого князя собрались Борис Василькович Ростовский, Глеб Василькович Белозерский, Михаил Иванович Стародубский, Федор Ростиславич Ярославский и прочие князья. После поминального пира, посовещавшись недолгое время, князья решили отдать великое княженье Дмитрию Переяславскому, сыну Александра Ярославича Невского. Соперников у Дмитрия не оказалось. А вскоре приехали послы из Новгорода, чтобы позвать нового великого князя на новгородский стол. Так вдруг свершилось, до обидного легко и просто, все, о чем долгие годы мечтал, чего добивался мечом и неустанными трудами Дмитрий. Кончилось время князя Дмитрия, сына Невского, переяславского витязя, удачливого полководца и дерзкого соперника великих князей Ярославичей. Начиналось время великого князя владимирского Дмитрия Александровича. Каким-то оно будет, его время? Глава 12 Великокняжеские заботы 1 Стольный Владимир был многоликим городом. С юга, со стороны Муромской дороги, город поднимался над пойменными лугами реки Клязьмы как могучий и грозный исполин. Слева от города, на холме, хорошо видном из-за реки, покойно и величаво стоял древний Вознесенский монастырь, отгородившийся от мирских соблазнов дубовыми стенами. Просторное Раменское поле, обтекая монастырский холм, вплотную подходило к валам и стенам Нового города. У берега Клязьмы крепостная стена Нового города неожиданно спускалась в овраг, к Волжским воротам, а затем снова взбегала на кручу, приоткрывая взгляду дома богатых горожан, стоявшие среди яблоневых садов по склонам оврага. А еще выше поднимались княжеские дворы, нарядные храмы Спаса и Георгия, причудливые кровли боярских теремов. Только здесь, через Муромский спуск, город позволял заглянуть внутрь себя, потому что дальше каменная стена Детинца, протянувшаяся по гребню речного обрыва, скрывала постройки Среднего города. Только белокаменные громады Успенского, Дмитриевского и Рождественского соборов высились над стеной Детинца. В ясные солнечные дни блеск золоченых куполов был виден за десятки верст. А над деревянной стеной Ветчаного города, примыкавшего к Среднему городу справа, только кое-где виднелись верхи посадских церквушек. Поэтому со стороны Клязьмы казалось, что весь город наполнен пышными хоромами и величественными соборами, утопает в садах и нежится в богатстве. Для путника, приближавшегося к Владимиру с запада, по Дмитровской дороге, город начинался с величественных Золотых ворот, белокаменного чуда, равного которому не было на Руси. За гигантской торжественной аркой Золотых ворот дорога переходила в городскую улицу, перерезавшую из конца в конец боярский Новый город. Она тянулась мимо старых княжеских дворцов, выстроенных еще при Юрии Долгоруком и Андрее Боголюбском, мимо боярских теремов с высокими кровлями и резными крылечками, мимо деревянной церкви Пятницы — к Торговым воротам Среднего города. Через эти внутренние ворота путник попадал на торговую площадь, в самый центр столицы. Справа к торговой площади примыкала невысокая внутренняя стена Детинца, сложенная из белого камня, с многочисленными бойницами и церковью Иоакима и Анны над воротами. За стеной поднимались купола соборов, кровли епископского двора и великокняжеского дворца, возведенного владимирскими мастерами при великом князе Всеволоде Большое Гнездо. На противоположном конце площади стояла Воздвиженская-на-Торгу церковь, белокаменные стены которой ярким пятном выделялись среди купеческих домин и торговых рядов. Деревянные постройки Ветчаного города с площади были не видны: их скрывала от глаз восточная стена Среднего города с проездной Ивановской башней. Редкий гость проходил дальше торговой площади, поражавшей своим многолюдством, многоцветием красного товара, многоязычным купеческим гомоном. Да и зачем было идти дальше Среднего города? Здесь находился и торг, и великокняжеские власти в Детинце. Иным представлялся Владимир с востока, с холмов, по которым спускалась к Серебряным воротам города Суздальская дорога. Отсюда можно было заглянуть за деревянные стены Ветчаного города, похожего на большую деревню. Все постройки Ветчаного города были деревянными, низкими, невзрачными. Они вытянулись вдоль единственной улицы, которая шла от Серебряных ворот к Ивановским воротам Среднего города. А между улицей и крепостными стенами — скромные дворы посадских людей, избы ремесленников, гончарные мастерские, кузницы, навесы скотных дворов, клети с узкими прорезными оконцами, амбары из неошкуренных осиновых жердей, колодезные журавли на углах узких извилистых переулков. Под стать жилищам были и церкви, тоже деревянные, потемневшие от времени и непогоды, с покосившимися крестами на шатровых кровлях, покрытых дранью. Теснота, зловонье, струйки дыма из очагов, поставленных прямо во дворах. Летом — пыль, а осенью — непролазная грязь. Вместо тенистых веселых садов — узкие полоски огородов, где посадские люди выращивали для домашнего обихода немудрый овощ: репу, горох. Бедность, убожество… И так — до самой стены Среднего города, отгородившей от посада другой, княжеский и боярский, Владимир. Только с севера, со стороны Юрьевской дороги, с дальних полей, полого поднимавшихся за рекой Лыбедью, город открывался весь сразу, во всей многоликости его частей. Отсюда видно было, что в стольном Владимире соседствовали богатство и бедность, пышный блеск княжеского Детинца и скромность посада и что неприметный Ветчаный город составлял чуть ли не половину столицы. А если пересчитать обитателей его, то их оказывалось намного больше, чем жителей Нового и Среднего города, вместе взятых. Но не каждый знал, с какого места нужно смотреть на Владимир, чтобы охватить его целиком, как не каждый способен проникнуть разумом в сущность явлений, разнородных и противоречивых, свести их в единое целое, проникнуть в сокровенный смысл происходящего, очистив главное в жизни от шелухи выспренных речей, несбыточных надежд, легковесных обещаний. Однако в этой способности и заключается государственная мудрость, без которой нельзя обойтись настоящему правителю… 2 Дмитрий Александрович не сразу разобрался в хитросплетениях великокняжеских дел, а когда разобрался — пришел в уныние. Властвовать было не над кем, кроме прежних переяславских отчинников да Владимирского княжества, полученного по ханскому ярлыку! Князья разъехались по своим уделам, и вытащить их оттуда было невозможно ни щедрыми посулами, ни грозными грамотами. А когда в лето шесть тысяч семьсот восемьдесят пятое[81 - 1277 год.] новый великий князь стал настоятельно требовать войско для похода на корелу, удельные владетели прикрылись именем хана Менгу-Тимура. В Орду поехали Борис Ростовский с княгинею и детьми, брат его Глеб Белозерский с сыном Михаилом, Федор Ярославский, Андрей Городецкий и иные многие князья с боярами и дружинниками. Менгу-Тимур принял удельных князей с честью, и они, выслуживая ханскую милость, вместе с татарскими туменами ходили войной на Кавказ, к ясскому городу Дедилову. А в покинутых удельных столицах остались баскаки Менгу-Тимура, оберегая их от великого князя надежней крепостных стен и многолюдных полков: за баскаками стояла вся неисчислимая ордынская сила! Старший из ростовских князей, Борис Василькович, умер в Орде. Ростовское княжество перешло к его брату, Глебу Васильковичу, хотя у Бориса были прямые наследники — сыновья Дмитрий, Василий и Константин. Князья еще раз показали свою приверженность к старым удельным обычаям, по которым княженья переходили не к сыну, а к следующему по старшинству брату. Помнится, боярин Антоний намекнул великому князю Дмитрию, что, может быть, не без дальнего прицела брат его Андрей Александрович Городецкий водит дружбу с ростовскими князьями, не случайно вместе с ними отправился в Орду. Не мнит ли себя наследником великого княженья? Промолчал Дмитрий, но слова верного боярина запомнил крепко. Завистлив и непостоянен был брат Андрей, обидчив без меры, в каждой малости видел униженье своего княжеского достоинства. Ничего хорошего ждать от него не приходилось. И предостереженье о его честолюбивых замыслах — не первое. Еще до смерти великого князя Василия Ярославича заводил Андрей разговоры с приятелями о том, что не всегда старшинством в роде определяется подлинное княжеское достоинство. В пример отца приводил, Александра Ярославича Невского, который взял великое княженье над своим старшим братом. Об опасных разговорах князя Андрея верные люди вовремя сообщили в Переяславль, однако за другими заботами Дмитрий Александрович оставил то сообщенье без внимания. Но теперь — иное. Теперь было для кого сберегать великое княженье. Молодая жена Евпраксия, дочь переяславского боярина, подарила Дмитрию долгожданного наследника. Родился княжич Иван в год, когда сам Дмитрий Александрович стал великим князем. Люди увидели в том доброе предзнаменование, радовались за великого князя. А брат Андрей у себя в Городце от огорченья целую неделю из хором не выходил, рычал на людей лютым зверем. Об этом тоже верные люди сообщили. Сам по себе Андрей был не опасен. Городец, отчина Андрея, был городом небольшим, с Переяславлем сравниться не мог. Плохо, что за спиной Андрея — удельные князья. Епископ Феогност, давний доброжелатель Дмитрия, предостерегал из Сарая, что Андрей сговаривается с владетелями Ростова, Ярославля, Белоозера и Галича. «Следи за братом, великий князь! Чаю, недоброе задумал!» Глеб Василькович Ростовский, его сын Михаил и племянник Константин Борисович возвратились из Орды следующим летом, июня в тринадцатый день. Привел Глеб Василькович с собой в Ростов немалый обоз с военной добычей. С князем приехали в Ростов знатные ордынские мурзы. Можно было догадаться, что не только с военной добычей возвратился Глеб Василькович, но и с новой ханской милостью. С великим князем Глеб Василькович повел себя гордо и заносчиво. Гонцов во Владимир не послал, захваченным богатством не поделился. Как будто бы стал теперь сам по себе, от великого князя в отколе! Вскоре, тоже без ведома великого князя, Глеб Василькович женил своего сына Михаила на дочери князя Федора Ярославского. Месяца июля в пятнадцатый день в Ярославль съехались на свадебные торжества удельные князья. О чем они беседовали, уединившись в потайной горнице княжеского двора, не знали даже люди всеведущего боярина Антония. Но смысл содеянного и без того был понятен: удельные князья скрепляли союз родственными узами. Глеб Ростовский и Федор Ярославский теперь сватовья, а князь галицкий и дмитровский Давид Константинович, зять Федора, — их общий родственник. Попробуй тронь их! Все встанут заедин на великого князя! Да и хан Менгу-Тимур навряд ли останется в стороне, если придется туго его любимцам и служебникам. Вскоре после свадьбы Глеб Василькович снова отправил своего сына Михаила в Орду, помогать хану в войне с Дунайской Болгарией. И князь Федор с ярославцами тоже пошел в Орду. Повели князья ратников Русской земли в дальние страны, воевать за чужое дело, расплачиваться русской кровью за ханскую милость… На филиппово говенье, декабря в тринадцатый день, неожиданно умер на сорок первом году жизни Глеб Василькович. В Ростове сели на княженье его племянники Дмитрий и Константин Борисовичи, а в Белоозере — сын Михаил. Однако смерть Глеба, давнего приятеля ордынского, о котором даже летописцы писали без утайки, что служил тот князь татарам с самой юности, — ничего не изменила. Новые ростовские князья по-прежнему держались за Орду. Врагов у великого князя Дмитрия Александровича не убавилось. Год от году они становились сильнее. В Смоленске умер брат Федора Ярославского — князь Михаил Ростиславич Смоленский. Князь Федор присоединил к своим ярославским владеньям смоленские земли, став правителем двух сильных княжеств. Андрей Александрович, в дополнение к своей отчине Городцу, получил с благословенья ростовских князей богатое Костромское княжество, оставшееся без хозяина после смерти бездетного Василия Ярославича Квашни. На службу к Андрею перешел со своими людьми костромской воевода Семён Тонильевич. Одно это приобретение стоило сильной крепости — заклятым врагом великого князя был воевода Семён, опытным военачальником и большим искусником в тайных делах. Поцеловал Семён Тонильевич крест на верность князю Андрею, новому своему господину, и исчез из Костромы. Видели его то в заволжском Городце, то в Суздале, где Семён гостил больше недели на дворе нового суздальского князя Михаила Андреевича, то в Дмитрове. Побывал воевода и в Твери, где затаился, отгородившись со всех сторон сторожевыми заставами, сын покойного великого князя — Святослав Ярославич Тверской. Тверской князь явной дружбы с ростовскими князьями не заводил, в Орду не ездил, время от времени посылал со своими боярами во Владимир подарки и грамоты, но веры в его подлинное дружелюбие у Дмитрия Александровича не было. Если дружба, то зачем принимать на своем дворе ведомого недруга великого князя Семёна Тонильевича и давать ему свободный проход через тверскую границу? Много бессонных ночей провел боярин Антоний, распутывая следы Семена Тонильевича. Устраивал засады на лесных тропах, подсылал в Кострому и в Городец своих людей под личиной странников, бродячих торговцев, беглых холопов. Но хитер был костромской воевода, предусмотрителен, ловок, как бес. Однажды сотник Фофан с переяславскими дружинниками застал воеводу Семёна на ночлеге в деревушке у истоков реки Вори. Дружинники тихо окружили избу, где спал Семён Тонильевич, повязали сторожей. Навалившись толпой, высадили двери избы, ворвались внутрь. Упала со стола и погасла свеча. В кромешной тьме началась жестокая рубка: телохранители костромского воеводы отчаянно защищали своего господина. А когда все было кончено, когда смолкли стоны и лязг оружия, Семёна Тонильевича в избе не оказалось: прополз воевода в темноте к чердачной лестнице, поднялся наверх, разворошил соломенную крышу и прыгнул с ножом в руке на конного переяславского дружинника, сторожившего избу со стороны леса. Рухнул дружинник в снег, зажимая ладонями порезанную шею. На его крик прибежали товарищи, но Семен Тонильевич уже мчался на коне. Кинулись за ним переяславцы, однако было уже поздно: ночь скрыла беглеца от погони… После этого случая Семён Тонильевич стал еще злей, еще непримиримей. Повесил в Костроме, на торговой площади, двух верных людей боярина Антония, владимирских доброхотов. На речке Лухе, что впадает в Клязьму между Гороховцом и Стародубом, перехватил великокняжеского гонца, люто пытал и, ничего не добившись, бросил с камнем на шее в темную осеннюю воду. Дмитрий Александрович пожаловался тогда на злодея князю Андрею, но тот отговорился незнанием, взял своего слугу под защиту. «Может, напраслину возвели великому князю на боярина Семена? — с насмешкой сказал он великокняжескому гонцу. — В то время на Клязьме-реке Семена будто бы и не было…» Дмитрий Александрович понимал, что взять Семена Тонильевича можно было только войной, а начинать войну еще не время. Островок великокняжеских владений — Владимирское и Переяславское княжества — со всех сторон окружали враждебные города: Ростов, Кострома, Ярославль, Белоозеро, Галич, Городец, Суздаль, Дмитров, Тверь… Где взять полки для победоносной войны? «Только в Великом Новгороде! — в один голос твердили ближние люди великого князя. — За кем Новгород, тот господин на Руси!» Дмитрий Александрович и сам думал так. За северными лесами и болотами, за каменными стенами крепостей, недосягаемых для татарских сабель, затаилась нерастраченная новгородская сила, лежало немереное богатство. Эта сила и это богатство могли подкрепить общерусское дело или пойти во вред ему. Но как взять их у своенравной новгородской господы? Клятвам новгородских послов и крестоцелованью посадника Михаила Мишинича великий князь не верил. Не единожды клялись новгородцы в верности, а затем поднимали мятежи. Свежо еще было в памяти вероломство новгородских бояр когда они отступились от Дмитрия, ими же приглашенного, в самый разгар войны с великим князем Василием Ярославичем. Наместник великого князя, живший в Новгороде с горсткой дружинников, бессилен перед вече. Да и самому великому князю сидеть возле Новгорода, на загородном городище, тоже бесполезно. Одной дружиной новгородцев не устрашишь, а прибыльные рати из низовских городов за стенами княжеского двора не спрячешь. Сидеть и ждать очередного мятежа и дерзких речей вечников: «Поди, княже, прочь, ты нам не надобен»? В прошлые годы позорно отъезжали неволей из Господина Великого Новгорода и великий князь Ярослав Ярославич, и великий князь Василий Ярославич, и сам Дмитрий, тогда еще только переяславский отчинник. Повторять сей позор не было охоты. Если уж брать в свои руки Новгород, то крепко, навечно. Сила новгородского боярства — в богатстве и вотчинах, а богатство — от торговли. Перекрой торговые пути, и застонут бояре! Но в руках великого владимирского князя пока что только один конец новгородской торговли, южный, что ведет в низовские города. Другой конец выходит к Варяжскому морю. Тот, кто переймет торговлю и с этой стороны, — станет господином над Новгородом… Так родился у Дмитрия Александровича замысел испросить у новгородских властей приморский город Копорье, лежавший впусте вот уже четвертый десяток лет. 3 На неприступном утесе, окруженном оврагами, раньше был русский погост. Потом немецкие рыцари построили на его месте деревянную крепость, чтобы закрепиться в Водской пятине Великого Новгорода. За недолгое немецкое сидение много крови пролилось в Копорье. В подземную тюрьму за крепостными стенами рыцари бросали, заковав в железо, пленных новгородцев — на мученья и голодную смерть. У двора начальника крепости — командора — черным зловещим глаголем стояла виселица. Трупы казненных неделями раскачивались на ветру. Водчан-язычников, не пожелавших принять католическую веру, рыцари сжигали на костре под заунывную молитву капеллана. В лето шесть тысяч семьсот сорок девятое[82 - 1241 год.] молодой князь Александр Ярославич Невский взял копьем городок Копорье, перебил рыцарский гарнизон и сжег деревянные стены. Ветры с Варяжского моря развеяли пепел пожарища по окрестным, лесам. Злые осенние дожди размыли земляные валы, занесли песком глубокие рвы. Больше на копорском утесе люди не селились. Местные жители — водчане стороной обходили проклятое место. Но воевода Федор, ездивший к морю по поручению великого князя, нашел, что лучшего места для новой крепости, чем в Копорье, нет. Не только крутизна утеса и овраги, прикрывавшие Копорье со всех сторон, определили выбор воеводы. Здесь не было боярских вотчин, которые так ревниво оберегали новгородские власти, и легче было испросить у Новгорода землю под постройку крепости. Расчет воеводы оправдался. В лето шесть тысяч семьсот восемьдесят седьмое[83 - 1279 год.] посадник Михаил Мишинич и новгородский архиепископ Климент скрепили печатями грамоту о передаче Копорья великому князю. Дмитрий Александрович сам отправился ставить новый город. В лесах под Копорьем застучали топоры смердов, потянулись к городу обозы с могучими сосновыми стволами. Тысячи людей под началом переяславских и владимирских градодельцев возводили деревянные стены и башни, насыпали земляные валы, чистили старый ров. Внутри крепости выросли дворы воеводы и дружинников, просторная столовая изба, амбары и клети для оружия, товаров, осадного запаса. Город строили с великим береженьем: ливонская граница была рядом, да и по морю можно было ждать в любую минуту немецкие корабли. Дмитрий Александрович окружил Копорье воинскими станами. Переяславские, владимирские и московские ратники живой стеной прикрыли строящийся город от врагов. Крепкие сторожевые заставы были поставлены на пограничной Нарове, на морском побережье, на берегах Ижоры и Луги, у озера Тесово, через которое проходила дорога к Новгороду. Торопился Дмитрий, требовал закончить работу до осенних дождей. Мастеровые люди не подвели князя. Быстро умели на Руси строить крепости! За считанные летние месяцы над утесом поднялся рубленый город. На многие вёрсты вокруг были видны со сторожевой башни леса, отлогие холмы, долины бесчисленных речек, а вдали — песчаные дюны морского побережья. Есть град Копорье! В новой крепости остался годовать воевода Фёдор с четырьмя сотнями переяславских ратников. С ним же осталась артель переяславских каменщиков: великий князь приказал сделать под воеводским двором тайное хранилище для серебряной казны. — Здесь, в Копорье, хочу хранить богатство, — сказал воеводе Дмитрий Александрович. — Неустойчиво нынче на Руси, ненадежно. Враги со всех сторон. Надобно иметь крепкое место, где укрыться от беды. И чтобы казна была под рукой — на новые дела, на крайний случай. Таким крепким местом для меня будет Копорье… Великий князь приказал воеводе готовить камень для крепостных стен и по зимней дороге свозить в Копорье. «В следующее лето будем строить град каменный, для осады неприступный. Только тогда станем на Варяжском море крепко!» С тем и отъехал князь. Дел накопилось за месяцы его отсутствия невпроворот. Боярин Антоний присылал гонцов в Копорье, торопил: «Ростовские князья, что ходили с ханом воевать Литву, возвратились на Русь с полоном многим и корыстью великою. Без великого князя Владимиру оставаться немочно…» Беспокоило и отсутствие подлинных вестей из Орды. Менгу-Тимур послал сарайского епископа Феогноста в Константинополь, к императору Михаилу Палеологу. Видно, большим доверием пользовался Феогност в Орде, если стал ханским послом. Но грамоты из Сарая больше не приходили к великому князю Дмитрию Александровичу, некому было предупредить о замыслах хана. При таких делах благоразумнее жить в столице… Однако, вопреки тревожным ожиданьям, на Руси было спокойно и осенью, и зимой, и весной следующего года. Когда просохли дороги, Дмитрий Александрович опять поехал в Копорье. Там кипела работа. Поднимались к серому северному небу круглые башни и стены из дикого камня-валуна. Строили днем и ночью, при свете факелов. Воевода Федор, сберегатель Копорья, неизвестно когда и спал, почернел от забот, не жалел ни себя, ни людей. Так, в трудах и заботах, проходило лето. Крепость росла на глазах. В Новгороде забеспокоились. На исходе августа в Копорье приехал посадник Михаил Мишинич с боярами. Дмитрий Александрович принял его приветливо, но за крепостные стены не пустил. Шатер для постоя был отведен новгородским гостям у подножья утеса, поодаль от города. Посадник хмуро поглядывал на могучие стены Копорья, на множество людей, подвозивших к городу каменные глыбы, на великокняжеских дружинников, которые стояли заставами вокруг города, заворачивая любопытных. Спустя малое время новгородцы заторопились домой. Дмитрий Александрович их не задерживал. Чем меньше чужих глаз, тем лучше. Неизвестно еще, от кого раньше придется оборонять Копорье — от немцев или от новгородских боярских полков! К тому же и сам великий князь возвращался во Владимир, уверившись, что воевода Федор делает все как подобает… Вовремя возвращался Дмитрий в столицу — в Орде сменилась власть. В лето шесть тысяч семьсот восемьдесят восьмое[84 - 1280 год.] в степях за Волгой умер хан Менгу-Тимур. Честолюбивая ханша Джикжек-хатунь не сумела удержать власть. Вместе с сыном, молодым Тулабугой, ей пришлось отъехать в дальние улусы, а ханом стал младший брат Менгу-Тимура — Тудаменгу. Для Дмитрия Александровича перемены в Орде сулили новые опасности. При ханском дворе больше не было у него покровителей. Красавица Джикжек-хатунь бессильна, а Ногай затаился до времени в своих кипчакских степях. Нужно было спешить обратно во Владимир… 4 Небольшой конный отряд ехал рысью по голубому льду реки Колокши. Морозные ветры смели с ледяного простора снег, уложили его волнистыми сугробами в прибрежных кустах. Недобро шумели по обе стороны Колокши дремучие владимирские леса. С великим князем были только ближние люди — воевода Иван Федорович, боярин Антоний, священник Иона, сотник Фофан — да полтора десятка телохранителей. Войско, отягощенное обозами, отстало на несколько дневных переходов. Ехали молча: великий князь был хмур и недружелюбен, в русой бороде — иней, будто преждевременная седина. Сколько раз Дмитрий вот так же спешил навстречу неведомой опасности? Пожалуй, и не перечесть… Немудрено, что в свои тридцать лет Дмитрий казался людям зрелым и многоопытным мужем — суровым, немногословным, рассудительным, страшным в гневе, — жизнь научила. Привычка постоянно быть на виду, под оценивающими людскими взглядами, сделала движенья великого князя медлительными и величавыми, голос — многозначительным и властным. Порой даже старые друзья и соратники, знавшие его с отроческих лет, в присутствии Дмитрия Александровича терялись и чувствовали непонятную робость. А чужие трепетали, встретив грозный взгляд холодных серых глаз, как бы отгораживавший великого князя от простых смертных невидимой стеной. Поднявшись над людьми, великий князь обрек себя на вечное одиночество… Из-за поворота реки навстречу выкатились сани-розвальни. Низкорослая крестьянская лошадка осторожно перебирала ногами, скользя на льду. На розвальнях, уткнувшись бородой в сено, лежал ничком мужик. Руки его, посиневшие от холода, были связаны веревкой. Возница, заметив приближавшихся всадников в нарядных шубах, натянул вожжи, испуганно закричал на лошадь. С саней соскочил боярский тиун и рухнул на колени, к ногам княжеского коня. Дмитрий Александрович взглянул на связанного мужика, на секиру тиуна, холодно поблескивавшую вороненой сталью, и спросил: — Кого везешь? — Беглого человека боярского, княже. Сшел из вотчины неведомо куда, а нынче объявился. Подговаривал других холопов идти за Волгу… — Передай боярину своему, чтоб не жалел батогов. Чтоб другим бежать неповадно было, — равнодушно проговорил великий князь, отворачиваясь от саней. Отвернулся и забыл о мимолетной встрече на льду реки Колокши. Державные думы и большие заботы занимали мысли великого князя. А среди многих дум — главная, не дававшая ему покоя все последние годы: «Почему обессилело, почему оскудело войском Владимирское великое княжество?» Дмитрий Александрович искал и не находил ответа на мучивший его вопрос. Могло ли прийти ему в голову, что между ответом, от которого зависело будущее всей Руси, и случайной, уже забывшейся встречей на Колокше, была прямая связь? Эту связь не сумел проследить не только сам великий князь, но и его многоопытные советники, потому что все они искали разгадку своих затруднений в узком кругу привычных истин: в межкняжеских сварах и злой воле ордынских ханов, в верности одних и вероломстве других правителей, в численности полков и удачливости военачальников. О том, что судьба державы зависит от множества таких вот мужиков, покорно сидящих в своих деревнях и приносящих плоды трудов своих или отъезжающих с семьями и немудрым скарбом в неведомые лесные глухомани, собиравшихся по первому зову под княжеские знамена или угрюмо молчавших, когда гонцы от воевод начинали поднимать деревни на войну, — мало кто догадывался. Не было места для мужика в мыслях сильных мира сего, как не было сомнений в том, что лишь князья — сила и соль земли Русской — направляли движенье жизни по пути, предначертанному богом… А раз так, то нужно только быть мудрей и смелей, чем соперники, лучше уметь водить рати и привлекать союзников, вовремя поймать и зажать в крепком кулаке жар-птицу удачи, — и искомое будет достигнуто… Так думал великий князь Дмитрий Александрович. Так думали удельные князья, с вожделеньем поглядывавшие на золотой великокняжеский стол. В этом были корни трагедии лучших представителей княжеского рода, которые видели беды Руси и пытались искоренить их остриями своих мечей. Глава 13 Дорога на Кен-озеро 1 Подклеть старого двора боярина Мокея Михайловича сложена из могучих дубовых бревен. В стене прорублено оконце, такое узкое, что железные прутья в нем кажутся лишними: и без них сквозь оконце мог бы протиснуться разве что малый ребенок. Но забрать оконце железом приказал сам Мокей Михайлович, и кузнец выполнил боярскую волю. Еще приказал боярин обить двери подклети железными полосами и навесить засов с тяжелым замком. Из подклети вынесли старую рухлядь: помятые березовые короба, рассохшиеся бочки, поломанные тележные колеса, негодную сбрую. Вдоль стен поставили лавки из неструганых досок. И стала подклеть вотчинной тюрьмой, скорбным местом. Тюрьма редко пустовала. Боярин Мокей Михайлович был крут и злопамятен, держал людей в строгости. Но подолгу здесь мало кто засиживался. Отмается смерд-недоимщик или проворовавшийся холоп неделю-другую на хлебе да на воде, подживет у него ободранная батогами спина, и — снова на работу. Долго держать работника в тюрьме для боярина голый убыток. Дело смерда и холопа трудиться, приумножать богатство своего господина. Сменялись люди в тюрьме. И только Данила, пашенный холоп из деревни Дедково, что на реке Колокше, сидел с зимы без отпуску. Схватил его боярский тиун в декабрьскую стужу, а теперь уже весна в разгаре, сосульки за оконцем повисли, оттаявшая земля прелью пахнет. Все бока отлежал Данила на жестких досках. Зарос, как старец, лохматой бородой. Незнакомые люди, которых боярские холопы заталкивали в подклеть, даже пугались поначалу: не леший ли волосатый затаился в углу, глазищами сверкает? И то верно — испугаться можно, тюрьма не красит. Одежонка у Данилы давно поистрепалась, а на исхудалом лице только глаза и видны — упрямые, отчаянные. Данила страдал и за вину, и за упрямство. Когда привезли его на боярский двор и по наказу великого князя начали бить батогами нещадно, — чтобы другим неповадно бегать было! — боярин Мокей Михайлович самолично изволил спуститься в подклеть. Присел на стульчик, услужливо подставленный тиуном, молча смотрел, как холопы взмахивали окровавленными прутьями. Сидел и ждал мольбы о пощаде. Но Данила только скрипел зубами от боли, смотрел на боярина дерзко, будто не виноват ни в чем. Обиделся тогда боярин на мужицкое неразумное противленье, огорченно вздохнул: — Вижу, каков ты есть вор и крамольник! Посидишь в крепком заточенье, на цепи, может, в голове-то и прояснится. Да батогами велю тебя бить каждую третью неделю, чтоб дерзости своей, не забывал. Так-то, крамольник… Тиун, кровопийца лютый, тех боярских слов не забыл. Каждую третью неделю приходил в подклеть с батогами, спускал дерзкому мужику кожу со спины. На шею Даниле надели колючий ошейник, склепанный из двух железных полос: чтоб мужику и между батогами жизнь не казалась медом! Спать в таком ошейнике было невмоготу. Куда ни повернись — железо давит. На ногах тоже железная цепь. Куда уж как бережлив боярин Мокей, а на железо не поскупился… Иногда тиун заходил в подклеть без батогов — просто поговорить. Спрашивал, насмешливо прищуривая глаза: — Ну, что надумал, сердешный? Ничего не надумал? Ну, думай дальше. Батогов-то у боярина много, целый воз для вашего брата, для крамольников, из леса привезли… Данила отмалчивался. Тиун, постояв в дверях, советовал с притворной заботой: — А ты подумай, повинись. Может, и простит боярин-то… Данила думал. Что еще оставалось теперь делать мужику, кроме как думать? Стены в подклети крепкие, а за дверью — холоп с копьем. Не убежишь! Данила вспоминал жизнь свою, будто разрубленную надвое секирою тиуна в тот злосчастный декабрьский вечер. Да полно, надвое ли? Вся жизнь, наверно, осталась по ту сторону тюремных стен. Пусть не сладкая, пусть отягощенная заботами, но все-таки — жизнь, а не нынешнее медленное умиранье… «За что такое лихо?» — думал Данила. Ведь он не вор и не крамольник. Не бродил татем по лесам, не проливал христианскую кровь, не бунтовал против властей, богом данных. Был Данила таким же смердом-хлебопашцем, как деды его и прадеды, кормился от земли. К земле прирос сызмальства, потому что знал: земля без пахаря — круглая сирота, а пахарь без земли — сирота вдвое. С землей, с пашней были связаны все думы и труды Данилы, повторявшиеся из года в год, как повторялось весеннее пробужденье, летний расцвет, осеннее щедрое плодоношение и зимняя спячка природы. Так жили люди на Руси — неразлучно с землей-кормилицей. Каждый месяц имел свои особые приметы, важные для землепашца. В январе, на переломе зимы, ждали богоявленья. Коли утром в богоявленье по воду пойдешь да будет туман — жди осенью хлеба много. Снег пошел хлопьями — к урожаю, а ясный день — к недороду. Звездистая ночь на богоявленье к урожаю на горох и ягоды, а если собаки много лают — к обилию зверя и птицы. Потом Аксинья — полухлебница, полузимница. Иди на Аксинью по сусекам, меряй хлебушко. Коли меньше половины старого хлеба съедено — доживешь до осени безбедно, потому что до нового хлеба половина сроку осталось. Только редко так бывало: мужицкий сусек — не боярский амбар, где хлеб за хлеб заходит… В феврале — сретенье, когда зима с летом встречается. То морозы сретенские, то сретенские же оттепели. Тут гляди в оба: какова погода на сретенье, такова и весна будет. А там недалек и Василий-капельник. Сосульки повисли под крышами, весна на носу. В марте, первом весеннем месяце, замечай приметы на лето. Коли снежок задулинами, то будет урожай на овощи и ярицу. День Евдокии выпадет ясным — на огурцы и грузди изобилие, а случится снег с дождем — быть лету мокрому, неугодливому. Какова Евдокия, таково и лето, с Евдокии погоже — все лето пригоже! На Герасима-грачевника прилетают грачи. Здесь тоже свои приметы. Коли грачи на гнезда прямо летят — будет дружная весна, реки быстро пройдут. На фофанов день береги лошадь. Заболеет на Фофана лошадь — все лето работать не станет, мужик по миру пойдет. На Матрену-наставницу летает птица овсянка, высвистывает: «Покинь сани, возьми воз!» Зимняя дорога рушится. В апреле земля преет, сверчок в избе просыпается, медведь выходит из берлоги. С Радиона-ледолома мужик принимается чинить соху, а с Егорья-вешнего пашню под яровые зачинает. В тот же день бабы пастуха водой из бадейки окачивают, чтоб все лето не дремал. А стадо в первый раз на пастбище выгоняют вербою, с вербного воскресенья прибереженной. Май — месяц холодный и голодный. Хлебушек старый на исходе, а зелень разная еще не поспела. Тяжко мужику в мае. Старики советуют: «В месяц май коню последний овес отдай, а сам на печь полезай, коли ветром с голодухи качает!» Но непогода в мае к добру. Май холодный — год хлебородный, в мае дождь — будет рожь. На борисов день начинают петь соловьи, посевы зачинаются. На Ирину-рассадницу бабы капусту высаживают на грядки, приговаривают: «Не будь голенаста, будь пузаста! Не будь пустая, будь тугая! Не будь красна, будь вкусна! Не будь мала, будь велика!» На Иова-росенника горох нужно сеять, на николин день — овес да пшеницу, на Фалалея-огуречника — огурцы, а на Олену-длинные косы — лен. И так до еремеева дня, когда весенние заботы кончаются, летние начинаются. Месяц июнь — конец пролетья, начало лета. Зеленый покос, после страды весенней отдохновенье. Цветенье в природе, покой на душе. Июль — макушка лета, сенозорник, страдник. В июле на дворе хоть и пусто, да в поле густо, оттого и радостно. На андреев день озими в наливах дошли, а батюшка-овес до половины дорос. С ильина дня зачинается жниво. Первый сноп, первый урожайный праздник. В августе мужику три большие заботы — жать, пахать да сеять, а малых забот не счесть. Страдный месяц август. Вода в августе холодит, да серпы греют, да косы жару подбавляют. Успевай поворачиваться! Защипывай горох. Готовь гумна и овины. Сей озими. После первого спаса жнивью — конец. Сноп последний, именинный, обовьют лентами и провезут по деревне. В сентябре лето кончается, зима начинается. На воздвиженье весь хлеб с полей сдвинулся, в гумна стучится. А с Феклы-заревницы молотьба начинается, по всем дворам цепы стучат, бабы меленки готовят под новый хлеб. Слава богу, управились! Октябрь — грязник, ни колеса, ни полоза не любит. Иссыта-сытый, хмельной и бражный октябрь! В октябре и воробей под кустом пиво варит. С покрова — свадебная пора, первое зазимье. Конец хороводам, начало посиделкам. Девки от покрова без последнего ума, не спят ночами, причитают: «Батюшка покров, покрой землю снежком, а меня хорошим женишком» День Козьмы да Демьяна с первым ноябрьским морозом приходит, а с матренина дня зима крепко на ноги встает, землю выстуживает. Ноябрь тяжел оброками боярскими. После юрьева дня мужики сызнова хлеб по сусекам пересчитывают, сколько самим на прожитье осталось. Юрьев день всем делам черту подводит. В декабре вся земля русская под снегом коченеет, а обозы по легкой санной дороге спешат на торг. Замкнулся годовой круг. Начинай все сначала, жди богоявленья с приметами на весну и лето. Так жили испокон века. Оброки и прочие боярские тягости в прошлые спокойные года выполняли по старине, по обычаю. Справные мужики, у которых свои лошади, распахивали сообща боярское поле, сеяли и жали хлеб, снопы возили на боярский двор, сено косили десятинами и ставили стога, за садом боярским ходили, пруды прудили, ловили неводом рыбу на боярский обиход, а на велик день и на петров день шли с поклоном к господину, приносили подарки, кто чем богат. Без споров отдавали боярину самое лучшее: бобровые шкуры, мед сотовый, дичину, холсты тонкотканые, а то и серебряную деньгу. Знали, что тиун хоть и принимает все с христовым именем, но запоминает крепко, что у кого было в руках! А пешеходцы-безлошадники от пашенной повинности были свободны: на себе ведь соху не потащишь. Те на боярском гумне рожь молотили, солод мололи, а бабы пряли из господского льна холсты. Всей деревней приводили боярину к престольному празднику корову-яловицу или трех баранов, как тиун скажет. По нынешним временам оброки тогда были не шибко тягостными… В страшную зиму Батыева нашествия мужики из деревни Дедково прятались с семьями в дмитровских лесах, в такой глухомани, что и сами не могли после найти то место. Скотину увели с собой в лесные станы, хлеб схоронили в земляных ямах. И уберегли главное мужицкое богатство лес-заступник да земля-кладохранительница! Правда, летучий татарский загон, невесть зачем нагрянувший на Колокшу, сжег избы, но ущерб от того был невелик: лесу вокруг сколько угодно, а любой мужик — сызмалетства плотник. К осени снова стояла деревня Дедково на светлом речном берегу. Нелегким было лето после нашествия. Мужики строились сами, возводили всем миром боярский двор, тоже пожженный татарами, посылали артели плотников в город Владимир — помогать великому князю Ярославу Всеволодовичу поднимать из пепла столицу. Последний свой достаток отдавали на общерусское дело: на войско, на строенье городов, на восстановленье храмов божьих, разоренных иноверными языцами. Надеялись, что минет тяжкая година — и заживут люди по-прежнему. Но в лето шесть тысяч семьсот шестьдесят пятое[85 - 1257 год.] приехали на Русь ордынские численники, посланные ханом Золотой Орды — Берке, переписали мужицкие дворы, обложили народ данью. Вдвое, втрое умножились оброки. В ордынский выход — «цареву дань» — собирали по полтине с сохи, а в сохе числили два мужика-работника. Как поднять этакие платежи? За две полтины на торгу отдавали добрую лошадь… А торговые сборы — мыт да тамга? А извозная повинность — подводы да ям? А дары и почестья хану, родственникам его, мурзам и баскакам? А корма ордынским послам? А запросы ханские на военные нужды? А прочие ордынские тягости, перечислить которые пальцев на руке не хватало: поминки, выходное, памятное, становое, выездное и даже мимоезжее?.. Кряхтели дедковские мужики, но платили, потому что знали — для всей Руси эта тяжкая ноша, только данью можно откупиться от нового разоренья. Помогала земля-кормилица. Полосой прошли урожайные годы, как будто пашня, обильно политая кровью, спешила отблагодарить людей, не покинувших ее в лихую пору. Увеличенные оброки становились привычными. Оказалось, что и под Ордой жить все-таки можно! Пусть не обильно, не вольно, в опасности и тревоге, но — можно. Сел на великое княженье Александр Ярославич Невский. Прекратились усобицы, пришла на Русскую землю тишина. А в тишине богатство земли множится… То были годы, когда отрок Данила жил на отцовском дворе. А потом и эта жизнь стала рушиться. При новых великих князьях, братьях покойного Александра Ярославича, началось на Руси нестроение. Что ни год, то усобица, а то и рать по всей земле. Молодые мужики больше за воинскими стягами ходили, чем за сохой. Прорва ненасытная — война! Сколько ни работали, все на нее уходило. На мужицких поясах не хватало дырок. Прокалывали новые дырки, потуже затягивали голодные животы и — работали. Не век же продолжаться усобной войне! Были и раньше на Руси усобицы, так же разоряли народ. Но потом побеждал сильный князь, и устанавливалась тишина. Ждали тишины и от великого князя Ярослава Ярославича, и от великого князя Василия Ярославича… Терпенье кончилось, когда великий князь Василий Ярославич призвал на Русь баскака Амрагана и его зятя Айдара с татарскими туменами. Пошли тысячи ордынских всадников по владимирской земле, разоряя по пути деревни, дочиста выгребая зерно из сусеков, закалывая и тут же пожирая скот. Потом еще и еще приходили. От татарских разбоев некуда было деться. Не жизнь пошла в деревнях по Клязьме, Нерли, Удоде и Колокше, а чистое озорство, разбой… К тому времени Данила выделился от отца, поселился с женой и сынишкой Димкой в новой избе на краю деревни. Была у Данилы лошадь, корова, три барана, а за рекой шесть четей пашни.[86 - Четь — древнерусская мера, равная половине десятины.] Хозяйство небольшое, но все ж таки жить можно. И отец Данилы начинал с малого, когда пошел в отдел. Но корову увели татары вместе со всем деревенским стадом, летовавшим на дальних лугах. В Дедково прибежали общинные пастухи — исхлестанные плетьми, с безумными глазами, — упали в ноги людям, покаялись в невольной своей вине: «Не уберегли скотину, татары угнали…» Мужики похватали топоры и рогатины, кинулись в погоню. Однако следы некованых татарских коней уже затерялись на лесных дорогах. Потом у Данилы татары отняли лошадь и порезали овец — прямо на виду, открыто, нагло. Данила стоял у крылечка, сжимая кулаки от бессильной ярости, и смотрел, как хозяйничали на его дворе чужие люди, выбивали двери амбара и клети, ссыпали в переметные сумы зерно, вязали в узлы домашний скарб, выводили за ворота лошадь. Данила был ограблен дочиста. Татары даже железные пробои выдернули из косяков, даже ячменный солод, замоченный на пиво, выгребли из кадушки. Потом вороги вскочили на своих лохматых коней и с визгом поехали прочь, волоча на арканах бараньи туши. Хорошо хоть жена с сыном успела вовремя спрятаться в орешнике, пересидела беду… Но в третий татарский приход не убереглась и она. Данила был тогда на боярской работе в лесу, а когда возвратился, не нашел ни двора, ни семьи. Проезжие татары сожгли постройки, а жену увели с собой, неизвестно куда. Мальчонку взяли на прокорм соседи. Остался Данила один как перст. Тогда-то и решил уйти он в дальние края, за лучшей долей. 2 Провожали Данилу всем миром. Соседи собрали харчи на дорогу, дали одежонку, топор, рогатину. Напутствовали, чтобы присмотрелся, как где люди живут, нет ли земель вольных, от татар безопасных. «Может, и мы следом стронемся… На чужой стороне житье — не мед, но и здесь стало невмоготу…» Много людей уходило тогда из Владимирской земли. Шли владимирцы за Волгу, в глухие лесные места. На Вятку шли, на Ветлугу, на Унжу, на Сухону, на Белоозеро, а кто и дальше — к самому Студеному морю.[87 - Белое море.] Искали люди покоя, которого не было на владимирских опольях. Лесными нехожеными тропами, таясь от княжеских людей. Данила пробрался в Кснятин, город на Великом Волжском пути. Сюда приставали новгородские караваны, плывущие на север, в Каргополь. К одному из таких караванов прибился Данила. Кормчий с охотой взял молодого мужика: на волжском просторе лишний человек в ладье не помеха, а когда пойдут малые реки да волоки, крепкие мужицкие руки ой как понадобятся! Для Данилы же это было удачей. Княжеские сторожевые заставы пропускали караван беспрепятственно. Новгородские ладьи с хлебом плыли вниз по Волге, затем Шексной до Белоозера, а там через волоки перевезлись в озеро Воже. Дальше была хмурая река Свидь, впадающая в озеро Лача, возле которого стоял Каргополь. Здесь был конец пути для караванщиков, но не для Данилы. Не нашлось в Каргополе места для беглого мужика. Равнина по берегам мелководного озера Лача — Каргопольская Суша — была уже занята пашнями, а в городе сидел новгородский наместник. За свободной долей нужно было идти еще дальше. Даниле снова повезло. На торгу в Каргополе он познакомился с мужиками-звероловами, которые привезли на продажу мед и бобровые шкуры. Разговорились. Седобородый зверолов сочувственно кивал головой, слушая рассказ о странствованиях владимирца. Посоветовал: — Если полной воли ищешь — ступай, парень, на Кен-озеро. По Онеге через пороги с нами сплавишься, а там высадим тебя возле устья реки Кены, до озера сам пойдешь. Ничего, ничего, дойдешь, — успокоил зверолов Данилу, заметив сомненье на его лице. — Хоть и лесом идти, но лето нынче сухое, болота подсохли. Держись только берега Кены. Река сама выведет куда нужно… Ночевал Данила вместе с новыми знакомцами. На берегу Онеги, возле ладьи, разожгли костерок, повесили над огнем медный котел с ухой, на чистой холстине нарезали хлеб. Старик достал из-за пазухи кисет с солью, густо посыпал ржаные ломти. — Ешь, парень… А вокруг — простор, глаз не отведешь. Вода в озере Лача матово-серая, задумчивая, неподвижная, а в Онеге — медлительная и голубоватая, как бледное северное небо. Время было уже за полночь, но — светло, будто ранним вечером. Лениво плескалась рыба в реке. В лесу за рекой пересвистывались птицы. Благодать! — Стоит Каргополь с незапамятных времен, — неторопливо рассказывал старый зверолов, прихлебывая уху деревянной ложкой. — И деды наши, и прадеды не помнили, когда на это место первые люди пришли. Называется город по-местному Каргун-пуоло, то есть медвежья сторона. Медведей на Онеге было видимо-невидимо, по ночам лапами в избы стучались. А иные сказывали, что имя Каргополю дал некий князь. Пришел он с дружиной на Онегу, схлестнулся в жестоком бою с чудью белоглазой, местными уроженцами. Много полегло ратников, пока пересилил князь. Ушла чудь в глухие леса, сгинула навек. А над полем битвы не один день воронье кружило, трупы хладные терзало. Отсюда и пошло названье — Воронье поле, или Карго-поле по-здешнему… — Видно, нет на Руси местечка, где бы людская кровушка не проливалась, — вздохнул Данила. — Ну, это ты зря, парень! — возразил старик. — Места у нас тихие, не в пример Низовской земле. Ни татарин, ни немец сюда не доходил. Кровь проливаем больше звериную, чем человеческую. Не с ворогом бьемся, а с лесом да буйными реками… — А Онега-то будто бы тихая, — начал Данила и смущенно замолчал, услышав дружный смех. Старик строго глянул на своих развеселившихся товарищей, укоризненно покачал головой: — Грешно над незнаньем людским смеяться! А ты, парень, запоминай, — продолжил он, обернувшись к Даниле. — Это здесь Онега тихая, возле Лача-озера. А дале, как сомкнутся берега, будто бешеная становится. Первый порог верст за десять от Каргополя, называется Мертвая голова. Там из воды на самой быстрине белый камень, будто череп, торчит. Много ладей о него разбилось. Ну, да сей год воды много, большая нынче вода. Над многими камнями поверху пройдем, а от Мертвой головы как-нибудь увернемся — кормчий у нас бывалый… Рано утром ладья звероловов поплыла вниз по Онеге. Остались позади шатровые кровли каргопольских церквей, поднявшиеся над избами посада как могучие северные ели над мелколесьем. Берега постепенно становились выше, а теченье — быстрее. У Надпорожского Погоста река неожиданно повернула направо, и впереди открылся порог. Вода резво побежала под уклон. Две пенистые струи отходили от берегов и смыкались посередине реки, разбиваясь об огромную каменную глыбу. Мертвая голова! В дно лодки били короткие злые волны, клочья пены перехлестывали через борта. Вода кругом будто кипела, бешено кружилась. Ладью неудержимо несло к Мертвой голове. — Поберегись! — протяжно закричал кормчий. Звероловы бросили весла, приподнялись и, когда ладья, казалось, уже готова была врезаться в каменную глыбу, — резко оттолкнули ее в сторону заранее приготовленными жердями. Мертвая голова осталась позади. А река, узкая и извилистая, продолжала бесноваться в обрывистых берегах. Ладью отчаянно бросало из стороны в сторону, брызги летели в лицо. И вдруг неожиданно — широкий спокойный плес. Слава богу, прошли! Данила разжал пальцы, намертво вцепившиеся в борт ладьи, облегченно вздохнул. — А ты ничего, смелый! — одобрительно заметил кто-то из звероловов. — Иные на порогах криком кричат иль плачут, с жизнью прощаясь… Дальше были еще пороги — такие же ревущие, клокочущие, грозные. Но нигде больше не испытывал Данила слепого, всепоглощающего ужаса, подобного тому, какой овладел им возле Мертвой головы. Он сидел на корме, рядом со старым звероловом, и с любопытством поглядывал на убегающие берега. На родине Данилы, в Низовской земле, многие села и деревни стояли на опольях, а здесь люди тянулись только к воде. К береговым обрывам прилепились редкие деревушки. На берегу же были и покосы, и небольшие поля с грудами камней, выбранных из пашни терпеливыми землепашцами. Тропинки тоже прижимались к самой воде, то взбегая на обрывистые кручи, то опускаясь на песчаные плесы. По ним, тяжело ступая натруженными ногами, шли мужики, тянули бечевой ладьи вверх по теченью. — С низовьев к Каргополю на веслах пути нет, — поясняли Даниле звероловы. — Хороша наша Онега, да сурова. Слабому здесь делать нечего… На второй день пути ладья тихо причалила к мысу, из-за которого вливалась в Онегу спокойная прозрачная Кена. Данила соскочил на ребристый, накатанный волнами песок плеса. — По тропинке шагай, вдоль бережка, — еще раз напутствовал старый зверолов. — От реки не уходи. Ты в здешних местах человек новый, заблудишься. А выйдешь к озеру, остановись на истоке Кены. Ладьи туда со всех деревень приозерных подходят, долго ждать людей не придется. Помолчав, старик добавил: — А коли на новом месте тяжко придется, найди знакомца моего, старого Прохора. Большого ума человек. Уважают его. Старожильцы говорят даже, что на Кен-озере все люди — прохорята, Прохоровы дети. Скажешь Прохору, что дед Пафнутий послал… — Спасибо, дедушка! Спасибо, люди добрые! — кланялся Данила. — Не знаю, как и отблагодарить вас. Без вас бы… Звероловы переглянулись. Дед Пафнутий, строго сдвинув брови, оборвал парня: — Не кланяйся! Не перед иконой, чай! А благодарности твоей нам не надо. Другому кому сделай хорошее — вот и благодарность твоя. В здешних местах человек человеку помогать должен, иначе не проживешь. Запомни это, парень! С тем и пошел Данила навстречу своей новой судьбе… 3 Много красных мест повидал Данила за время странствий, но таких, как на Кен-озере, не встречал еще нигде. Сплошной стеной стояли по берегам леса, отделенные от синей воды только узкой полоской золотистого озерного песка. Там, где лес отступал от берега, зеленели луга, густые и сочные. Над отмелями покачивались острые стебли тростника. С криками носились над волнами белые птицы — чайки. Кое-где на берегу чернели пашни: люди осваивали нещедрую на урожаи северную землю. Небольшие деревеньки — в два, в три двора — стояли на возвышенных местах, куда не доходило половодье. И обязательно рядом впадала в озеро речка, приносящая прохладную лесную воду. Высокие, сложенные из могучих, потемневших от времени и непогоды бревен, домины крестьян-старожильцев будто вросли в землю. Строили здесь крепко, на века, леса не жалели. Новопришлые люди тянулись к обжитым местам, ставили избы рядом: нарядные, желтевшие свежим тесом. Но все-таки людей на Кен-озере было немного. Десять, а то и двадцать верст нужно было пройти на ладье, чтобы навестить недальних соседей. Те, кто искал тишины, находил ее здесь. Даниле не понадобилось просить заступы у старого Прохора. В первой же кенской деревеньке его приняли как своего, обласкали, стали приучать к хитрому рыболовному промыслу, а землепашествовать владимирский мужик и сам умел, на земле вырос. Приняли Данилу не как кабального работника, не как холопа, а как доброго соседа, который, окрепнув, отплатит помощью за помощь. Но многое отличалось здесь от родной Владимирщины. Дома на Кен-озере ставились на подклетях; наверх, в сени, вела крутая лестница. Под одной крышей были собраны и жилая изба, и скотный двор, и гумно, и амбар. Над низенькой дверью, прорубленной в бревнах, нарисован красный круг — солнце. Солнце же рисовали яркими красками и на потолке. Видно, не баловало солнышко северян, если звали его в каждый дом! Данила же привык к низкой бревенчатой избе, крылечко у которой лежало вровень с землей. Потому домины северных мужиков показались ему похожими на боярские хоромы. На просторных владимирских опольях землю пахали двузубой тяжелой сохой или плугом, запрягая медлительных волов или двух лошадей сразу. Борозда получалась тогда ровная, глубокая. А у Кен-озера пахари ковыряли землю легонькой однозубой сошкой, обходя камни и пни, приподнимая сошку на руках, если натыкались на корневище. Соху-однозубку тянули бойкие низкорослые лошадки с лохматыми гривами и густыми длинными хвостами, чтобы способней было отгонять лесного гнуса. Но хоть и легка северная сошка, но труд землепашца был не легче, чем дома. Выдирать пашню из-под леса, из-под камней-валунов — страда невыносимая… И рыбу ловили здесь не так. Ну, сети, верши, удочки, езы-частоколы поперек малых речек — это знакомо. Но чтобы ловить рыбу из-под земли?! О таком расскажи — не поверят. Но ведь было! Поехал как-то раз Данила с соседями на сенокос, к лесному озерку. До полудня мужики ходили с косами по лугу. Торфянистая земля пружинила под ногами, ровным полукругом ложилась срезанная косами трава. А когда притомились, кто-то сказал: — Ушицы из свежей рыбки неплохо бы похлебать… Мужики тут же, на лугу, пробили толстым колом яму. Черная вода поднялась вровень с краями. В нее опустили удочку… и принялись вытаскивать прямо из-под земли серебристую, трепещущую рыбу! Изумленному Даниле старожильцы объяснили, что раньше и здесь было озеро, только заросло сверху мхом и травами… Но что особенно отличалось от владимирских мест, так это лес. Привычные березы, осины и тополя встречались только возле озера. А дальше, в глубине, начиналась тайга. Через густые кроны елей и лиственниц с трудом пробивался солнечный свет; извечный полумрак царил здесь даже в ясный полдень. По стволам гигантских деревьев взбирались серо-голубые лишайники, длинными пучками свешивались с ветвей и тихо покачивались в воздухе, будто бороды сказочных великанов. Земля в тайге покрыта лохматым ковром из мхов, опавшей хвои и ягодных кустарников; на ней в хаотическом беспорядке разбросаны сухие ветви, сучки и целые деревья, поваленные свирепыми северными ветрами. Корни мертвых деревьев угрожающе растопырились во все стороны. Местами стволы упавших деревьев нагромоздились друг на друга, образуя непроходимые завалы, ветви их переплелись, как руки врагов в смертельной схватке. Таежные заросли сменялись черными гарями, следами страшных лесных пожаров. Гари поросли кустарником, над которым кое-где высились голые обугленные стволы деревьев. На многие десятки верст тянулись непроходимые болота, где только птицы безопасно перелетали с кочки на кочку, защищенные глубокими трясинами и от зверя, и от человека. Человек в тайге беззащитен. Огромные завалы бурелома и хвороста, густые заросли молодого ельника, ямы и каменные глыбы преграждают путь, заставляют плутать. Острые сучья царапают лицо, рвут одежду. Самый гордый, в жизни ни перед кем не склонявший головы, перед тайгой кланяется беспрерывно: перед упавшим поперек тропы стволом дерева, перед ветвями, низко опустившимися к земле. Не поклонишься тайге — не пройдешь дальше! В тайге всегда опасно. Мертвые деревья угрожающе скрипят над головой. За стволами деревьев, в кустарниках подстерегают неосторожного дикие звери: медведи, рыси, кабаны, росомахи. Тайга не знает пощады — раненый обречен на смерть. Неисчислимые тучи комарья вьются в воздухе, с остервененьем бросаются на все живое. Даже медведь не выносит их укусов и, придя в неистовство, с отчаянным ревом мчится по тайге, не разбирая дороги, натыкаясь на кусты, царапая и кусая себя, чтобы наконец броситься с головой в таежную речку, единственное спасенье от непобедимого своей бесчисленностью врага… А ведь люди жили в тайге неделями, охотясь за диким зверем! Иной была на Кен-озере жизнь, иными были и люди — суровые, гордые, не знавшие горькой холопской доли или забывшие о ней в вольных северных краях. Нещедра здешняя земля, но весь урожай — твой, ни зерна не нужно отдавать боярину. Вернулся с рыбалки — тоже все твое, никто не требует третью или пятую рыбу на господский обиход. А о лесном звере и говорить нечего. Соболей и бобров, добытых удачливыми охотниками, никто другой не считает! Правда, в середине зимы, когда станут реки и покроется льдом Кен-озеро, новгородский наместник из Каргополя приезжает в прибрежные деревни. Но и он не оброки просит, а подарки, кто сколько даст. О татарских же разбоях люди на Кен-озере знали только понаслышке, от таких же низовских беглецов, как и сам Данила… Незаметно, в трудах и заботах, прошло несколько месяцев. Данила прижился на Кен-озере. Присмотрел землю под пашню. В подклети у старожильца Лавра уже лежали на сохранении пять четвертей ржи,[88 - Четверть равнялась примерно трем — трем с половиной пудам.] доля Данилы за помощь соседям. И рыба вяленая была у владимирца, и солонина, тоже заработанная летом. Будет чем прокормиться первое время, когда вернется сюда с сыном. А остаться жить на Кен-озере Данила решил твердо. Ждал только зимней дороги, чтобы идти в Низовскую землю за сыном… И вот дошел… до боярской тюрьмы! Остается теперь только вспоминать волю да скрипеть зубами от обиды. «Эх, Кен-озеро, Кен-озеро! Сторонка желанная, недоступная!» Избавленье пришло поздней осенью. Неожиданно, в неустановленный день, пришел тиун, разомкнул железный ошейник. С лязгом упала на земляной пол тяжелая цепь. — Велено тебя отпустить, — объявил тиун. — Благодари боярина, простил твою дурость. Но чтобы со двора — никуда! Вскоре Данила узнал от людей о причине боярской милости. Великий князь Дмитрий Александрович окончательно рассорился с братом своим, князем Андреем Городецким, велел боярам собирать войско. Вот и решил рачительный Мокей Михайлович отправить на войну дерзкого мужика. «Все равно боярский хлеб без пользы ест, а убьют в сече — невелика потеря», — пояснил он тиуну, приказав снять цепи с Данилы… По первому снегу из ворот боярского двора вышел небольшой обоз. За санями шагали десятка два холопов и крестьян из окрестных деревень. Среди них был и Данила. Отправляя людей на войну, Мокей Михайлович приказал одеть их в полушубки и валенки. Оружие — копья, рогатины, круглые щиты — до времени сложили в сани, под присмотр тиуна. И харчи тоже везли в санях, увязанными. Если кто по дороге бежать задумает, то бежать — не с чем. Без оружия и хлеба в лесах пропадешь! Так думал тиун. Но — ошибся. После первой же ночевки он недосчитался Данилы и еще одного молодого мужика. Не иначе, крамольник подбил его на бегство! Тиун тут же послал верного человека на боярский двор — известить Мокея Михайловича о случившемся. Боярские слуги поспешили в Дедково, где жил в приймаках сын Данилы, но опоздали. Мальчик исчез. Больше ни Данилы, ни его сына во владимирских местах не видели. Глава 14 Татарские сабли Андрея Городецкого 1 Великокняжеский сторожевой полк стоял в Гороховце, на реке Клязьме. Здесь, у южного края Городецкого княжества, находились волости, неподвластные местному правителю Андрею Александровичу. Больше ста лет назад, еще при князе Андрее Боголюбском, гороховецкие земли были пожалованы в вотчину владимирскому Успенскому собору, а сам Гороховец объявлен городом святой богородицы. Тиунам и доглядчикам Городецкого князя туда пути не было. Великий князь Дмитрий Александрович и большой воевода Иван Федорович считали, что лучшего места для сторожевого полка, чем Гороховец, не найти. Церковные волости, оберегаемые ханским ярлыком от нападений удельных князей, отрезали пути к Орде. Воевода Фофан спрятал своих ратников за дубовыми стенами и валами Гороховецкого городища, а конные разъезды послал по всем дорогам, ведущим в степи. Холодную осеннюю Клязьму бороздили владимирские воинские ладьи. Речные сторожа с пристрастием допытывались у встречных караванщиков, не плывут ли с ними люди князя Андрея Городецкого и иных князей. Подозрительных тут же забивали в колодки и везли во Владимир, на великокняжеский розыск. Сам Дмитрий Александрович спешно собирал войско, крепил стены городов, готовясь к осаде. Опасность была грозной. Младший брат великого князя — Андрей, давний супротивник, — лукавил в Орде, перекупал у нового хана Тудаменгу ярлык на великое княженье Владимирское. Сарайский епископ Феогност уже сообщил с тайным гонцом, что неверный Тудаменгу, приняв от Андрея неслыханные по богатству дары, будто бы склоняется передать ему власть над Русью… Но без боя Дмитрий Александрович решил великого княженья не уступать. Полки во Владимире и в Переяславле собрались уже немалые, а князь Андрей пока что был в Орде один, без союзников, с любезным сердцу Семеном Тонильевичем. Удельные князья сидели по своим городам, ждали чего-то. Воеводе Фофану было велено не пропускать в Орду ни их самих, ни их послов. Потому-то и бороздили владимирские ладьи реку Клязьму. И на Волге, против Нижнего Новгорода, тоже стояли великокняжеские заставы. Но слишком много неприметных тропинок в лесах, чтобы можно было все перекрыть накрепко. Глухой ноябрьской ночью служебник лукавого князя Федора Ярославского пробрался мимо владимирских караульных в Орду. «Князь великий Дмитрий Александрович собирает рати и крепит грады, не хочет ханскому слову покориться и сступиться с великого княженья по ханскому слову», — писал в грамоте Андрею князь Федор. Андрей Александрович, прочитав грамоту, кинулся к битикчи, старшему писцу великого ханского дивана. — Вижу, дерзок стал князь Дмитрий! Слишком дерзок! — говорил битикчи, укоризненно качая головой. — А дерзким аллах укорачивает жизнь, дабы не вводить в соблазн иных неразумных… Угодно будет аллаху, и на дерзкого Дмитрия обрушится карающая десница ханского гнева… Городецкий князь понимающе улыбнулся, поманил пальцем Семена Тонильевича, который стоял поодаль с кованым ларцом в руках. Тот, неслышно ступая по ковру, приблизился к собеседникам, поставил ларец на низенький круглый столик, откинул крышку. В ларце тускло желтели золотые цепи, кольца, браслеты, разноцветными искорками блестели камни-самоцветы. Сонные глаза битикчи оживились. Он опустил руку в ларец и стал медленно перебирать драгоценности. — Пусть аллах не замедлит обрушить карающую десницу на дерзкого, — подсказал Андрей, пододвигая ларец ближе к битикчи. — Пусть будет так! — согласился битикчи… Андрей Александрович, беспрерывно кланяясь, попятился к выходу. На следующий день битикчи сам приехал к городецкому князю. Его сопровождали двое мурз — в боевых шлемах, обвешанные оружием, со свирепыми лицами. Битикчи представил своих спутников: — Это славный Кавгадый, предводитель двух туменов. А это Алчедай, полководец ханский, обладатель трех бунчуков темников. Они пойдут с тобой на князя Дмитрия. Семен Тонильевич широко перекрестился: — Услышал господь молитвы наши! Конец князю Дмитрию!.. 2 На исходе декабря татарские тумены двинулись из степей к русским границам. Поток всадников на лохматых конях-степняках казался нескончаемым. Пять туменов отборного войска вели за собой ханские полководцы Кавгадый и Алчедай. Кто может выстоять против такой силы? По пути к войску приставали новые и новые бродячие орды, соблазненные будущей добычей. Среди этого множества татарских всадников затерялась горстка дружинников Андрея Городецкого. Да и сам он ехал в окружении нукеров-телохранителей Кавгадыя и Алчедая, не то почетным гостем, не то пленником. Но показывать гордость было еще не время. «Пусть татарские сабли смахнут с великокняжеского стола ненавистного брата, тогда будет иное, — думал городецкий князь, покачиваясь в седле рядом с ханскими полководцами. — Не навечно же придут татары в русские леса! Чужаки возвратятся в свои степи, оставив у моих ног покорную Русь!» Еще раньше, опередив на несколько переходов войско, на север поехали ханские послы. Серебряные посольские пайцзы заставили расступиться владимирских караульных. Ордынцы беспрепятственно миновали Клязьму и разъехались по удельным городам. Обратно послы возвращались вместе с удельными князьями. И снова владимирские заставы пропускали их: князья спешили в Орду по зову Тудаменгу. А что это было именно так, свидетельствовали ханские ярлыки, которые князья охотно предъявляли на заставах. Воевода Фофан не успевал посылать гонцов с тревожными вестями. В Орду отъехали Федор Ростиславич Ярославский, Михаил Иванович Стародубский, Константин Борисович Ростовский и иные многие князья. Все они проследовали с большими дружинами. «Может, недоброе задумали? — гадал Фофан. — А может, снова хан, как случалось в прошлые годы, вытребовал княжеские полки для похода на Литву?» Но наверняка знать, почему удельные князья едут в Орду, воевода Фофан не мог, как и не мог догадаться, что путь князьям предстоял гораздо более близкий, чем указан в ханских ярлыках. Союзники Андрея Городецкого ехали на этот раз не в Орду, а к лесному городу Мурому, возле которого, готовясь к походу в русские земли, уже собирались тумены Кавгадыя и Алчедая. Андрей Александрович встречал союзников в пестром татарском шатре. Возле кресла городецкого князя стояли, положив ладони на рукоятки кривых сабель, ханские полководцы Кавгадый и Алчедай, своим присутствием как бы подтверждая и освящая именем Тудаменгу каждое слово князя Андрея. А тот говорил гордо и высокомерно: — Брат мой, недостойный Дмитрий, примет кару за дела свои, — цедил сквозь зубы Андрей. — Милостью господина нашего, хана Тудаменгу, наделены мы великим войском. Радуйтесь, князья, что успели к источнику щедрости. Хан Тудаменгу не забудет вашего усердия! Кавгадый и Алчедай важно кивали, подтверждая слова русского князя. Вторжение было неожиданным. Ордынские конные отряды окружили сторожевые заставы владимирцев и вырубили их до последнего человека. Некому было послать вести о начале войны. Враг был всюду. Татарскую конницу вели по лесным дорогам надежные проводники, выделенные князем Андреем. Два дня отчаянно сражался на стенах Гороховца полк воеводы Фофана против несметной татарской силы, и, поняв бесполезность сопротивленья, оставшиеся владимирские ратники пробились через кольцо врагов и скрылись в лесах. Тем временем тумены Кавгадыя уже ворвались во Владимирское княжество. Возле речки Судогды они напали на владимирское ополченье, посланное великим князем в подкрепленье Фофану. Пешие горожане, плохо вооруженные и непривычные к ратному делу, полегли в короткой злой сече. Конные боярские отряды рассеялись в окрестных лесах. Известие о поражении на речке Судогде застало Дмитрия Александровича в Переяславле. Только что из княжеской горницы разошлись военачальники переяславских дружин: назавтра был объявлен поход. Слушать гонца остались самые близкие люди, которым Дмитрий верил как самому себе — большой воевода Иван Федорович, боярин Антоний, старый тиун Лаврентий Языкович. Гонец — сотник переяславской дружины, приставленный на время войны к ополчению, — закончил свой короткий рассказ и молчал, выжидательно глядя на великого князя. — Много ли ратников в живых осталось? — спросил Дмитрий. — Из пешцев мало кто уцелел, княже. Полегли или в полон попали. Разве от конного татарина убежишь? А бояре с конными холопами утекли в леса… Гонец опять замолчал, но, встретив вопросительный взгляд великого князя, добавил с неожиданной злостью: — Только ты, княже, на беглецов не надейся! Навряд ли бояре со своими людьми сюда придут! Все больше в другую сторону, к Мещере, бояре подавались, в безопасные места… Дмитрий переглянулся с боярином Антонием. Все было понятно без слов. Войска, чтобы оборонять столицу, уже не оставалось! — Ты через Владимир ехал? Что люди в городе? Гонец нерешительно переступил с ноги на ногу, сказал с сомненьем: — Ворота городские заперты, стража на стенах стоит. Но мечется народ во Владимире. Когда проезжал, слышал крамольные речи. Говорили люди, что не надобно с Андреем биться, иначе вырежут всех татары. По моему разуменью, крепкой надежды на владимирцев нет… Дмитрий Александрович махнул рукой, отпуская гонца. — Что будем делать, други? Большой воевода Иван Федорович и боярин Антоний подавленно молчали. Священник Иона начал было утешать: «Бог даст, обойдется…» Но великий князь оборвал его: — О деле говори, отец Иона! Резкость великого князя была понятна. Не утешенья искал Дмитрий в этот тяжелый час, а жестокой правды, мудрого совета. Слово было за Иваном Федоровичем — самым старым, самым многоопытным. — На сей раз проиграли мы, княже! — решительно сказал Иван Федорович. — Биться в поле против орды с оставшимися полками безумию подобно. Уходи в безопасное место, пережди, пока отступят татары. Тогда с Андреем один на один рассчитаешься, без посторонних. А в Переяславле оставь меня с дружиной. Город отстою. Мыслю, налегке идут татары, скорой ратью… — Уходи, княже, в безопасное место, — поддержал воеводу Антоний. — В Копорье уходи. Там серебряная казна, там ратники Федора. Пересидишь беду за каменными стенами — сильным вернешься! Дмитрий Александрович понимал, что совет ближних людей — единственно верный, но медлил с решеньем. Нестерпимо больно было отказываться от всего, что с такими трудами достигнуто, снова превращаться в князя-изгоя. Что-то он не додумал, чего-то не предусмотрел, властвуя вот уже шестой год над Владимиром… «Не с того ли рассыпалось великое княженье, как ветхий жердевой амбар под ветром, что не было у него крепкой опоры? — размышлял Дмитрий. — Но где ее искать, эту опору? В князьях? Нет, удельные князья боятся сильного великого князя пуще татарина… В боярах? Тоже нет! Ни до чего им нет дела, кроме собственных вотчин да богатства. На общерусское дело их палками не выгонишь, засели в своих селах, как медведи в берлоге… В городах? Но бессильны пока горожане, хоть и тянутся в душе к великому князю. Ослабли сами города после Батыева погрома, до сих пор подняться не могут… Тогда кто же? Знаю, что дружинники, слуги военные, землю из рук моих получившие, тверды в своей верности. Но сколько их? Горстка малая! Больше нужно дружинников на землю испомещать, своих отчинных владений на то не жалеть, пустить в раздачу все новоприбылые земли. Но немалое время потребуется, чтобы сильное сословие слуг военных окружило крепкой стеной великокняжеский стол. Не на годы тут придется счет вести — на десятилетия! Поэтому верно советуют Иван и Антоний: переждать беду. Под великим князем нет крепкой опоры, но ведь и за Городецким Андреем, как уйдут татары, тоже — голо! Сейчас-то удельные князья за него, а надолго ли? Переждать! Переждать! Пусть тяжело, пусть обидно, пусть стыдно перед людьми, но иначе нельзя!..» И Дмитрий Александрович объявил свою волю: — Быть по сему! Отъезжаю с семьей в Копорье. Готовь обоз, Лаврентий. А ты, Антоний, посылай гонцов в Псков, к князю Довмонту, и в Новгород, к доброхотам моим. И воеводу Федора в Копорье извести, что — еду, пусть ждет! И поспешайте, поспешайте! Если понадоблюсь, я — у княгини… …Великая княгиня Евпраксия не была избалована вниманием мужа. Все в хлопотах, все в разъездах князь Дмитрий! Звали его великокняжеские заботы то в столицу, то в неспокойный Новгород, то к ордынскому рубежу, а последние годы — к Варяжскому морю, в новый град Копорье. В отчем Переяславле Дмитрий бывал наездами, не подолгу. Приедет, приголубит жену, приласкает детей и снова — в дальнюю дорогу, на долгие месяцы. Но Евпраксия на судьбу не роптала. Мужа дал ей бог молодого, пригожего, ласкового. А что в переяславском дворце все одна да одна, так на то женская доля: мужа ждать, о детишках радеть, дом вести… Дети скучать не давали. Четверо их было, хоть со дня светлого свадебного пира только-только пошел восьмой год. Старшему, Ивану, уже шестое лето сравнялось. Весь в отца: рослый, сероглазый. Младшенький Александр — тот в мать, помягче брата, поласковее. Но тоже к мужеским забавам тянется, потешным мечом в горенке размахивает. А сойдутся вдвоем, бой настоящий! Хоть и затуплены мечи по наказу княгини, но все же боязно, глаз да глаз нужен! С сыновьями всегда так: сызмалетства тревоги, а вырастут — тревоги втрое. Иное дело дочери. Двое их у Евпраксии, погодки Анюта и Дуняша. Румяные, пухлявые, спокойные. Младшенькой третий год пошел, только-только от груди отняла. Жить бы да радоваться: все, слава богу, здоровы… Вот только бы муж любимый, Дмитрий, почаще навещал. Нынешней зимой больше месяца живет в Переяславле, а видит его Евпраксия все равно не часто. Сегодня тоже засиделся за делами допоздна. Сумерки во дворе, а его все нет. Княгиня подняла голову от рукоделья, привычно окинула взглядом ложницу. Анюта и Дуняша катали по ковру мячик, сшитый из разноцветных шелковых лоскутков. Сыновья затеяли шумную возню. Иван, повалив младшего брата на пол, прижал его коленом и требовал, возбужденно сопя: — Проси пощады, татарин! Проси! Евпраксия видела, что младшенький вот-вот готов расплакаться, и приподнялась со скамейки, чтобы вмешаться в ребячью ссору. Но за дверью послышались знакомые тяжелые шаги. Вошел Дмитрий Александрович. Лицо его было хмурым, озабоченным. Евпраксия поняла, что явился он не с доброй вестью, однако, скрывая тревогу, сначала поклонилась, по обычаю, в пояс, как приветствуют хозяина дома: — Будь здрав, господин наш Дмитрий Александрович! Дмитрий подошел, ласково провел ладонью по волосам жены, шепнул на ухо, чтоб дети не слышали: — Сегодня ж ночью отъезжаем из Переяславля. Татары идут! Соберись сама в дорогу, собери детей. Когда обоз приготовят, Лаврентий зайдет за тобой. С богом! — предупреждая вопросы, закончил Дмитрий. — А мне недосуг, дел разных перед отъездом невпроворот… Глубокой ночью от княжеского дворца тронулся обоз, окруженный молчаливыми дружинниками. Сильные кони быстро пронесли сани по пустынным улицам. Предупрежденная стража распахнула створки городских ворот. Прощай, Переяславль! 3 А черная татарская волна катилась по Руси. Катилась, захлестывая и сметая с лика земли села и деревни, погосты и починки.[89 - Починок — новое поселение, «початое» в отдалении от старых сел.] Катилась, разбиваясь брызгами о крепкие стены городов и обтекая их, как обтекает бешеная половодная вода гранитные утесы. Ордынцы на этот раз пришли налегке, без осадных машин-пороков, и под крепостями не задерживались. Татарские всадники лютовали под Владимиром, под Суздалем, под Юрьевом, под Переяславлем, под Тверью. От нашествия пострадали и владенья Константина Борисовича Ростовского, давнишнего друга и союзника князя Андрея: татары не разбирали ни своих, ни чужих. Из Ростовского княжества они увели тысячи пленников, вырезали или угнали весь скот. Напрасно Константин Борисович жаловался на разоренье темнику Алчедаю, чьи люди воевали к северу от Клязьмы. «То дикие люди, из кочевых орд, — насмешливо улыбаясь, объяснил толмач-переводчик. — Где им понять, какая земля за князя Андрея, а какая за ханского ослушника Дмитрия? Тебя же, князь, никто не тронет. Ты под защитой ханского ярлыка…» То был год от сотворенья мира шесть тесяч семьсот восемьдесят девятый,[90 - 1281 год.] под которым летописцы скорбно сообщали: «Татары испустошили грады и волости. Села и погосты, монастыри и церкви пограбили, книги и всякое узорочье с собой увезли. Многих же людей побили, а иные от мороза померли, хоронясь в лесах. Все то зло сотворил князь Андрей со своим Семеном Тонильевичем, добиваясь княженья великого не по старейшинству…» Князь Андрей Александрович с конной дружиной и отборной татарской тысячей из тумена Кавгадыя гнался за обозом Дмитрия. Каждый всадник вел за собой двух запасных коней. Переходы были длинными и стремительными. В придорожных селах татары почти не задерживались для грабежей: за поимку великого князя тысячнику и сотникам была обещана большая награда. Сам Андрей был уверен в успехе. Ведь погоню вел боярин Семен Тонильевич, лютый враг Дмитрия, исходивший Русь из конца в конец и знавший все тропинки в лесах! Прямые следы Дмитрия обнаружились за Тверью. Люди, допрошенные Семеном Тонильевичем, единодушно показали, что великокняжеский обоз свернул на новгородскую дорогу, к городу Торжку. Но в Торжке настигнуть великого князя не удалось. Он уже миновал город и скрылся в новгородских лесах, где найти его было не легче, чем иголку в стоге сена. К тому же начавшийся снегопад замел следы… Андрей скрипел зубами от злобы. Спасся на этот раз брат Дмитрий! Семен Тонильевич поехал дальше, в Новгород, чтобы упредить новгородские власти о гневе Городецкого князя, если в Новгороде примут беглецов с честью. Андрей приказал заворачивать коней. Возвращался Андрей по разоренной, опаленной пожарами земле. Пепел кружился над безлюдными полями. Вороны терзали трупы на дорогах. Сытые волки лениво отбегали за придорожные кусты и ждали, пока проедет рать, чтобы продолжить свой страшный пир. Тяжким был этот путь даже для очерствевшего сердцем князя Андрея. Бешеный азарт погони уже прошел. Андрей хмуро поглядывал на дело рук своих и опускал голову, встречая тоскующие взгляды пленников. Что-то похожее на чувство вины шевелилось в душе Андрея, но он отгонял это чувство, повторяя: «Ничего! Ничего! Сомну князя Дмитрия, и установится на Руси тишина и благолепие, как в стародавние удельные времена! Любая цена, заплаченная за это, не будет велика!» Стольный Владимир встретил нового правителя настороженно, но покорно. Как и было договорено с владимирскими боярами, за городские стены вошли с Андреем только Кавгадый, Алчедай, избранные из тысячников да небольшой отряд нукеров-телохранителей. Остальная орда стояла в кибитках на Раменском поле. Старики припомнили к случаю, что там же, против Золотых ворот, раскидывал когда-то станы хан Батый, готовясь приступать к Владимиру. Но тогда татар встречали копьями да стрелами, а ныне Кавгадыю и Алчедаю бояре кланяются в пояс и приносят подарки… И новый великий князь ныне не на крепостной стене стоял, к битве с иноверными языцами изготовляясь, а бок о бок с ними, будто брат кровный, въехал под колокольный звон через Золотые ворота… Невеселым был величальный пир, устроенный по обычаю в хоромах Детинца. И яств было много, и медов хмельных, и дудочники дудели, и скоморохи сыпали шутками-прибаутками, и медведи ученые плясали вразвалку, а — невесело! Будто два идола языческих, восседали по сторонам великокняжеского кресла Кавгадый и Алчедай. Им подносили на серебряных подносах дары: отдельно от боярского Нового города, отдельно от посада, отдельно от удельных князей. А сколько золота и серебра отвалил за помощь сам Андрей Александрович, можно было только гадать. Но, видно, отдано было богатство немалое, потому что ордынцы сидели умиротворенные, щурили раскосые глаза, словно сытые коты… Спустя малое время татарское войско, отягощенное добычей, потянулось обратно в свои степи. Татары уходили неторопливо, без опаски. Кое-где пограбили села близ дорог, но делали это как-то лениво, вроде бы неохотно. Видно, ублажены были неслыханной добычей и прихватывали еще, что попадалось под руку, больше по привычке своей разбойной. Пережила многострадальная Русь и эту татарскую рать, стали возвращаться люди на пепелища. Жизнь входила в обычную колею. Только по хоромам владимирского Детинца расхаживал теперь, по-хозяйски стуча сапогами, не Дмитрий Александрович, а его младший брат Андрей. Куда отъехал Дмитрий, люди не знали. Иные говорили, что сел он в Великом Новгороде и собирает полки, а иные выдавали за верное, что бежал Дмитрий от татарской рати за Варяжское море и будто бы намерен наймовать в свейской земле[91 - Свеи — шведы.] за копорское серебро рыцарскую дружину. Первое ли верно, второе ли — кто знает? И так, и так выходило, что вскорости ожидать возвращенья Дмитрия нельзя. Оставалось приноравливаться к новому господину, великому князю Андрею Александровичу. Не было к Андрею во Владимире ни любви, ни уваженья. Да и за что любить-уважать такого князя? Раздул усобную войну, рати татарские привел на старшего брата, на крови и слезах народных поднялся! Сам Андрей хоть и гордился на людях, но чувствовал себя неуверенно. Вести от Семена Тонильевича задерживались. «Как встретили Дмитрия в Новгороде? — мучился сомнениями Андрей. — Не поставило ли вече под его знамя новгородское ополчение? Если так, то беда!» Татары ушли, и ничего, кроме немногочисленных городецких дружин, не мог теперь противопоставить Андрей своему брату-сопернику… Как бы возликовал Андрей Городецкий, ханской милостью восшедший на великокняжеский стол, если бы мог чудом перенестись из владимирского Детинца на синий лед Ильмень-озера! 4 …Ночной угрюмый лес остался позади. Сани Дмитрия Александровича легко скользили по озерному льду. За спиной, над зубчатой стеной прибрежного леса, поднималось багровое январское солнце. Длинные черные тени бежали впереди коней. Переяславские дружинники, изнуренные ночным переходом, сонно покачивались в седлах. Позади были сотни верст трудного пути по заснеженным лесам, по волчьим тропам. Путники знали, что светлый озерный простор — не надолго, что за Ильмень-озером снова пойдут леса до самого Копорья, но все-таки радовались перемене. Веселый перестук копыт на льду разбудил Дмитрия Александровича. Он откинул медвежью полсть, приподнялся в санях. Тотчас же подъехал Антоний. Бобровый воротник и борода переяславского боярина заиндевели, щеки побагровели от мороза, но смотрел он по-прежнему бойко, весело, поклонился великому князю с завидной легкостью. — Будь здрав, господин наш Дмитрий Александрович! С Ильмень-озером тебя, с последней третью пути! Дмитрий Александрович, невольно жмурясь от солнечного света, возразил: — Не на версты дорогу считать надобно, а на опасности. С Ильмень-озера для нас начинаются самые опасные места. — Ничего, проскочим! — бодро ответил Антоний, стряхивая рукавицей с бороды блестки инея. — До того берега, осталось всего ничего. Ну, бог — милостив, а лес — заступлив! — Ты проскочи, а потом уж радуйся, — ворчливо начал великий князь и умолк, заметив мчащихся к обозу всадников передовой заставы. Беда надвигалась с двух сторон: от Голина и от Ракомы спешили наперерез великокняжескому обозу многочисленные конные рати. Великий Новгород сделал наконец свой выбор, открыто став за Андрея Александровича! Какая теперь разница, что послужило причиной: то ли Семен Тонильевич красноречием своим склонил новгородцев к измене, толи древний обычай соблюли новгородские бояре, признав нового великого князя после ханского ярлыка, то ли обиды прошлые от Дмитрия вспомнили? Новгородское конное войско окружало обоз, и не было никакой возможности с двумя сотнями дружинников прорваться через густые, ощетинившиеся копьями, ряды боярских дружин. Дмитрий Александрович не боялся за свою жизнь. Не было еще на Руси случая, чтобы в усобных войнах намеренно проливали княжескую кровь! Поднести на пиру кубок с отравленным вином, подослать тайных убийц — такое случалось между князьями. Но все это — не при белом свете, не на людях. Поэтому Дмитрия страшило другое: позорный плен. Попасть беззащитным пленником в руки брата Андрея означало конец всему. Не выпустит Андрей опасного соперника из крепкого заточенья до самой смерти, досыта упьется его позором. Гнетущая тишина повисла над Ильмень-озером. Не ржали кони, не звенело оружие. Казалось, не живые всадники окружили великокняжеский обоз, а безмолвное воинство мертвого царства. С той стороны, где за спиной новгородских всадников поднималось солнце, они казались черными и зловещими, а с противоположной стороны, облитые ярким светом, — сверкающими и праздничными. Будто черная ночь и светлый день сошлись одновременно на льду Ильмень-озера, окружив Дмитрия Александровича, но и ночь, и день были одинаково враждебны ему… Безмолвный новгородский строй расступился, пропуская нескольких всадников в высоких боярских шапках и богатых шубах. Кони, едва слышно позванивая нарядной сбруей, осторожно переступали копытами на скользком льду. Дмитрий Александрович про себя отметил, что новгородские послы даже не облачились в боевые доспехи. «Видно, надеются на свое многолюдство, думают взять меня без боя, голыми руками, — с горечью подумал великий князь. — А послов подобрала господа одного к одному, все недоброжелатели мои, знакомцы старые. Только вот переднего не вспомню, хоть и видел его будто бы…» Решив не показывать страха перед новгородской ратью, Дмитрий остался сидеть в санях. Даже простую дорожную шубу не скинул с плеч. Сдержанно ответил на поклон новгородцев, спросил: — К чему рать вывели, будто на немцев? С Новгородом у меня мир… — И мы пока что не с войной на тебя идем, княже! Выслушай вечевой приговор… — начал новгородский посол. — Не признаю я что-то тебя, — неожиданно прервал его великий князь. — Назовись, коль говоришь от имени всего Великого Новгорода! Посол обиженно засопел, но ответил вежливо, с поклоном: — Посадник я новгородский, Яков, Дмитриев сын… — Одного только посадника знаю, Семена Михайловича, мною поставленного! — Посадник я новгородский, — упрямо повторил посол и добавил с вызовом в голосе: — Господину Великому Новгороду виднее, одного иметь посадника, или двух, или трех, — на все воля веча! Но речь нынче не о том, — спохватился посол. — Новгородцы приговорили сказать тебе… — И Яков Дмитриевич, достав из-за пазухи пергаментный лист, громко прочитал: — «Княже, не хотим тебя. Иди от нас добром. Если придут за тобой татары и отведут в Орду яко ханского крамольника, мы тебе не помогаем. А от Копорья отступись, передай город нашим наместникам. На том согласны пропустить тебя к Варяжскому морю[92 - Балтийское море.] иль куда еще пожелаешь…» Дмитрий Александрович облегченно вздохнул: он ожидал худшего. «Дайте только дойти до Копорья, бараны чванливые! — злорадно подумал он. — За каменными стенами да с серебряной казной по-иному говорить с вами буду! Ошиблись тут мудрецы новгородские, щуку в реке утопить захотели!» Но радость великого князя оказалась преждевременной. Посол свернул пергамент, передал грамоту стоявшему рядом Антонию и произнес несколько слов, вдребезги разбивших надежды великого князя: — Чтоб был договор наш крепок, приговорило вече взять у тебя заклад, дочерей твоих и бояр, что в обозе с тобой, с женами их и с детьми. Коль скоро выйдут из Копорья мужи твои, заклад твой отдадим. На том вече стоит твердо… Дмитрию Александровичу пришлось смириться с позорным требованием новгородцев. В голос запричитала великая княгиня Евпраксия, когда дочерей понесли на руках к новгородскому строю. Следом печальной вереницей потянулись семьи переяславских бояр. Женщины и дети шли, поскальзываясь на льду, а рядом с ними топала сапожищами новгородская стража. Новгородцы краснели от стыда и смущенно отводили глаза: «Достойно ли воинам караулить баб да ребятишек?!» Переяславских бояр повели в другую сторону. «Не забудь в несчастии слуг верных своих!» — крикнул кто-то из них Дмитрию. Дмитрий Александрович сидел в санях, опустив голову. Никогда еще не изведывал он такого тяжкого позора! А Антоний — быстрый, никогда не унывающий Антоний! — уже деловито сговаривался с послами, по какой дороге идти к морю, кого послать в Копорье, чтобы передать крепость новгородским наместникам… Дмитрий сейчас почти ненавидел своего верного слугу за бесстрастность разумной речи, за готовность тут же, не горюя и не переживая стыда, действовать, хитрить, изворачиваться. Ненавидел и восхищался Антонием, понимая, что половиной своих прежних успехов обязан именно ему. Переговоры закончились. Ушли с Ильмень-озера новгородские конные рати. Тронулся в путь и великокняжеский обоз, за которым — для присмотра! — ехали ратники посадского полка. Великокняжеский обоз больше недели пробирался по лесным дорогам. Черные еловые лапы качались над головой. И думы великого князя были черными, безрадостными. Кто он теперь? Князь без княжества, без войска, без союзников… Жалкий неудачник, не нужный никому… Возле пограничной реки Наровы Дмитрий Александрович вылез из саней и молча, опустив голову, пошел пешком к чужому берегу. Новгородские проводники-соглядатаи остались за рекой. Они выполнили приказанное, проводили Дмитрия до рубежа и своими глазами убедились, что он покинул Новгородскую землю. Один из них, седобородый ратник, в прошлые годы ходивший с юным переяславским князем на немцев, проговорил сокрушенно: — Притих Дмитрий Александрович, согнулся… Выпрямится ли когда-нибудь в прежний рост?.. — Этот выпрямится! — уверенно сказал другой новгородец. И он оказался прав, потому что, так же неизбежно, как за грозовой ночью следует ясное утро, в душе сильного человека безнадежное уныние сменяется верой в удачу и жаждой новой борьбы. А Дмитрий Александрович был сильным! Много раз он падал, низвергнутый коварными ударами, но снова поднимался, еще более страшный для врагов. Новгородская земля только-только осталась позади, а князь Дмитрий уже думал о будущих боях. «Нет, за Варяжское море мне плыть ни к чему! — рассуждал он. — Правитель силен поддержкой верных людей, а все мои верные люди — на Руси. Их же много, моих верных людей! Как мог я забыть о них, поддавшись малодушию?! В Пскове — друг душевный и родственник князь Довмонт. В Переяславле — старый воевода Иван с ратниками. Даже в Новгороде, гнезде осином, есть годами проверенные многие доброхоты. А дружина моя, жизнь готовая отдать за своего князя? А горожане переяславские, готовые принять меня и поддержать в любую тяжкую годину?.. Нет, великий князь Дмитрий Александрович не одинок. Пусть новгородские власти думают, что сбежал за море, пусть! Пусть торжествует князь Андрей избавленье от соперника! Радость их будет недолгой. Великий князь возвратится, берегитесь!» …У развилки дорог Дмитрий Александрович неожиданно приказал заворачивать не к Варяжскому морю, а в другую сторону — к Чудскому озеру. Боярин Антоний, опять понявший на лету замысел своего господина, одобрительно сказал: — Верно решил, княже! За морем нам делать нечего. А спустя малое время Антоний подал совет, показавшийся великому князю единственно разумным. Боярин предложил: — Надо бы недельку-другую в глухом месте переждать. Пусть в Новгороде успокоятся, отошлют в Переяславль заклад твой, дочерей твоих да бояр с семьями. Руки у нас будут тогда развязаны. А тем временем с князем Довмонтом сговоримся, новгородских доброхотов о новостях расспросим, воеводу Ивана Федоровича предупредим, чтоб ждал в Переяславль да готовился. Ну, да все это я быстренько сделаю, если дозволишь, княже. И засмеялся, снова вполне довольный собой и своим князем… 5 Переяславцы остановились в лесной деревушке верстах в пяти от Наровы, на датском берегу. Местных жителей-чудинов заперли в избе, приставили караульных: чтоб никто раньше времени не мог известить о великокняжеском стане ни новгородскую пограничную стражу, ни раковорские городские власти. Заботясь о тайности, замели следы саней еловыми лапами, а поперек лесной дороги, по которой прошел к деревушке обоз, свалили несколько деревьев. За завалом в укромном месте притаилась переяславская сторожевая застава. Другие заставы перегородили тропинки, сбегавшие к реке. В лесной глухомани Дмитрий Александрович почувствовал себя в полной безопасности и ждал, когда вернутся посланные в Новгород и Псков люди боярина Антония. Новгородским лазутчикам, заранее посланным в Магольм, Раковор, Колывань и даже в заморский город Або, что стоит на устье речки Аура-Йоки в сумьской земле, и в голову не пришло, что великий князь был совсем рядом, у наровского рубежа! Где-то далеко кипели страсти, спешили гонцы с тайными грамотами, воеводы водили по дорогам конные дружины и пешие ополченья, а здесь, в лесной деревушке, стояла тишина. С февралем пришла ясная солнечная погода. Ослепительно блестел снег на еловых лапах. Над плоскими крышами чудских изб поднимались столбы белого дыма. Дружинники отдыхали после тяжелого похода, отсыпались в тепле, неторопливо прогуливались по утоптанным дорожкам, которые вились между сугробами. Лошади хрустели сеном у жердевых коновязей. Сена было вдоволь: и невелика будто бы чудинская деревушка, всего дворов восемь, а корма наготовлено на целый конный полк. И хлеба было вволю в закромах, и солонины в бочках, и квашеной капусты. В переяславских деревнях жили беднее. Рачительный Лаврентий Языкович даже огорчался, глядя на бесхозное мужицкое добро: — Без господина живут чудины эти… Какая польза от них? Тиуна бы сюда расторопного! А то зажирели здешние мужики без оброков… Однажды караульные привели от реки человека. Неизвестный — рослый, кряжистый мужик в лохматой заячьей шапке, надвинутой на брови, — спокойно стоял у крыльца избы, где находился Дмитрий Александрович. Стоял и улыбался, встречая недоверчивые, настороженные взгляды дружинников. На крыльцо выбежал десятник, крикнул: — Ведите его в избу! Сам Дмитрий Александрович пожелал с ним говорить! Дружинники сорвали с человека полушубок, шапку, широкий кожаный пояс с ножом-тесаком и, крепко взяв под локотки, потащили в избу. Дмитрий глянул на вошедших и заулыбался — удивленно и обрадованно: — Акимка?! — Я, княже. Не гневайся, что Прохор Иванович сам к тебе не пришел. Нынче Прохор в Копорье, в близких друзьях у копорского наместника Гаврилы Кияниновича. Передать велел, что в Копорье от него больше пользы предвидится. А вести через меня пересылает… Вести были и грустные, и обнадеживающие — пополам. Оказалось, новгородское конное войско поспешило в Копорье сразу с Ильмень-озера. Воевода Федор подчинился грамоте великого князя, сдал крепость без боя, впустил новгородского наместника. Ныне и воевода, и иные переяславцы сидят в Копорье под крепким караулом. Собирались будто бы переводить их в Ладогу, но Акимке еще не ведомо, когда повезут их туда и повезут ли вообще. Серебряную казну наместник держит в Копорье, отправлять в Новгород до весеннего водного пути опасается: на дорогах неспокойно. Переяславский заклад — дочерей княжеских и бояр — новгородские власти отпустили, блюдя договор с великим князем. А еще Прохор передавал, что сможет, если понадобится, открыть великому князю ворота Копорья — в воротных сторожах есть у него свои люди… Из Пскова в великокняжеский стан приехал воевода Лука Литвин, самый доверенный слуга князя Довмонта. Псковский князь советовал своему родственнику спешить в Переяславль. «А за Копорье не печалься, — передал Лука Литвин слова своего господина. — Вызволю, брат мой старейший, и пленников твоих, и казну. На том крест готов целовать, что жизни не пожалею, служа тебе, великому князю!» Дмитрий Александрович приказал трубить поход. «Домой, в Переяславль! Сегодня же! Сейчас же!» — торопил он боярина Антония. И опять закрутились события, направляемые волей великого князя Дмитрия Александровича. В тот же самый час, когда переяславцы покидали лесную деревушку у Наровы, из ворот псковского Крома выехала на рысях дружина князя Довмонта. Выехала и резво побежала вниз по реке Великой, предоставляя любопытным полную волю гадать, куда и на кого так поспешно двинулся с ратью князь Довмонт. Между озерами Псковским и Чудским, на Узмени, псковичей ожидали воевода Лука Литвин и новгородец Акимка. Дальше дружину Довмонта повел Акимка. О таком проводнике, знавшем новгородские леса и болота не хуже, чем собственный двор, можно было только мечтать. Трудно было скрыть следы сотен копыт, но ни одна новгородская застава так и не заметила движенья войска князя Довмонта. Для копорского наместника Гаврилы Кияниновича появленье Довмонта у крепости было полной неожиданностью. Еще накануне вечером в Копорье было все спокойно. Наместник Гаврила Киянинович обошел, как обычно, караулы на стенах, строго наказал воротным сторожам: — Как солнышко зайдет, запирайте засовы накрепко! И чтоб до света никого не пускать! Потом вернулся к воеводской избе, глянув на ходу, не дремлют ли караульные у земляной тюрьмы-поруба. Но караульные с копьями в руках стояли браво, несонливо, стерегли переяславцев усторожливо. Бодрствовал сторож и у двери подклети, где сидел воевода Федор. Наместник зашел на минутку в подклеть, приветливо кивнул воеводе: — Не надо ли чего прислать? Может, кваску?.. Не злобился Гаврила Киянинович на переяславского воеводу, хоть и держал его в заточенье. Знал его много лет, еще с того времени, когда молодой Дмитрий был новгородским князем. Ничего плохого Гавриле Кияниновичу воевода не делал. Так за что же будет утеснять его наместник? Пленника в харчах не ограничивали, выводили по утрам гулять во двор. Случалось, Гаврила Киянинович и к своему столу его приглашал. Судьба переменчива, кто знает, не поменяются ли когда-нибудь местами воевода и наместник? Не случится ли такое, что Гаврила окажется в заточенье, а Федор его стеречь будет? Бывало подобное, бывало… Потому-то и забежал Гаврила Киянинович к переяславскому воеводе перед сном с приветливым словом. Правда, потом наместник вспоминал, что Федор был в тот вечер какой-то взволнованный, будто бы повеселевший, но тогда вниманья на сие не обратил. Мало ли что могло обрадовать переяславца? Может, весточку с родной стороны получил: из Новгорода с хлебным обозом приехал Акимка, подручный Прохора Ивановича, перекинулся парой слов с воеводой. Но предосудительного в том Гаврила Киянинович не усмотрел. Акимка был свой, новгородский… Поужинал Гаврила Киянинович, помолился богу и спокойно отошел ко сну. «Слава господу, еще день прожит без хлопот!» Разбудил наместника топот многих ног и лязг оружия. Гаврила Киянинович приподнялся, глянул на слюдяное оконце. Оно едва светилось, час был еще ранний. С грохотом распахнулась дверь в ложницу. Через порог задом пятился Никанор, комнатный холоп Гаврилы Кияниновича, жизни сберегатель. Он отбивался мечом от чужих воинов в темных кольчугах, стараясь задержать их в дверном проеме. — Беда, боярин! Беда! — не оборачиваясь, выкрикивал холоп. Гаврила Киянинович соскочил с постели, метнулся к столу, на котором оставил меч. Но тут Никанор упал навзничь, широко раскинув руки, а в ложницу вломились воины и скрутили безоружного наместника. Потом Гаврилу Кияниновича выволокли на крыльцо. Зябко поводя плечами под домашним кафтаном, наместник смотрел, как между избами гоняются за его ратниками всадники, как падают со стен караульные, не успевшие поднять тревоги, а из-под воротной башни вливается в город чужая конница. Предводитель конной дружины подъехал к крыльцу, откинул забрало шлема. Князь Довмонт Псковский! Так вот кто сокрушил Копорье! А ратники Довмонта уже хлопотали у тяжелого деревянного щита, закрывавшего лаз в земляную тюрьму. С лязгом покатились разбитые замки. Ратники помогали пленным переяславцам выбраться наружу, смеялись, ласково похлопывали по спинам. А когда все перелславцы оказались на свободе, в ту же земляную тюрьму начали сталкивать обезоруженных новгородцев. На крыльцо вышел воевода Федор — уже не пленником, а хозяином города, в синем воеводском плаще поверх доспехов, с мечом у пояса. В толпе псковских дружинников, окруживших князя Довмонта, наместник увидел Прохора Ивановича и Акимку, и тоже — не пленниками. Князь Довмонт обнял Прохора, прижал к груди, благодаря за что-то, а Акимка стоял рядом и улыбался. Только теперь Гаврила Киянинович понял причину вчерашней радости переяславского воеводы. Акимка упредил Федора о скором вызволении! Прохор и Акимка — изменники! Но сожалеть было уже поздно. Гаврилу Кияниновича отвели в ту же самую подклеть, где раньше сидел-маялся воевода Федор. Приникнув к узенькому оконцу, наместник смотрел, как псковичи грузили на сани великокняжескую казну, доверенную ему Великим Новгородом, и с ужасом думал, что отвечать за нее придется головой… Распахнув дверь ударом сапога, в подклеть стремительно ворвался князь Довмонт. За ним, поддерживая рукой длинный плащ, спешил воевода Федор. Подскочив к Гавриле Кияниновичу, воевода вцепился руками в воротник его домашнего кафтана и сильно встряхнул: — Говори, злодей, куда девал остальных товарищей моих? Боле пяти десятков переяславцев недостает! Наместник силился что-то ответить, но голова моталась от сильных рывков, зубы стучали. — Да оставь ты его, Федор! — послышался негромкий, спокойный голос Прохора. — Совсем душу вытрясешь из боярина! Остальных-то переяславцев в Ладогу увезли. Пусть боярин грамотку напишет, назад их потребует. А я со своими людьми быстрехонько до Ладоги добегу, все как надо исполню. Свидишься скоро со своими товарищами. — Пиши, боярин! Пиши! — сердито повторил Федор, толкая наместника к столу. А Прохор уже расстилал на столе полоску бересты и совал в руки Гаврилы Кияниновича заостренную железную палочку — стило. Гаврила Киянинович, покорно вздыхая, принялся выдавливать на бересте корявые буквы. Грамотку скрепили печаткой, снятой с пальца наместника… Противникам великого князя Дмитрия Александровича явно не везло. Всего на два дня опоздал посадник Яков Дмитриевич, спешивший на помощь копорскому наместнику с сильной новгородской ратью. Он застал Копорье почти пустым: ни переяславских пленных, ни серебряной казны в городе уже не было. Ратники Якова Дмитриевича разогнали немногочисленных сторожей из местных жителей-водчан, нанятых князем Довмонтом караулить ворота и земляную тюрьму, освободили наместника и его людей. Больше в Копорье посаднику делать было нечего — опоздал! Давая выход своей ярости, Яков Дмитриевич приказал разрушить город. В жарком пламени пожара рухнули постройки. Каменные стены и башни новгородцы дробили железными ломами и раскидывали обломки по окрестным полям. Валы срывали лопатами, пересыпая землю в ров. Снова опустел копорский утес. Только через полтора десятка лет вернулись на него люди, чтобы поднять из развалин новую крепость… …Но не пришлось Андрею Александровичу обосноваться в Новгороде. Грамота Семена Тонильевича сорвала его с места. «Поспеши в стольный Владимир, господин, — настаивал тот, — ибо брат твой старейший князь Дмитрий вернулся в Переяславль и собирает рать многую, и отовсюду сходятся к нему люди многие!» Андрей вытребовал у новгородских властей войско для охраны и вместе с обоими посадниками, Семеном Михайловичем и Яковом Дмитриевичем — двинулся в Низовскую землю. Новгородцев он отпустил только возле Владимира, почувствовав себя в безопасности. Закипала на Руси новая усобица. От города к городу, от села к селу скакали гонцы, сзывая людей в рати. Из Переяславля были гонцы и из Владимира, от бывшего великого князя Дмитрия Александровича и от нового великого князя Андрея Александровича. И те, и другие грозили великокняжеским гневом; и те, и другие ссылались на ханские ярлыки, а какой ярлык сильнее — Менгу-Тимура или Тудаменгу — простые люди не знали. Выходило, что два великих князя теперь на Руси, Дмитрий и Андрей Александровичи! И все-таки больше городов склонялось на сторону Дмитрия. Привыкли уже люди к старшему Александровичу, да и простить не могли Андрею татарской рати. По всему выходило, что пересиливал опять князь Дмитрий. Так и сидели: Дмитрий — в отчем Переяславле, Андрей — в стольном Владимире. И не было ни у того, ни у другого силы, чтобы окончательно склонить Русь на свою сторону. Первым не вытерпел противостояния Андрей Александрович. Дождливой июльской ночью он покинул столицу и отъехал со своим приспешником Семеном Тонильевичем в Орду. Снова жаловался Андрей хану Тудаменгу на старшего брата, обвиняя его тяжкими винами: не желает будто бы Дмитрий повиноваться ханскому ярлыку и даней будто бы платить не хочет… Снова двинулись из степей к русским границам неисчислимые татарские тумены… Но дадим слово летописцу, бесстрастно описавшему причины и исход новой татарской рати: «В лето шесть тысяч семьсот девяностое[93 - 1282 год.] князь Андрей Александрович привел другую рать татарскую на брата на великого князя Дмитрия, Турантемиря и Алына, а с ними в воеводах Семен Тонильевич. И татары, придя в Русь, много зла сотворили в Суздальской земле, яко же и прежде в мимошедшее лето сотворили христианам. А князь великий Дмитрий с княгинею и с детьми, и со всем двором, и с дружиною, и с казной, не терпя насилья татарского над землей своею, ушел к темнику Ногаю в Кипчакскую Орду. Ногай же послушался его и держал его в чести…» …Перевернулась еще одна страница истории многострадальной Русской земли. Два великих князя спорили за власть над Русью, и за каждым из них стояла теперь своя Орда! Глава 15 Друг темника Ногая 1 Дмитрия Александровича разбудили глухие удары, сотрясавшие войлочные стены юрты. Только что великому князю снился родной Переяславль, светлая гладь Плещеева озера, долбленые рыбацкие челны на песчаной косе, голубая лесная прохлада. Но открыл глаза, и близкие сердцу виденья исчезли без следа. Не ласковое русское небо, а опостылевший бурый войлок татарской юрты поднимался над княжеским изголовьем. Струйки кизячного дыма тянулись к круглому отверстию, прорезанному в крыше юрты. Возле очага, сложенного из диких камней-валунов, сидел на корточках татарин в длиннополом засаленном кафтане, лениво шевелил маленькой железной лопаткой тлеющий навоз. Тусклые язычки пламени лизали закопченный медный котел. Дмитрий Александрович представил, как бы горели в очаге сухие березовые дрова, — ярко, неукротимо, с веселым треском, — и горько вздохнул. Где их здесь найдешь, березовые-то дрова? В степи все люди, не исключая знатных мурз, варят пищу на кизячном огне. Добрую заботу проявил темник Ногай, когда подарил русскому князю вместе с юртой, табуном молочных кобылиц и шкурами для ложа вот этого истопника-татарина. Ведь никто из княжеских холопов не умел поддерживать огонь из этакой нечисти… Через вход, полузавешенный пестрым цветным пологом, в юрту вливался изнуряющий степной зной. Дмитрий Александрович обтер платком мокрый от пота лоб, болезненно поморщился. Глухие удары отдавали в затылке тупой, ноющей болью. Так начиналось каждое утро в Орде. С первыми лучами солнца ханские нукеры, свободные от караула, готовили из кобыльего молока любимый напиток степняков — кумыс. Кожаные бурдюки с молоком подвешивали на шестах у юрты и часами били деревянными колотушками. Молоко шипело и пенилось, бродило как живое, раздувая шершавые бока бурдюков, а на четвертый день светлело, выделяя на дно мутную гущу. Прозрачный напиток татары выливали в другие — маленькие бурдюки и складывали их в глубокие ямы для охлаждения. Острый, хмельной, освежающий кумыс татары ценили превыше всех напитков и поглощали в огромных количествах. За месяцы ордынского гостеванья Дмитрий Александрович привык к кумысу и даже находил его приятным. А боярин Антоний всем говорил, что кумыс оставляет на языке вкус миндального молока и полезен для здоровья. Дмитрий Александрович не знал, от сердца хвалил Антоний татарский напиток или говорил просто так, для утешенья людям. Может, и для утешенья, потому что многие переяславцы поначалу бледнели, поднимая чаши с кумысом. Но пить приходилось всем без исключенья. Тех, кто пробовал отказываться, татары заставляли силой: бесцеремонно хватали за уши, запрокидывали назад голову и раздирали рот. А другие татары, глядя на это насильство, веселились, рукоплескали, били в бубны и танцевали перед гостем, пока тот, давясь и захлебываясь, не осушал кубок до дна. К тем же, кто пил кумыс с удовольствием, татары относились дружелюбнее. Дмитрий Александрович наказывал своим людям не чваниться, не уклоняться от угощенья. Говорил назидательно: — Того требует мое княжеское дело. А коли считаешь питие кумыса грехом, так тот грех духовник Иона отмолит по возвращении в Переяславль!.. Но кумыс — еще полбеды. Жить русскому человеку в Орде вообще было сложно и опасно. Непонятные запреты, рожденные языческой верой татар, подстерегали неосторожного на каждом шагу. Нельзя было вонзать нож в огонь или хотя бы касаться его лезвием, потому что, по верованьям татар, сие грозило огню усекновением главы. Нельзя было опираться на плеть, которой погоняли коней, ибо от того сила коня могла уйти в землю. И уздечкой ударить коня тоже было нельзя, чтобы не испортить его. Нельзя было проливать на землю молоко или иной напиток. Нельзя касаться стрел и лука бичом. Нельзя ступать ногой на порог юрты, чтобы не причинить зла хозяину. Мужчине нельзя доить коров, а женщине — молочных кобылиц, ибо иначе вымя их оскудеет. Нельзя стирать рубахи и иную одежду, потому что боги будто бы гневаются, если мокрую одежду повесить сушить, и убивают дерзких громом… Всяких запретов было так много, что и запомнить их мало кто мог. Но за нарушенье любого запрета ожидала суровая кара, от которой не спасали ни ссылки на незнанье, ни княжеское заступничество. Переяславцы жили в постоянном страхе. И — не напрасно! Боярин Никифор Мелентьевич споткнулся о порог и был удавлен тетивой лука тут же, возле юрты, у всех на глазах. Сотника Глеба, не доведя вины его до великого князя, обезглавили саблей и бросили тело на растерзание псам. Дружинников Семена и Петра неведомо за что захлестали насмерть бичами. Тиуну Лаврентию Языковичу татары отсекли правую руку. И дело-то было пустяковое: по стариковской своей забывчивости тиун полез доставать ножом из костра кусок мяса, который сам же туда уронил. Спасибо, лекарь-араб оказался тогда рядом, быстренько окунул обрубок руки в чашу с кипящим бараньим жиром, остановил кровь. Лаврентий Языкович больше недели пролежал в беспамятстве, однако — выжил… Полог юрты приподнялся, впустив волну знойного воздуха. Мягко ступая по ковру остроносыми татарскими сапогами, к ложу подошел боярин Антоний, молча поклонился. Халат на боярине тоже был татарский — шелковый, полосатый, перепоясанный наборным поясом с кривой саблей. Нарядных халатов ласковому боярину мурзы надарили без счета, выхваляясь друг перед другом щедростью. Антоний шутил, что всех своих благодетелей и по именам не запомнил, не говоря уж о том, кто какой халат подарил. И неудивительно: ходил Антоний в гости к разным мурзам чуть ли не каждый день, пил с ними кумыс, осторожно выпытывая между кубками правду об ордынских делах. Много он узнавал такого, что было скрыто в Орде от постороннего глаза. Дмитрия Александровича особенно интересовало, на чем держится порядок в Орде, почему здесь все люди повинуются старшим и выступают в походы по первому зову. Рассказы Антония он выслушивал с большим вниманьем, не раз хвалил за усердие. После его рассказов многое становилось понятным. — Хан имеет удивительную власть над всеми татарами, даже над самыми знатными, — говорил Антоний после очередной беседы с мурзами. — Хан указывает, где кочевать и где селиться темникам, темники указывают место тысячникам, тысячники — сотникам, сотники же десятникам. И все они повинуются хану без всякого противоречия. Простые татары распределены между вождями. Они обязаны сами идти в поход, когда позовут, давать продовольствие, сколько потребуют, пригонять молочных кобылиц и отдавать их в пользование начальным людям на год, на два или на три, как те прикажут. И вообще, хан и мурзы берут из их имущества все, что пожелают, сколько угодно, и то признается как законное. Также и личностью своих людей они распоряжаются во всем, как им будет благоугодно… — Нет, стало быть, в степи свободных людей, все под ханом или под мурзами, — задумчиво отметил Дмитрий Александрович. — Не в том ли причина? — Истинно, княже! — подтверждал Антоний. — Простому степняку некуда податься, все Дикое Поле мурзы между собой поделили, пастбища разграничили. А над мурзами — хан… В другой раз Антоний рассказал о передвижениях по степям кочевых орд. Весьма важно было сие для русских воевод. Оказалось, зимой татарские кочевья и стада тянулись на юг, к Теплому морю, и между русскими рубежами и ордынским войском лежала голодная заснеженная степь. А вот летом, следом за молодой травой, татары двигались на север, к Рязанщине, к Северщине, к мордовским лесам. Летом на границах следовало смотреть зорко! Нет, не напрасно пировал Антоний у мурз, не напрасно щеголял в дареных татарских халатах! Дмитрий Александрович понимал это, но сегодня все же не смог удержаться от упрека: — Опять с утра вырядился во все бусурманское… Антоний промолчал. Но великий князь и сам уже понял, что напрасно обидел верного слугу. Забыл, видно, от расстройства, что нынче с утра ехать к ханскому сыну Тудану. В благодарность за щедрые дары Тудан обещал показать зрелище, недоступное взгляду иноземцев, — выступление в поход ордынского войска. Вспомнил великий князь и то, что Тудан просил приехать в татарской одежде, чтобы поменьше было потом разговоров в Орде. Хоть Тудан и сын хана, но тоже под Ногаем ходит, осторожничает. Так что Антоний опять прав. Дмитрий Александрович поднялся с ложа, примирительно потрепал по плечу Антония: — Вели собираться. В сей же час едем. Комнатный отрок Илюша принес в юрту серебряный таз с водой для умыванья. Таз был прикрыт от чужих глаз белым льняным полотенцем. Нести его на виду у татар Илюша опасался, потому что использовать чистую воду не для питья считалось в Орде предосудительным. Дмитрий Александрович умывался, щедро разбрызгивая воду по ковру. Антоний, подавая своему господину полотенце, пошутил: — А мурзы утром так моются: наберут в рот воды, польют немножко на ладони и размазывают грязь по щекам, по голове. Этакого таза на полвойска татарского хватило бы, и не на один раз… Вытирая лицо, Дмитрий Александрович повернулся к татарину-истопнику. Тот исподлобья поглядывал на князя, узенькие щелочки-глазки блестели злобно и презрительно. Дмитрий Александрович раздраженно отбросил полотенце, закричал, замахиваясь на татарина: — Пошел вон, собака! Татарин упал ничком на ковер, втянул голову в плечи. Караульные дружинники, вбежавшие на крик, выволокли его из юрты. — Соглядатай Ногаев, не иначе, — жестко сказал Антоний. — Ты не гневайся, княже! Раб это, прах земной, гнева твоего недостоин. Прикажешь плетьми высечь за дерзость? Но Дмитрий Александрович только махнул рукой, успокаиваясь: — Да пропади он пропадом! Все тут соглядатаи! Шагу нельзя ступить, чтоб Ногаю не нашептали. И о том, что к Тудану едем — узнают. Ну, да теперь поздно о том раздумывать… — Мыслю, не без ведома Ногая ханский сын позвал нас в гости, — неожиданно заметил Антоний. — Давно отучил Ногай своих мурз своевольничать. Видно, нужно ему для чего-то, чтобы ты увидел ордынское войско. — Поздно о том раздумывать! — оборвал его князь. Илюша натянул на широкие плечи своего господина полосатый халат, подал войлочный татарский колпак. Дмитрий Александрович вышел из юрты. Полтора десятка телохранителей — тоже в татарских кафтанах, с луками и кривыми саблями — стояли наготове возле коней. «Постарался Антоний, обо всем позаботился», — удовлетворенно отметил великий князь, вдевая ногу в стремя. Всадники неторопливо поехали через ордынское становище. Они ехали мимо высоких юрт мурз и темников, покрытых белым войлоком, мимо черных приземистых кибиток простых воинов, мимо плетеных передвижных жилищ, поставленных на широкие телеги с большими деревянными колесами. Между кибитками бегали стаи одичавших лохматых собак. Татары, сидевшие на корточках возле телег, провожали всадников недобрыми взглядами, о чем-то перешептывались. Дмитрий Александрович подумал, что переодеванье в татарские одежды было бесполезным: чужаков в Орде узнавали с первого взгляда. Жители степей — невысокие, коренастые, с широкими плечами и короткой шеей, с круглыми скуластыми лицами, обтянутыми смуглой кожей, с узкими раскосыми глазами — были совсем не похожи на людей из оседлых стран. Волосы — черные и жесткие, как конская грива, — были у татар выбриты надо лбом на два пальца ширины, а сзади, за ушами, заплетены в две косички. Несмотря на жару, татары сидели в волчьих и лисьих шубах, вывернутых мехом наружу. Эти же шубы, но вывернутые шерстью внутрь, они носили и зимой. Вокруг костров важно прохаживались тучные, медлительные женщины. Они казались намного выше и крупнее мужчин. Женский головной убор — бокка, сделанный из обтянутых шелковой тканью прутьев или коры, увеличивал их рост больше чем на локоть. А татарских девушек только с большим трудом можно было отличить от мужчин, потому что они одевались в короткие кафтаны, кожаные штаны и лихо проносились на конях. На самом краю становища чернели жалкие шалаши рабов, едва прикрытые дырявыми шкурами от палящего солнца и дождя. Рабов никто не сторожил. На много дней пути вокруг становища простиралась степь, не дававшая беглецам никакого укрытия. Встреча с первым же сторожевым дозором сулила беглецам неминуемую и мучительную смерть… Среди рабов было много пленников из русских земель. С болью и затаенной надеждой смотрели они на Дмитрия Александровича и его спутников, узнавая своих. Но разве великий князь в силах чем-либо помочь им? Кто он сейчас для Ногая: гость или пленник? И что ждет его завтра?.. 2 Белая юрта Тудана стояла на вершине холма. Рядом был разостлан пестрый хорезмийский ковер, над которым колыхались три бунчука из хвостов рыжих кобыл — знак того, что Тудан властвовал над тремя туменами конного войска. Сам хозяин и Дмитрий Александрович сидели на шелковых подушках. Боярину Антонию в знак расположенья Тудан тоже приказал дать подушку, но поменьше и победнее, чем себе и великому князю. Темники и мурзы, примостившиеся на корточках у края ковра, смотрели на Антония с уваженьем и завистью. Заслужить подобную милость Тудана — нелегкое дело! Многие тысячники, поседевшие в боях и походах, не удостаивались даже права сидеть возле ханского ковра. Рабы принесли большой медный котел с вареной бараниной, поставили перед гостями плошки с солью. Старый татарин отрезал куски мяса и, повинуясь знакам своего господина, подносил их гостям на кончике ножа. Самый большой и жирный кусок достался Дмитрию Александровичу, куски поменьше — темникам и боярину Антонию. А остальным мурзам были розданы совсем маленькие кусочки, с жилами и костями. Таким был татарский обычай. Не только доля в военной добыче, но и кусок мяса на пиру выделялся в соответствии с достоинством человека. Дмитрий Александрович заметил, что некоторые мурзы, съев часть мяса, складывают остальное в четырехугольные кожаные мешочки — каптаргаки, висевшие у пояса. Это никого не удивляло и не приводило в смущенье. Мясо нужно или съесть без остатка, или унести с собой, чтобы не обижать хозяина. Насытившись, мурзы вытирали жирные пальцы о траву или о голенища сапог. А рабы уже несли деревянные чашки с похлебкой. Края чашек обросли толстым слоем черного застывшего жира. Дмитрий Александрович подумал, что их ни разу не мыли, и брезгливо поморщился. Однако его чашку старый татарин ополоснул в котле с похлебкой, вылил ополоски обратно в котел. Это была честь, которой немногие удостаивались… Дмитрий Александрович с поклоном принял чашку и, скрывая отвращение, выпил соленое мутное варево. Потом темники и мурзы пили хмельной кумыс из оловянных кубков. Пили жадно, захлебываясь от торопливости. Тудан благосклонно кивал сотрапезникам, гордо поглядывал на великого князя. Пир удался на славу, все были сыты и пьяны… А тем временем к холму съезжалась ордынская конница и выстраивалась десяток к десятку, сотня к сотне, тысяча к тысяче. Клубы пыли заволокли небо. Глухо стучали копыта ржали кони, звенело оружие. Дмитрий Александрович внимательно рассматривал татарских всадников. Они сидели на крепких низкорослых лошадях-бахматах, отличавшихся от лошадей другой породы густыми гривами, падающими почти до земли, длинными толстыми хвостами и необыкновенной выносливостью. На молодом бахмате можно было скакать непрерывно много десятков верст и продолжать путь после короткого отдыха. Вооружение татарских воинов было простым, но надежным и единообразным. Каждый имел хороший дальнобойный лук, два колчана со стрелами, нож за поясом, топор, веревку, чтобы связывать пленных. Десятники и сотники носили панцири, железные или медные шлемы. Зловеще блестели обнаженные кривые сабли. Целый лес копий поднимался над войском. Некоторые копья были с острыми крючками на концах, чтобы стаскивать врага с седла. Воины держали в руках щиты, сплетенные из прутьев и обтянутые толстой бычьей кожей. Но не оружие ордынской конницы поразило Дмитрия Александровича. Его собственная дружина была вооружена надежней и лучше, гибкие русские кольчуги и закаленные прямые мечи славились даже в заморских странах! Великого князя поражала и вселяла тревогу невероятная, казавшаяся сверхъестественной согласованность в действиях огромной конной массы, послушной воле полководца, как сабля в опытных руках. Тудан резко взмахнул рукой. Обнаженные до пояса нукеры ударили в большой барабан. Взметнулся вверх лоскут красной шелковой материи, привязанный к длинному шесту. Повторяя сигнал, над темной массой всадников заалели флажки тысячников и сотников. Войско пришло в движенье. Отряды всадников врассыпную кинулись в разные стороны и скрылись в тучах пыли. А когда пыль улеглась и снова очистилась степная даль, изумленному взгляду Дмитрия Александровича открылся сомкнутый клин татарского войска, выстроившегося для похода. Снова загрохотал барабан. Рядом с бунчуками затрепетал на ветру еще один лоскут красного шелка. Ордынская конница двинулась вперед, накатываясь на шатер неотвратимо, как морские волны. Первый ряд составляли сто отборных всадников, одетых в персидские доспехи, с длинными копьями в руках. Каждый из них вел в поводу двух заводных коней. Второй ряд насчитывал сто двадцать всадников, третий — сто пятьдесят, и так, увеличиваясь числом, ряды татарских воинов достигали тысячи и более человек. Деревья в лесу не стояли так густо, как татарские всадники в поле, и казалось, будто зловещая туча поднималась на горизонте, росла и надвигалась, готовая поглотить все, что окажется на ее пути. Из гущи всадников отделялись отряды, мчались направо и налево, размахивая саблями, потом резко останавливались, будто натолкнувшись на невидимую преграду, и возвращались обратно, растворяясь в сомкнутом строю туменов. Вот передние уже в сотне шагов… Нукеры снова ударили в барабан. Шесты с красными шелковыми флагами упали наземь, а вместо них взметнулся синий лоскут. Татарская лава остановилась, всадники начали поворачивать коней. Снова все заволокло желтой степной пылью. За пыльным маревом Дмитрий Александрович с трудом различал неуловимо быстрые перестроения ордынских туменов. Спустя малое время его взгляду открылись спины бесчисленных татарских воинов, изготовившихся к отражению удара с другой стороны… Тудан, стоявший все это время в одиночестве впереди гостей, обернулся к Дмитрию Александровичу. Глаза ханского сына горели злобным торжеством, побелевшие от напряженья пальцы сжимали рукоятку сабли. Казалось, он готов броситься в яростную сечу, рубиться и крушить, упиваться стонами, втаптывать в окровавленную пыль поверженных… — Смотри, руситский князь, на непобедимое войско! — кричал Тудан. — Смотри и запоминай! Кто в силах остановить его? Даже горы рассыплются в прах, если встанут на пути моих туменов! Смотри! Дмитрий Александрович молчал, ошеломленный этой вспышкой слепой, неистовой ярости. Вот оно, подлинное лицо врага! Врага, который до поры зовется союзником, но готовит смертельный удар! Врага, потому что для него и Русь, и сам князь Дмитрий — чужие! Дмитрий Александрович приложил ладонь к пылающему лбу. В голове билось только что найденное слово, объяснявшее всё. Чужие! В этом слове вдруг сосредоточилось все, что он узнал за долгие месяцы жизни в Орде, что передумал в бессонные ночи. Как же не понял он раньше, что бессмысленно искать здесь помощи, что Русь и Орду так же невозможно примирить, как совместить лес со степью, огонь с водой, любовь со страхом, милосердие к гонимому зверю с азартом охотника?! Чужие! Тудан что-то говорил, указывая рукой на ордынскую конницу. Боярин Антоний вслух восхищался славным войском, врученным под начало столь же славного полководца. Мурзы восторженно цокали языками, выражая свое изумленье. А Дмитрий Александрович повторял про себя: «Чужие! Чужие! Чужие!» Повторял, чувствуя непонятное облегчение, которое бывает у человека, решившегося после мучительных раздумий на отчаянно опасный, но единственно возможный шаг… Да, в Орде все было для него чужим. Расположение Ногая — мимолетно, а вражда между оседлой Русью и кочевой стихией — вечна и неизбывна. И не потому так, что татары сами по себе хуже других народов, совсем нет! У степняков много чему можно поучиться. Нет среди них ни взаимного человекоубийства, ни драк, ни ссор. Повозки и юрты, хранящие немалые сокровища, не запираются на замки, потому что нет в степи ни воров, ни разбойников. Среди них нет взаимной зависти, каждый довольствуется тем, что имеет, и не посягает на добро соседа. Нельзя сказать, чтобы у них было много пищи, особенно в голодные зимние месяцы, но они охотно делятся с сородичами всем, что имеют. Ложь считается у них позором, недостойным мужчины и воина. Но все эти черты, способные украсить любой народ, направлены только к своим. А к чужим татары поворачиваются совсем другой стороной. С чужими они вспыльчивы и раздражительны, потому что презирают всех, кто отличается цветом кожи, одеждой, обычаями и занятиями. В обращении с чужими обитатели степей коварны и обманчивы, считают ложь — доблестью, а изощренную хитрость — заслугой. Они порой льстивы на словах, когда хотят добиться желаемого, и жалят как скорпионы, добившись своего. Даже знатные вельможи и правители из других стран не встречают в Орде должного почета. Любой ордынец, какого бы он ни был звания, считает себя выше их, старается идти впереди их и занимать первое и главное место. Униженно выпросив подарки, он тут же оскорбляет презреньем и грубостью одарившего его человека. Убийство чужих считается у степняков ни за что. Беззащитных пленных они режут спокойно и безразлично, как коз или баранов. Подростки обучаются меткой стрельбе из лука, пронзая стрелами не годных к труду рабов. По отношению к чужому позволительно сделать все плохое, что только возможно, потому что он — чужой. Для темника Ногая он, великий князь Дмитрий Александрович, тоже чужой, потому что Ногай — плоть от плоти враждебного Руси степного мира. Ни безграничная власть, которая выше любой королевской, ни постоянные сношения с христианскими государями, ни женитьба на дочери византийского императора не изменили степняка Ногая. Он — хищник, затаившийся до времени, но всегда готовый к смертоносному прыжку! Дмитрий Александрович вспоминал встречи с правителем Дешт-и-Кипчака, вспоминал рассказы о нем и находил в этих воспоминаньях подтвержденье своим сегодняшним мыслям. …Император Византии, заискивая перед Ногаем и желая подарками отвратить набеги на свои владенья, присылал ему, не скупясь, одежды, яства, целые бочки ароматных вин. Съестные припасы, напитки, золото и серебро в кубках Ногай принимал охотно. Но другие разнообразные вещи он только трогал руками и спрашивал, полезен ли сей головной убор для головы, чтобы голова не испытывала ничего дурного и не болела, может ли жемчуг защищать от молнии и грома, способствуют ли драгоценные одежды здоровью тела. А потом он отбрасывал драгоценные одеяния или, поносив немного для соблюдения приличий дружбы, снимал их и надевал обычную овчину, которой дорожил гораздо больше, потому что все иное было для него чужим… 3 Вернувшись от Тудана и вспоминая грозную силу ордынского войска, Дмитрий Александрович думал, что ни князь Андрей, ни другие его соперники не устоят даже перед малой частью этого войска. Но ордынское войско, даже посланное ему в помощь, остается чужим. Не ради него, изгнанного великого князя Руси, пойдут воевать тумены Ногая, а ради каких-то, еще не совсем понятных, замыслов своего повелителя. И с такой же готовностью и безразличием, с какой татарские воины рубили бы противников великого князя, будут они уничтожать его друзей и тысячи безвинных русских людей, если на то будет приказ Ногая. Так было в прошлые годы, отмеченные нашествиями Кавгадыя и Алчедая, Турантемиря и Алына. Не один великий князь Дмитрий страдал от них. Страдала вся Русь! Не о русских князьях радели ордынцы, посылая конные тумены, а о военной добыче, о пленниках, об истощении страны, попавшей под их власть, чтобы не могла она подняться, не могла сбросить с плеч своих ненавистное иго. Но Дмитрий Александрович не повторит злодейских ошибок младшего брата, не подставит Русь под татарские сабли! Один, со своими переяславскими витязями, справится с князем Андреем Городецким. «Пусть Ногай только удержит волжского хана от помощи Андрею, о большем просить не буду!» — решил великий князь. Антоний одобрил решенье Дмитрия Александровича: — Нечего делать татарам на нашей земле. Сами разберемся со своими делами. Мыслю, и Ногаю такое может понравиться. Бережет он войско, зря в походы не гоняет… Ногай согласился с просьбой Дмитрия Александровича замирить волжского хана, а самому не посылать тумены на Русь. Если можно запрячь руситского князя в свою повозку, не тревожа себя военными хлопотами, почему бы это не сделать? Так подсказывали Ногаю его советчики, так думал и он сам. А чтобы Дмитрий, подобно норовистому молодому коню, не вырвался из упряжки, можно оставить заложником в Орде его сына Александра. Тревога за родную кровь привяжет князя к Ногаю крепче, чем железные цепи… Вскоре битикчи Ногая привез Дмитрию Александровичу ярлык на великое княженье и серебряную пайцзу со словами: «Ведомо будет всем вместе и каждому в отдельности. Князя Дмитрия держу близко от сердца. Да не будет вреда ему ни в чем. Ногай, правитель Дешт-и-Кипчака, сказал». В лето шесть тысяч семьсот девяносто первое[94 - 1283 год.] великий князь возвращался из Орды. Горьким было расставанье с любимым сыном, но впереди была надежда. Не в первый раз оставляли русские князья своих детей заложниками, многие спустя некоторое время возвращались домой невредимыми. Даст бог, и с Александром все будет благополучно… Личная тысяча нукеров Ногая проводила Дмитрия Александровича до Оки. Замерла в тревоге Русь, ожидая нового ордынского вторженья. Но татарская конница осталась за Окой. К стольному Владимиру пошли с великим князем переяславские дружины, накопленные большим воеводой Иваном Федоровичем. Под своды владимирских Золотых ворот новый великий князь въехал бок о бок с послом Ногая. Всего пять десятков татарских воинов было в посольской охране, но надежней тысяч сабель оберегал Дмитрия Александровича ярлык могучего правителя Дешт-и-Кипчака. Люди узнали: Ногай за великого князя Дмитрия, сопернику его Андрею Городецкому конец! Андрей прислал во Владимир посольство с богатыми дарами и с мольбами о прощенье. Великий князь не стал осквернять своего имени братоубийством. Отдав Андрею в удел богатый Нижний Новгород, он замирился с ним. Из уст в уста передавали люди слова великого князя, сказанные им на паперти владимирского Успенского собора: — Да не прольется больше крови на Русской земле! Да настанут годы мирные, без усобных войн и татарских ратей! И многие поверили этому, как верит путник, изнемогающий от жажды, что за поворотом лесной дороги его ждет еще не видимый глазу прохладный чистый родник… Глава 16 Смерть костромского волка 1 Тихо было на Костроме в то лето, от сотворенья мира шесть тысяч семьсот девяносто первое. За дубовым частоколом княжеского двора осталась только горстка дружинников из коренных костромичей, которые теперь даже не знали, чьи они: своего князя в Костроме не было. Бывший костромской владетель Андрей Александрович отъехал в Нижний Новгород, а нового великий князь не поставил. Единственной властью в городе стал тиун, однорукий Лаврентий Языкович. Но он в городские дела почти не вмешивался. Собирал тиун для великого князя мыт[95 - Мыт — торговый сбор.] с проходивших по Волге караванов; принимал, пересчитывал и складывал в подклеть соборной церкви серебро для ордынского выхода. Жить без князя и без наместника костромичам было поначалу непривычно. Но шли недели. По-прежнему подплывали к пристаням купеческие ладьи, и их было не меньше, чем в прошлые годы. На торгу не случалось ни разбоя, ни воровства. Посадские старосты вершили судные дела по старине, по обычаю, как повелось с первого костромского князя Василия Ярославича Квашни. В положенное время сменялись сторожа у городских ворот. Люди успокоились. Видно, забыл новый великий князь за державными своими делами про град Кострому, оставил жить как ей хотелось. А Костроме хотелось жить мирно, без усобиц… Вернулся на свой костромской двор боярин Семен Тонильевич, который оказался не у дел после замиренья братьев-соперников, Дмитрия и Андрея Александровичей. Вернулся и зажил тихо, неприметно. Со двора без нужды старался не выходить, чтобы не напоминать о себе, не мозолить глаза людям. Но на своем дворе гостей принимал охотно. Гостей сперва было много. Костромские бояре искали совета у давнего своего знакомца, близкого человека двух прежних великих князей. Но что мог присоветовать им Семен Тонильевич? Будто в незнакомом лесу оказался боярин, и не было с ним надежного проводника, который помог бы разобраться в хитросплетениях дорог и звериных троп… Миролюбие Дмитрия Александровича казалось боярину непонятным и необъяснимым. «Что задумал Дмитрий? — гадал Семен Тонильевич. — Почему не карает врагов? Сила-то на его стороне…» Разговорам о желании править без крови Семен Тонильевич не верил. Не было еще великого князя на Руси, чтоб не шел грозой на неугодных ему. Даже Александр Ярославич Невский оружием смирял непокорных! Но как подтвердить эти опасные мысли? Дмитрий Александрович пока что никого не казнил и не подвергал опале… Поэтому в разговорах с гостями Семен Тонильевич осторожничал, сокрушенно вздыхал, разводил руками: — И сам не знаю, бояре, что деется ныне на Руси, чего ждать! Гости уходили, недовольные скрытностью хозяина. А потом вдруг перестали наведываться к Семену Тонильевичу, забыли дорогу к его двору. Будто чужим стал боярин в своем родном городе. Не сразу удалось ему вызнать, что виновен в том великокняжеский тиун Лаврентий, который намекнул боярам о немилости Дмитрия Александровича к тем, кто дружит со злодеем Семеном. Семен Тонильевич удвоил осторожность, затаился на своем дворе, как в осажденной крепости. Приказал заколотить досками ворота, а сторожам велел ходить всю ночь у частокола с копьями и рогатинами. Вызвал из пригородной вотчины, что на речке Костроме, еще три десятка военных слуг. Вечерами собственноручно проверял засовы на дверях хором. Укладывался в постель, положив рядом обнаженный меч. Недоброй казалась ему тишина, дремотно обволакивавшая Кострому. Но ничего тревожного не происходило. Верные люди по-прежнему доносили Семену Тонильевичу, что никакие рати не двигаются на Кострому, что никто не бродит ночами возле его двора, замысливая недоброе. Наступила осень. Мутно-серые тучи поползли из-за Волги, проливаясь на землю обложными дождями. Дороги развезло. Даже из близких к Костроме деревень обозы добирались с великими трудами, по непролазной грязи. «Пропустил время великий князь Дмитрий, если замысливал месть! — радовался Семен Тонильевич. — От Переяславля до Костромы — двести верст осеннего бездорожья. Какое войско решится теперь на поход?!» Отъехал восвояси великокняжеский тиун Лаврентий Языкович, прихватив с собой костромское серебро. Бояре проводили его до Нерехты и вздохнули с облегченьем: «Слава те господи, убрался из Костромы чужой глаз!» Пришлых людей в Костроме больше не оставалось. Только к берегу под городской стеной приткнулись две или три новгородские ладьи. Кормчие объяснили любопытным, что ожидают здесь своих товарищей, которые вот-вот прибегут на ладье из Ярославля. А потом караван по последней осенней воде поплывет в Орду. О новгородцах в Костроме поговорили день-другой и забыли: дело-то ведь обычное. Купцы всегда собирались в караваны. Так легче уберечься от речных разбойников, которых за последние лихие годы развелось множество — и своих, и ордынских. На берег новгородцы почти не сходили. Сторожили по очереди товары, спрятанные под дощатыми палубами. Вечерами варили похлебку на костре, разложенном возле самой воды. Накануне покрова Семен Тонильевич убавил сторожей во дворе, приказал тиуну собраться в дорогу. В эту пору он всегда навещал пригородную вотчину, чтобы самолично пересчитать осенние оброки. Боярин не видел причины изменять обычаю и в этот год. Тихо ведь на Костроме… Но это была роковая оплошность. Семену Тонильевичу изменило чутье, которое помогало ему, как лесному зверю, избегать неведомых опасностей. Боярин недооценил ненависти давнишнего соперника, переяславца Антония. Если бы мог он знать, что только противодействие великого князя, не желавшего развязывать явную усобицу, до поры до времени спасало его от гибели! Дмитрий Александрович не послал войско в Кострому, но против тайного похищенья своего ненавистника не возражал. Для великого князя Семен Тонильевич был очевидным носителем того зла, которое многие годы омрачало его правление. И великий князь согласился с хитроумным и казавшимся бесхлопотным планом, придуманным боярином Антонием и воеводой Фофаном, тоже пожалованным за верность и отвагу боярством. В последнюю неделю сентября две сотни отборных переяславских дружинников на ладьях новгородского купца Прохора Ивановича поплыли по Волге к Костроме. Дощатые палубы, покрывавшие ладьи от носа до кормы, надежно спрятали воинов от посторонних глаз. Дождливой осенней ночью три ладьи миновали город и поднялись вверх по речке Костроме. Они остановились неподалеку от устья, в неприметном заливчике, со всех сторон прикрытом зарослями ивняка. Здесь высадился на берег сам боярин Антоний с сотней дружинников. На высоком мысу, у которого речка Кострома вливалась в Волгу, притаилась переяславская сторожевая застава. С мыса были видны и костромские пристани, и крепостная стена на гребне высокого берега, и воротная башня, от которой сбегала к Волге извилистая дорога. Остальные новгородские ладьи пристали к берегу под самой крепостной стеной. Купец Прохор легко сговорился с костромскими мытниками не досматривать товара. Сколько полновесных серебряных гривен ушло из кисета купца после этого разговора, знал только он сам да старшина мытников, быстроглазый мирянин Федька. Но серебра жалеть не приходилось. Медленно тянулись дни. Переяславцы изнывали от духоты и безделья в тесных трюмах. Боярин Фофан, показывая пример дружинникам, безвылазно сидел в крохотной каютке кормчего, поставленной на корме ладьи. Выходить на свежий воздух он разрешал только глубокой ночью, когда запирались городские ворота и на берегу не было людей. Ночью же приплывал в рыбацком челне Акимка, каждый раз подтверждая наказ боярина Антония: «Ждать!» И переяславцы дождались. Сначала к берегу подошла ладья из пригородной вотчины Семена Тонильевича. Подошла и приткнулась к берегу неподалеку от новгородского каравана. Кормчий и гребцы, оставив сторожа, отправились в город. На следующее утро у пристани появился тиун Семена Тонильевича, которого Прохор знал в лицо. Боярские холопы под присмотром тиуна захлопотали возле ладьи. Нетерпеливо сжимая кулаки, боярин Фофан смотрел сквозь щели каютки, как холопы грузили в ладью короба и кадушки, разбирали весла, скоблили ножами скамьи, расстилали на песке и латали парус. Семен Тонильевич явно готовился к отъезду! Вечером тиун увел холопов в город. Возле ладьи остались сторожа с копьями в руках, строго покрикивали на прохожих. В сторону новгородского каравана они даже не смотрели. Видно, никаких подозрений купеческие ладьи у них не вызывали. Не заметили сторожа и Акимку, который, как обычно, приплыл ночью от боярина Антония. После короткого разговора с Фофаном новгородец поспешил обратно. Решающий час, ради которого томились в ожидании переяславцы, приближался. 2 …Семен Тонильевич в то утро проснулся до света. Легко соскочил с постели, протопал босыми ногами по деревянным половицам, привычно перекрестился на образ Николы, висевший в красном углу ложницы. Перед иконой тускло мерцала лампада. В ее дрожащем свете бородатый лик святого казался живым. Семен Тонильевич ужаснулся: глаза Николы-заступника смотрели сейчас мимо него, в сторону. Тревожно заныло сердце, перехватило дыханье от предчувствия беды. Господи, что ж это такое?! Семен Тонильевич вплотную придвинулся к иконе. Нет, серые глаза святого с черными точечками-зрачками были по-обычному спокойными и безжизненными. «Слава богу, почудилось!» — с облегченьем подумал боярин. Но чувство тревоги не отпускало. «Не отложить ли поездку?» — засомневался было Семен Тонильевич, но тут же, устыдившись малодушия, решительно подошел к двери и крикнул: — Сенька! Тишка! Одеваться! Протирая сонные глаза, в ложницу вбежали холопы, принялись хлопотать вокруг боярина. — Сенька, беги к тиуну, — застегивая медные пуговицы дорожного кафтана, распорядился Семен Тонильевич. — Передай: сей же час выезжаем! Тиун ожидал своего господина у крыльца. Тут же стояли военные слуги, назначенные сопровождать боярина. Они кутались в плащи, зябко поеживались от рассветного холода, смотрели невесело. Ветер посвистывал в резных узорах кровли, развевал полы плащей. Семен Тонильевич подошел к коню, привычно вдел ногу в стремя. Тиун и комнатные холопы бережно подсадили боярина в седло. Сторожа у ворот суетливо отмыкали тяжелые засовы, откатывали бревна, подпиравшие изнутри воротные створки. — С богом! Всадники поехали по пустынной улице. Непросыхающая осенняя грязь чмокала под копытами коней. Со скрипом приотворилась калитка в частоколе. Нечесаный простоволосый посадский выглянул наружу и, заметив боярина с десятком вооруженных всадников, испуганно захлопнул калитку. Семен Тонильевич обернулся к своему воинству, хотел поторопить спутников. Но те и без боярского понуканья взмахивали плетками, подбадривая коней. Только вот кони были, как на подбор, старые и ленивые. Видно, тиун пожалел хороших лошадей, правильно рассудив, что до берега путь близкий, безопасный. И все же Семену Тонильевичу эта хозяйственность тиуна не понравилась. Да и ратники могли быть помоложе и побойчее… «Домоседы, слуги вотчинные! — с досадой подумал боярин. — Им бы на печи лежать! Копья как бабьи коромысла на плечах качаются!» На мгновенье Семен Тонильевич засомневался, не напрасно ли оставил лучших детей сторожить костромской двор, но опять пересилил себя: «Боязлив ты стал, Семен Тонильевич! В родном городе тени боишься! До ладьи ведь рукой подать…» У воротной башни боярина ждал верный человек. Подбежал, поклонился, прошептал успокаивающе: — Весь берег обошел. Чужих — никого. Поезжай безопасно, господин! Тяжелые створки городских ворот распахнулись, пропуская всадников. Внизу, под береговой кручей, матово поблескивала Волга. Противоположный берег скрывался в рассветном тумане. Порывы ветра гнали по реке невысокие волны. Пахло мокрым деревом, смолой, рыбой — теми привычными речными запахами, без которых нельзя было представить приволжский город. Семен Тонильевич вдохнул полной грудью бодрящий речной воздух, решительно направил коня к спуску. Ладья отчалила от берега тихо, без плеска. Негромко поскрипывали уключины весел. Ратники гребли ровно, сильно. Полоска взбаламученной воды между кормой ладьи и берегом становилась все шире. Кормчий уверенно правил поперек теченья, к устью Костромы. Семен Тонильевич, успокаиваясь, до глаз закутался в теплый суконный плащ. Резкие порывы ветра разогнали тучи. Над прибрежным лесом показалось солнце — огромное, багрово-красное. Солнечные лучи окрасили волжскую воду в кровавый цвет. Семен Тонильевич обернулся, чтобы еще раз взглянуть на родной город, и невольно вскрикнул. От костромского берега, нагоняя его, спешили большие черные ладьи. Весла ладей мерно опускались в кровавую воду, отбрасывая назад клочья пены. На палубах блестели кольчуги и острия копий. Гребцы на ладье Семена Тонильевича налегли на весла. — И — раз! И — два! — выкрикивал кормчий, торопя гребцов. Устье Костромы приближалось. Семен Тонильевич подумал, что на извилистой речке его легкой ладье нетрудно будет уйти от больших стругов. — И — раз! И — два!.. На высоком мысу, возле устья Костромы, вспыхнул костер. Густые клубы дыма поднялись над соснами. Кто-то из ратников испуганно спросил: — Что за огонь? Зачем? Но Семену Тонильевичу некогда было задумываться над этим. Вперед! Только вперед! Ладья скользнула за мыс, в устье речки. Сразу стало темнее: сосновый лес, стоявший по обоим берегам, заслонял восходящее солнце. Преследователи отстали. Их судов уже не было видно за поворотом. «Нет, еще не оставила удача костромского волка!» — усмехнулся Семен Тонильевич, вспомнив прозвище, данное ему переяславцем Антонием. Вдруг гребцы разом бросили весла. — Что?! Что?! — гневно прокричал боярин. Кормчий молча указал рукой вперед. Навстречу, выстроившись поперек речки, медленно приближались еще три большие воинские ладьи. Множество копий поднималось над их черными бортами. А позади, из-за поворота, уже выплывали отставшие было преследователи. На передней ладье, выпрямившись во весь рост, стоял переяславец Фофан. — К берегу! Правь к берегу! — приказал Семен Тонильевич после краткого колебанья. Кормчий понимающе кивнул: в лесу было спасенье! Только бы добраться до прибрежных кустов, до лесной чащобы! Найти в лесу человека, знающего здешние места, нелегко. А Семен Тонильевич костромские леса знал… Но судьба оставила боярину только несколько мгновений надежды. Не успел острый нос ладьи коснуться берегового песка, как из-за кустов выбежали переяславские дружинники с копьями наперевес. Их было много — гораздо больше, чем ратников Семена Тонильевича, — и все они были вооружены для боя: в кольчугах, островерхих шлемах, со щитами. Боярин Антоний предусмотрел все, даже возможную попытку Семена Тонильевича бежать в лес. Семен Тонильевич плохо помнил, что было дальше. Кажется, его люди сразу же побросали оружие и столпились на корме, подняв руки. Сам боярин выхватил меч и бросился на переяславцев. Он не ждал пощады и искал почетной смерти в бою. Дружинники оттеснили Семена Тонильевича от ладьи и окружили. Семен Тонильевич остервенело крутился в железном кольце, бросался грудью на острия копий, но смерть не находила его. Переяславцы исполняли строгий наказ боярина Антония: брать костромского волка живьем… Растолкав плечами дружинников, в круг вошел новгородец Акимка. Он держал перед собой сеть, сплетенную из крепких просмоленных веревок. Семен Тонильевич метнулся навстречу, пытаясь достать нового противника мечом, но Акимка проворно отскочил в сторону и набросил на него сеть. Костромской боярин упал, беспомощный и безоружный. Дружинники навалились на него, скрутили руки за спиной и понесли через кусты к лесу. Так, на плечах переяславских дружинников, проделал Семен Тонильевич свой последний путь, и путь этот оказался недолгим: от берега реки до избы звероловов, где ждали пленника Антоний и Фофан. 3 Дружинники внесли Семена Тонильевича в избу, осторожно положили на неровный щелястый пол. Акимка разрезал ножом сеть, опутавшую боярина, грубым рывком поставил его на ноги. — Вот он, вражина! В избе было темно. Нещедрый утренний свет, пробивавшийся через узенькое оконце, едва освещал убогую обстановку: скамьи возле стен, сколоченный из потемневших досок стол, лари с какой-то рухлядью, кадушку и деревянный ковшичек возле нее. За столом сидели Антоний и Фофан. Антоний долго молча смотрел на Семена Тонильевича, потом махнул рукой дружинникам: — Ступайте! Акимка притворил дверь и прислонился к косяку, не сводя с Семена Тонильевича настороженного, ненавидящего взгляда. В правой руке новгородца зловеще поблескивал широкий прямой нож. Семен Тонильевич почему-то решил, что этим вот ножом его убьют, и зябко повел плечами. Но страха — не было. Все как будто перегорело в его душе, и даже смерть казалась безразличной. Семен Тонильевич чувствовал, что никакие муки не заставят его сдаться на милость победителя, и злорадно думал: «Поговорим, Антоний, поговорим! Только ты навряд ли будешь доволен этим разговором!» Антоний встал, подошел вплотную к костромскому боярину, заглянул в лицо. Семен Тонильевич смотрел дерзко, непреклонно. Губы боярина были твердо сжаты — не разлепишь! Скулы, обтянутые смуглой кожей, окаменели в напряженном ожидании. Глубокие морщины шли от глаз к вискам, скрываясь в разлохмаченных черных волосах. Голова Семена Тонильевича была гордо откинута назад, и черная с проседью борода дерзко поднялась над широкой грудью. Таким и представлял себе давнишнего врага Антоний, и был бы даже огорчен, увидев его слабым и покорным. Что-то похожее на жалость шевельнулось в душе Антония. Он любил сильных, гордых людей, даже если они были такими лютыми врагами, как костромской боярин. Поэтому Антоний не стал унижать своего пленника грубостью и заговорил с ним мирно, уважительно: — Вот и свиделись с тобой, боярин! Долго искал я встречи, долго. За прошлое винить не буду. О другом говорить будем. Спрашивать тебя буду, а ты — отвечай. Как на исповеди отвечай, ибо смерть стоит за твоими плечами. Что замыслил твой господин, князь Андрей? Какие новые козни строит супротив господина нашего, великого князя Дмитрия Александровича? Но Семен Тонильевич был непреклонен. Все вопросы боярина Антония остались без ответа, и за самим собой костромской боярин никакой вины не признавал, ссылаясь на службу князю Андрею. — Не испытывай меня, боярин! — твердил он. — Верой и правдой служил я господину своему, князю Андрею Александровичу, и буду служить истинно до смерти. А ежели с братом, великим князем, были у него свары и обиды, так пусть сами они в том разбираются. Я же, малый человек, лишь в том виновен, что служил господину своему от сердца! Фофан, наливаясь гневом, ударил кулаком по столу: — Лжешь, боярин! Ты князя Андрея на смуту подговаривал! Ты приводил поганых ордынцев на господина нашего, великого князя Дмитрия Александровича! Не прикрывай службой злодейства своего! Но Семен Тонильевич держался, не отступая: — И в том невиновен. А хотите истину уведать, спросите господина моего князя Андрея Александровича. Он — голова, а я руки, голове той послушные… И уговаривали его переяславцы, обещая помилованье, и смертью грозили, и службу предлагали почетную при великом князе — Семен Тонильевич упрямо отказывался от всего. А под конец даже упрекать начал переяславцев и божьей карой грозить им за несправедливые к нему поступки. — Суетен ваш совет, бояре, изменить моему господину, злом за милость отплатить! — презрительно говорил он. — Грех будет на душе вашей, понеже князья наши о дружбе согласились, крест целовали жить в мире и любви. Какой же мир, если хотите убить слугу господина моего, князя Андрея Александровича? Подумайте о том, бояре… Наконец, отчаявшись сломить упрямство пленника, Антоний спросил напрямик: — Ежели отпустим тебя, что делать будешь? — Служить буду господину моему, как прежде служил! — дерзко ответил Семен Тонильевич. Антоний присел на скамью, устало закрыл глаза. Он понимал, что из разговора с Семеном Тонильевичем ничего хорошего не получилось. Как и час назад, до плененья костромского боярина, они оставались непримиримыми врагами. Только смерть одного из них могла разрубить тугой узел вражды. И Антоний кивнул заждавшемуся Акимке: — Кончай боярина… Акимка ударил Семена Тонильевича по голове тяжелым литым кулаком, опрокинул на пол, волоком потащил из избы. Антоний вышел следом за ним и молча глядел, как Акимка и подбежавшие дружинники несли барахтающегося, отчаянно кричавшего Семена Тонильевича в овраг. Потом из оврага донесся последний, глухой стон и все смолкло. Акимка вышел из-за кустов, вытирая лезвие ножа пучком травы. Антоний и Фофан сорвали шапки с головы, перекрестились: — Господи, прости грехи наши! Не корысти ради свершили сие, не по злобе, но единственно служа княжескому делу… Так пролилась первая кровь в новое княженье Дмитрия Александровича. Пролилась, разбросав на Руси семена ненависти и взаимной вражды. Князь Андрей сгоряча развязал открытую усобную войну. С городецкими и нижегородскими дружинами он занял Торжок. Сюда же приехали новгородские бояре с посадником Семеном, которого ничему не научили прошлые горькие пораженья в войне с великим князем. Новгородцы целовали крест не искать себе иного князя, кроме Андрея, и быть с ним вместе в добре и во зле. Андрей же обещал Великому Новгороду вольности и защиту от врагов. Но гнев — плохой советчик. Не вовремя поднялся на старшего брата строптивый владетель Городца и Нижнего Новгорода. Не было за ним ничего, кроме неистового желанья отомстить великому князю за обиду. Многочисленные великокняжеские полки двинулись на Торжок. А злодейка судьба приготовила для Андрея еще один удар. Новгородская рать посадника Семена покинула его и поспешно двинулась на север. Не до помощи Андрею было новгородцам: немецкий воевода Трунда с многими рыцарями на ладьях и шнеках ворвался Невою в Ладожское озеро, принялся грабить корелу. Преодолев за две недели полтысячи верст, посадник Семен запер устье Невы, перехватил немецкий караван, возвращавшийся с добычей. Только немногие рыцари спаслись от смерти, уйдя налегке от новгородской погони. Но то была радость для Господина Великого Новгорода, а не для князя Андрея. Он остался один на один со старшим братом. Скрипя зубами от бессильной злобы, Андрей направил мирное посольство во Владимир. Великий князь Дмитрий Александрович принял мирные предложения брата, но на позорных для того условиях. Андрей не только отступался навечно от Новгорода, но и обязался послать войско для похода на бывших своих союзников. Городецкие и нижегородские дружины присоединились к великокняжеской рати, воевавшей в Новгородской земле. Запросил мира и Великий Новгород, смиряясь перед силой. Смерть Семена Тонильевича осталась неотмщённой. Глава 17 Первый среди князей 1 Случилось сие великое дело в лето от сотворенья мира шесть тысяч семьсот девяносто третье.[96 - 1285 год.] Безоблачное небо дышало зноем. Над головами шумели вековые сосны. В успокаивающем шелесте ветвей даже чуткое ухо с трудом различило бы негромкие голоса, треск валежника, приглушенное конское ржанье, звон оружия. Издали же сосновый лес над Окой казался тихим и безлюдным. Великий князь Дмитрий Александрович, князья Даниил Московский и Михаил Тверской стояли за кустами у самого берегового обрыва, а внизу, на пойменных лугах, высушенных июльским солнцем, чернели кибитки ордынского войска. Неугомонный Андрей, князь Городца и Нижнего Новгорода, опять привел на старшего брата татарскую рать! Всю Орду на этот раз ему поднять не удалось. Только ханский сын — салтан Алгуй — откликнулся на призыв Андрея и привел свои конные тысячи к Оке. Войско салтана Алгуя остановилось на приокских лугах, не подозревая, что в лесу у реки затаились великокняжеские рати. Ордынцы не привыкли к открытому сопротивлению. Они готовились, как во время прошлых набегов, распустить во все стороны летучие конные загоны для грабежей и захвата пленников. На это и рассчитывал Дмитрий Александрович, выступая навстречу врагу. Он спрятал войско в лесу и ждал, пока с салтаном Алгуем останутся немногие люди, чтобы напасть на татарский лагерь и разгромить его. «Довольно ордынцам безнаказанно разорять Русскую землю! — решил великий князь. — Пришла пора заслонить Русь от татарских сабель!» Дмитрий Александрович долго копил ратную силу, собирал людей в полки. Ни у одного из нынешних князей не было такого многочисленного и хорошо вооруженного войска, как у него. Появились и союзники, на которых можно положиться, которые готовы были вместе с ним сражаться против ордынцев. Даниил Московский и Михаил Тверской присоединились к великому князю. Да, правители Москвы и Твери за последнее время выросли и возмужали! Давно ли, кажется, провожал Дмитрий Александрович на московское княженье своего шестнадцатилетнего братца Данилушку? А теперь стоит рядом и смотрит глазами зрелого мужа рослый молодец, четверть века проживший на белом свете. Такого и Данилушкой-то назвать неудобно: заматерел, посуровел. Даниил Александрович Московский… Князь Михаил Тверской — тот помоложе, четырнадцать лет недавно сравнялось, но тоже мыслит и рассуждает по-взрослому. Правитель! Да и советчики старые отцовские, что великому князю Ярославу Ярославичу служили, постоянно с молодым князем. Подсказывают Михаилу мудрые решенья, предостерегают от опрометчивых поступков. Не юноши ныне Даниил и Михаил — князья. Силу свою почувствовали, да и другим уже имели случай силу показать. Великий литовский князь Домант попробовал было захватить тверскую пограничную волость Олешню. Даниил Московский и Михаил Тверской даже помощи не стали просить у великого князя. Собрали под своими знаменами москвичей, тверичей, волочан, новоторжцев, дмитровцев, зубчан и ржевцев, нагнали литовскою рать и разбили наголову. Князь Домант пал в сече, многие воины его были убиты, а остальные разбежались по лесам, бросив добычу и пленных. Прогремела эта победа по Руси как гром среди ясного дня, заставила кое-кого призадуматься. Забеспокоились ростовские князья, давние ордынские любезники. Новая сила появилась на Руси. Против кого будет она направлена? Пока что Дмитрий Александрович сумел направить эту силу против салтана Алгуя. Московский и тверской князья по первому зову привели к Оке свои дружины… Великий князь Дмитрий Александрович хмурился. Ему не нравился покой, царивший в татарском лагере. Утром несколько конных отрядов ушло вдоль берега в сторону Гороховца, но остальное войско стояло без движенья. Сторожевые разъезды Алгуя подъезжали к береговому обрыву и, запрокинув головы, подолгу смотрели на верхушки сосен, на кусты, свисавшие над кручей. «Не учуяли бы спрятанного войска, — тревожился Дмитрий Александрович. — Тогда снова неудача. Против всей ордынской рати выстоять трудно…» Даниил, нетерпеливо дергая за рукав старшего брата, спрашивал: — Не пора ли нам ударить, княже? Сколько же стоять-то без дела? Но Дмитрий Александрович отрицательно качал головой: — Рано еще, Даниил, рано… После полудня вверх по Оке ушла еще одна конная ордынская рать. Но воинов в становище Алгуя оставалось все-таки много. Михаил Тверской, утомленный ожиданьем, прилег тут же в кустах на разостланный плащ, закрыл глаза. Возле него присел на корточки дядька-оберегатель, пожилой тверской боярин. Он заботливо обмахивал платком лицо молодого князя, отгоняя лютых июльских слепней. Сквозь кусты продрался, ломая ветки, боярин Атоний, шепнул на ухо Дмитрию Александровичу: — Застава перехватила гонца от князя Андрея. Говорит гонец, будто дружина Андреева из Нижнего Новгорода сюда спешит, в подкрепленье ордынцам. И сам Андрей будто бы с дружиной идет. А пока в становище Алгуя из русских только бояре Андреевы да проводники… Подошел Даниил, стал рядом, прислушиваясь. — Андрей с войском подходит, — пояснил великий князь. — Тогда немедля битву начинать надобно! — загорячился Даниил. Его поддержал Михаил Тверской, разбуженный разговором: — Решайся, великий князь! Не пропустить бы время! Дмитрий Александрович глубоко задумался. Не сраженья он боялся. Сражений за долгою жизнь было многое множество: и с немцами, и с датчанами, и с литвой, и со своими князьями-соперниками. Но биться в поле с татарами предстояло первый раз! Велик страх перед ордынским неисчислимым воинством, которое казалось людям непобедимым. Ни одной удачи еще не было на счету русских полков в битвах с Ордой. Привыкли люди отсиживаться от татарских ратей за стенами городов, хорониться в лесах, отъезжать от беды в дальние лесные волости. «Не пора ли ломать эту рабскую привычку? — думал Дмитрий Александрович. — Не ему ли, сыну Невского, великому владимирскому князю, предначертано богом открыть счет победным сраженьям с Ордой? Не ему ли суждено приободрить народ, задавленный ордынским игом, и снова вдохнуть в него веру? Ради такого святого дела стоит рискнуть всем, даже собственной жизнью». Дмитрий Александрович переступал черту, за которой ждала его смерть или вечная слава — слава первого победителя ордынского войска! Много будет и после сражений… Спустя какие-нибудь пятнадцать лет Даниил Московский под Переяславлем-Рязанским встанет против ордынской рати и одолеет ее, и погонит к Дикому Полю, нещадно истребляя насильников. Еще через полтора десятка лет Михаил Тверской выйдет с мужами своими, тверичами и кашинцами, навстречу татарскому полководцу Кавгадыю, и побегут татары, побросав стяги, восвояси. Будет и Вожа, и кровавое Куликово поле, прославившие князя-воителя Дмитрия Ивановича Донского, тоже потомка Александра Невского. Будет хмурая осенняя Угра, равнодушно уносящая трупы воинов хана Ахмата, а вместе с ними и последние следы ордынской власти над Русью. И станут уже называть Русь — Россией. Но все равно в истории земли Русской великий князь Дмитрий, сын Александра Невского, останется первым, кто разбил в поле татарскую конницу! Долгие годы шел Дмитрий Александрович к этому сраженью. Шел, добиваясь великого княженья и объединяя под своим знаменем раздробленную Русь. Шел первым из князей, не подчиняясь ханским ярлыкам, которые перекупали в Орде его соперники. Шел, добиваясь в степной ставке Ногая разобщения ордынских сил. Слишком многое было положено на весы в этот час, чтобы можно было решиться без колебаний и тревоги за исход дела. Но Дмитрий Александрович решился! 2 …Нападение русской конницы было полной неожиданностью для салтана Алгуя. Татарские караульные приняли ее за дружину князя Андрея и не подняли тревоги. А когда разобрались, было уже поздно: дружинники Дмитрия Александровича, Даниила Московского и Михаила Тверского ворвались в татарский лагерь. Между кибитками и крытыми повозками началась жестокая рубка. Русские воины повсюду теснили ордынцев, лишенных своих основных преимуществ в бою — простора для маневра и четкого воинского строя. Битва как бы распалась на множество единоборств. А в схватках один на один русские дружинники были намного сильнее степных наездников. Опытный Алгуй сделал единственно возможное в таких обстоятельствах. Он начал отводить воинов, еще не вовлеченных в сечу, к береговому обрыву, чтобы построить конную лаву и стремительным ударом сокрушить врага. На призывный рев боевых труб к обрыву стекались ордынские воины, искали свое место в строю десятков и сотен, выравнивали ряды, натягивали луки, готовясь осыпать русскую конницу ливнем стрел. Салтан Алгуй успокоился. Сраженье приобретало привычное для него обличье. Воины Алгуя уже стояли сомкнутым строем — локоть к локтю, стремя к стремени. Одного не мог предусмотреть Алгуй: того, что в кустах над обрывом, за спиной его войска, притаилась пешая владимирская рать. Когда конница Дмитрия Александровича устремилась в атаку, над головами ордынцев затрещали кусты, и вместе с лавинами сухого желтого песка по обрыву покатились владимирские ратники с копьями и топорами в руках… Заметались ордынские всадники, избиваемые со всех сторон. Перемешались казавшиеся несокрушимыми ордынские десятки и сотни. Попадали в сухую жесткую траву разноцветные флажки тысячников. За считанные минуты тумены Алгуя превратились в беспорядочную, отчаянно вопящую толпу, в которой каждый думал только о собственном спасении. Еще отбивались, взмахивая кривыми саблями, отдельные кучки ордынских всадников, но дух войска был уже сломлен. Алгуй понял это и, бросив своих гибнувших воинов, с нукерами личной охраны устремился на прорыв. Падали на землю удальцы-нукеры, прикрывавшие своего господина. Вместо павших в сечу кидались другие и тоже погибали, оплачивая кровью каждую сажень пути. Светлая гладь Оки, за которой чудилось спасенье, все же приближалась. Дмитрий Александрович видел бегство Алгуя, но помешать не мог. Слишком далеко стояли от места прорыва русские запасные дружины. С последним десятком нукеров Алгуй вырвался на берег и бросился в воду. Быстрое теченье полноводной Оки закружило всадников. Они начали тонуть, захлебываясь в водоворотах. Однако арабский скакун, гордость ханской конюшни, перенес салтана Алгуя через Оку. Алгуй выехал на пологий правый берег, погрозил кулаком в сторону русского войска и неторопливой трусцой двинулся к недалекому лесу. «Как побитый волк…» — подумал Дмитрий Александрович, провожая глазами неудачливого ханского сына. А тем временем русские дружинники и пешие ополченцы добивали у обрыва остатки ордынского войска. Ордынцы погибали молча, обреченно. Привыкнув не щадить противников, они и сами не просили пощады… Два дня великий князь Дмитрий Александрович с переяславской дружиной и владимирским ополченьем стоял на лугах у Оки. Воины собирали брошенное оружие, ловили и сгоняли в табуны татарских коней. Воеводы пересчитывали павших. Победа далась малой кровью. На каждого погибшего русского ратника приходилось по пять и более ордынцев. А сколько было перебито ордынских всадников из летучих загонов, которые нагоняла и беспощадно истребляла конница Даниила Московского и Михаила Тверского, — и пересчитать было невозможно. Ордынцев, пытавшихся спастись поодиночке, добивали мужики в деревнях, звероловы и бортники в лесах, купцы и богомольцы-странники на дорогах. Казалось, сама земля поднялась на насильников, и не было им пощады нигде! Князь Андрей, узнав о сражении, поспешно отступил в Нижний Новгород и заперся за крепостными стенами. А его бояре, заранее присланные в лагерь Алгуя, разделили горькую участь ордынцев. Великий князь приказал утопить их в Оке, напутствовав грозно: — Позорная смерть найдет всякого, Орду наводящего на родную землю! Очевидцы разнесли пророческие слова великого князя по селам и деревням, по городам и торным дорогам… Это была победа — громкая, сокрушительная, устрашающая противников великого князя. На Руси не осталось больше владетелей, которые решились бы открыто соперничать с Дмитрием Александровичем. Прав оказался Антоний, заметивший после битвы: — Били-то мы ордынцев, а заставим призадуматься и кое-кого из своих недругов! Посольство с завереньями в дружбе прислал Великий Новгород. Притихли удельные князья. Против великого князя Дмитрия одна у них была надежда — на Орду, а после разгрома салтана Алгуя вера во всемогущество ордынцев ослабла. Дмитрий Борисович Ростовский и брат его Константин Углицкий попробовали было съездить на поклон в Орду, но вернулись огорченными. Ничего не мог пообещать им хан. Связала его руки вражда с темником Ногаем, не до русских дел было хану. Ростовским князьям оставалось подлаживаться к сильному. А сильным был на Руси великий князь Дмитрий Александрович! Дмитрий Борисович зачастил во Владимир с подарками, с дружескими посланиями. И умилостивил-таки великого князя, обошел его подозрительность угодливой готовностью к подчиненью. На зиму сыграли свадьбу великокняжеского сына Ивана с ростовской княжной. Не слишком верил Дмитрий Александрович добросердечию ростовских владетелей, но понимал, что ссориться с ними — не время… Одно радовало Дмитрия Александровича: никто из князей не искал больше через его голову великое княженье, не оспаривал старейшинства. Пусть он еще не самовластец, но все ж таки из русских князей — первый! Немало, кажется, достигнуто. Но сколько еще предстоит сделать?! 3 Дмитрию Александровичу шел пятый десяток. Не было уже безрассудной отваги и удачливого нетерпенья, которые порой дарят молодым неожиданные победы. Их заменила спокойная уверенность, мудрая опытность, расчетливая трезвость поступков и мыслей. Осталась вера в конечный успех великих замыслов. Казалось, еще немного, и исполнится мечта жизни: собранная воедино Русь опрокинет ордынское чудище! Уходили из жизни старые соратники Дмитрия Александровича. В переяславской вотчине тихо преставился воевода Иван Федорович, сам не помнивший, сколько ему лет, — и с царем Батыгой сражался воевода в горестную пору нашествия, и на немцев ходил с князем Александром Ярославичем Невским. В лесной деревеньке на речке Воре убили смерды тиуна Лаврентия Языковича. Жаден стал тиун на старости лет до неразумного, теснил мужиков, как только мог, и вот — расплата. Великий князь приказал учинить строгий розыск. Мужиков нещадно били батогами, держали в земляной тюрьме-порубе, но виновного так и не нашли. Грозовой осенней ночью потонул на озере Шлино новгородский купец Прохор Иванович. Безутешный Акимка привез эту весть во Владимир. Но оставался верный боярин Антоний, опытные воеводы Федор и Фофан, духовник Иона, ныне уже мечтавший о епископском посохе, доблестный Довмонт Псковский, не раз доказавший дружбу, сотник Кузьма, ставший большим военачальником, и еще многие люди, твердо державшие сторону великого князя. Подрастал сын Иван — большак, надежда и опора в старости, наследник великого дела. Отдыхала Русь от усобиц, от каждодневного страха, от бессмысленного военного расточительства. Только бы не вмешалась Орда… А в Орде творились дела тревожные и непонятные. Один за другим сменялись ханы: Тудаменгу, Тулабуга, Тохта. За дворцовыми переворотами стоял всемогущий Ногай, безжалостно расправлявшийся с непокорными. Жертвой интриг стала Джикжек-хатунь, благожелательница великого князя Дмитрия. Безмерно возвысился Ногай, чем вызвал ненависть всего ханского рода, и сам сгорел в этой ненависти. Хан Тохта начал против него большую войну, окружил Дешт-и-Кипчак крепкими сторожевыми заставами. Противники знали силу друг друга и не торопились с решающей битвой. Хан Тохта теснил друзей и союзников Ногая в Орде и за ее пределами. Одним из Ногаевых друзей он считал великого князя Дмитрия, потому что дани из Владимира отвозили не в Сарай, а в ставку Ногая в Дешт-и-Кипчак. На Русь двинулось ордынское карательное войско. И снова к царевичу Дюденю, предводителю татарских туменов, присоединились удельные князья: Андрей Городецкий, Дмитрий Ростовский, Константин Углицкий, Федор Ярославский. Дмитрий Александрович снова отъехал в Псков, а на владимирский великокняжеский стол сел его брат и давнишний соперник Андрей Александрович. Казалось, повторилось все, что неоднократно бывало раньше. Но это только казалось… Дюденева рать[97 - Дюденевой ратью летописцы называли ордынский поход 1293 года.] была той гранью, за которой копившиеся десятилетиями незаметные изменения в жизни Руси стали явными. И в прошлые годы уходили смерды за Волгу, в лесные безопасные места, или к литовским и новгородским рубежам, куда реже добирались татарские рати. Теперь же стронулась с насиженных мест вся Владимиро-Суздальская Русь! Так вода подмывает исподволь старую мельничную плотину, чтобы потом прорваться бурным неудержимым потоком, оставляя после себя безжизненное илистое дно… Люди уходили с плодородных владимирских, суздальских и переяславских ополий, вдоль и поперек исхоженных татарскими ратями. Уходили из ростовских, углицких и городецких волостей, от татарского засилья, против которого не у кого было искать заступы: князья сами раздавали ордынским вельможам села и вотчины, населяли ордынцами пригороды, чтобы усилить свою власть. В разные места уходили люди, но больше всего — к Москве и к Твери, которые стремительно набирали силы. Росли посады вокруг больших и малых московских и тверских городов, на лесных опушках поднимались деревянные стены новых монастырей, возникали новые деревни с непривычными для местных жителей названиями: Ростовцы, Суздали, Рязанцы. Хлопотуны-тиуны едва успевали обкладывать оброками починки. В этом людском движении к Москве и Твери было что-то грозное и неотвратимое, как теченье времени. А может, действительно наступало для Руси новое время и новые вожди должны были взять в свои руки ее нелегкую судьбу? Этого нового поворота жизни не поняли ни бывший великий князь Дмитрий, ни его брат и соперник Андрей Александрович. Они продолжали борьбу за великокняжеский стол, собирали рати и искали союзников, совершали походы и брали приступом города. По-разному относились люди к братьям-соперникам. Одни привычно поддерживали Дмитрия, раз и навсегда поверив в него как в наследника великого князя Александра Ярославича Невского. Другие по первому зову становились под знамена неугомонного и удачливого Андрея Александровича. Поддержка людей питала усобицу. Но ведь должен же быть когда-нибудь конец! И вот наступило время, когда Русь окончательно устала от братоубийственной войны, разуверилась и в Дмитрии, и в Андрее. Ни тот, ни другой не сумели дать людям главного — мира и тишины. Расплатой за эту неспособность было равнодушие. То самое равнодушие, которое обрекает на неудачу любые, даже хитро задуманные и умело осуществляемые планы, ибо без народного одобрения, без жертвенной готовности многих людей переносить тяготы ради великой цели — любая цель остается недостижимой. Люди теперь просто ждали, кто кого наконец пересилит — Дмитрий Андрея или Андрей Дмитрия. Ждали, не сочувствуя ни одному из соперников и не связывая ни с одним из них надежды на будущее. Неожиданная смерть Дмитрия Александровича прекратила усобицу. Андрей прочно утвердился на великокняжеском столе, торжествующий и уверенный в неколебимости вековых устоев. Стольный Владимир — над Русью, а великий князь — над Владимиром! Мог ли он предугадать, что со смертью Дмитрия Александровича наступает конец и многовековому главенству Владимира над Русью, что будущее земли Русской будет связано с Москвой, с уделом младшего Александровича — Даниила? Нет, наверное. А между тем пройдет совсем немного лет, и летописцы будут чаще упоминать Москву, чем Владимир, и именно к Москве потянутся нити общерусских дел… Вместе с Дмитрием Александровичем завершилась целая полоса истории земли Русской. Умер князь, безуспешно пытавшийся возродить ее славное прошлое, время Всеволода Большое Гнездо и Александра Ярославича Невского, или, может быть, даже не прошлое вернуть, а дерзко обогнать время и свершить то, что удалось лишь спустя два столетия его потомкам, — собрать воедино Русь? Но время равно безжалостно и к тем, кто отстает от него, и к тем, кто пытается его опередить. Рухнуло хрупкое строение общерусского единства, которое всю жизнь возводил Дмитрий, не жалея ни себя, ни людей своей земли. В памяти потомков он остался только как князь-воитель, победитель рыцарей-крестоносцев и насильников ордынцев: воспоминания о государственных заботах старшего Александровича смыло безжалостное время. Наверное, так оно и было. Правитель общерусского охвата уступил место князьям, которые пока еще не поднимались выше интересов своих удельных углов. Даже в деяниях Ивана Калиты[98 - Иван Данилович Калита — московский князь (1325–1340).] рачительный хозяин-вотчинник, прикупавший село к селу, вотчину к вотчине, — проглядывает яснее, чем государственный муж. А что же тогда сказать об отце Калиты, первом московском князе Данииле Александровиче? Пожалуй, только то, что именно он положил начало новому историческому движению, которое два столетия спустя приведет к созданию могучего Российского государства. Но о Данииле Александровиче — рассказ особый, и чтобы начать его, нужно вернуться на несколько лет назад. Часть третья Даниил Московский Глава 1 Младший Александрович 1 Мутная полая вода Клязьмы в ту весну, от сотворения мира шесть тысяч семьсот восемьдесят четвертую, поднялась до самых Волжских ворот. Воротная башня стояла в устье оврага, ближе к речному берегу, чем остальные башни стольного города Владимира, но даже старики не могли припомнить, чтобы в прошлые годы досюда доходила вода. Весна выдалась на редкость дружная, с грозами и проливными дождями. Суда подплывали не к торговой пристани, как обычно, а прямо к воротному проему, где посадские плотники наскоро сколотили дощатые мостки. Но в тот апрельский день купеческие струги и учаны не осмеливались причаливать к мосткам. Вдоль мостков стояли остроносые воинские ладьи. Дружинники в синих короткополых кафтанах грузили в ладьи сундуки, коробы, узлы с одеждой. Осторожно ступая по осклизлым доскам мостков, пронесли тяжелый кованый ларец с казной. Следом важно прошествовал княжеский тиун, сел на корме возле ларца, провел ладонью по лохматой бороде. Два холопа с секирами пристроились рядом. Дружинники насмешливо переглянулись: осторожность тиуна показалась им забавной. «От кого бережется? Чужих людей здесь вроде бы нет, да и взяться им неоткуда — за воротами, со стороны улицы, крепкий караул…» Тиун неодобрительно покосился на дружинников, насупился, ткнул кулаком холопа: — Не зевай по сторонам! Чай, на княжеской службе! Холоп выпрямился, поскучнел лицом, тоже стал глядеть сердито, подозрительно. Дружинники перестали улыбаться, заработали молча, споро. Тиун удовлетворенно вздохнул, сложил руки на животе, перетянутом ремешком много выше пояса — чтобы люди уважали, видя сытость и дородство княжеского слуги. «Вот теперь все как подобает, — отметил тиун. — Блюсти княжескую казну — се не насмешки, но уважения достойно. Потому что — усердие!» Из-за облаков вынырнуло веселое весеннее солнце. Свечами вспыхнули над стеной Детинца купола Успенского собора. Тиун любовно повертел перед глазами колечко с камнем-самоцветом. В камне отразилось солнце — маленькое, домашнее, будто огонек лампады. «Красиво!» Колечко это подарил тиуну Федьке Блюденному прежний господин, владимирский боярин Протасий Федорович Воронец. И не просто подарил, а со значением: чтобы помнил тиун, кто возвысил его, человека худородного, чтобы и на княжеской службе о делах прежнего господина радел… «Порадеть о боярской пользе можно, — размягченно думал Федька, не отводя глаз от дорогого подарка. — Протасий Федорович богат, властен, в большой милости у нынешнего великого князя Дмитрия Александровича. Иначе разве бы приставили его большим боярином к молодому Даниилу? А Даниил-то хоть и получил московский удел, хоть и сам из славного рода князей Алексадровичей, но пока что милостями старшего брата жив, у боярина великокняжеского под присмотром. А на Москве его другой великокняжеский боярин ждет, наместник Петр Босоволков. Тут еще подумать надобно, чью руку держать, княжескую или боярскую. Как бы не прогадать…» От Детинца донесся колокольный звон, поплыл, замирая в лугах за Клязьмой. Закончилась неуставная служба о здравии путешествующих и странствующих, которой почтил отбывавшего московского князя владимирский епископ Федор. Дружинники принялись торопливо натягивать кольчуги, нахлобучивали островерхие шлемы, развешивали по бортам ладей овальные красные щиты. Десятники подняли возле кормовых весел разноцветные флажки-прапорцы. Холопы расправили над княжеским креслом нарядный полог, сшитый из желтых и красных шелковых полос. Тиун Федька Блюденный достал из кожаной сумки-калиты деревянный гребень и старательно расчесал бороду — тоже приготовился встречать князя. На круглом, с узенькими щелочками-глазами лице тиуна застыла приличествующая такому торжественному случаю умильная почтительность, благоговение… К ладьям выбежал сотник Шемяка Горюн, крикнул сполошно: — Идут! Князь Даниил Александрович вышел из полумрака воротной башни на мостки, остановился, ослепленный солнцем, которое било ему прямо в глаза. Был он, как все Александровичи, высок ростом, сероглаз и, несмотря на свои неполные пятнадцать лет, широк в плечах. Длинный красный плащ, застегнутый у правого плеча литой золотой пряжкой, опускался до пят. На голове молодого князя была меховая шапка с красным верхом. Сапоги тоже красные, сафьяновые. На шее золотая витая гривна — знак высокого княжеского достоинства, подарок старшего брата. Нового московского владетеля провожали ближние люди великого князя Дмитрия Александровича — дворецкий Антоний, большой воевода Иван Федорович, а из духовных чинов — придворный священник Иона. Позади них скромненько держался боярин Протасий Воронец. Мимо такого пройдешь — не заметишь. Маленький, сухонький, бородка клинышком, глазки потуплены, губы поджаты, кафтанчик из простого сукна — смирённик, да и только… Но люди, знавшие боярина в жизни, думали о нем иначе. Властен был Протасий без меры, злопамятен, честолюбив, род свой выводил от старых суздальских вотчинников, ведомых своевольников, которые сели в Залесской Руси раньше первого князя Юрия Долгорукого. Иметь такого в верных слугах — благо, но во врагах — не приведи господи, опасно! Ехать в новый московский удел боярин Протасий Воронец согласился охотно. И не только потому, что боялся перечить великому князю, определившему ему эту службу. Протасий понял, что в стольном Владимире ему не будет ходу наверх. Новый великий князь привез с собой в столицу старых переяславских бояр, только им верил, только на них опирался. А Москва хоть и невеликое княжество, но там Протасий будет первым из первых, рядом с князем. Потому-то и решил честолюбивый боярин служить князю Даниилу, помогать ему возвеличивать Московское княжество, а вместе с княжеством — и самому возвышаться… Владимирский боярин Иван Романович Клуша, тоже назначенный сопровождать московского князя, был куда как дороднее, и одет богаче, и бороду имел во всю грудь, что считалось в народе верной приметой мудрости и мужской силы, — но от него Протасий не ждал соперничества. Муж этот был ума нешибкого, верховодить мог разве что в застолье. Одно достоинство у боярина Клуши — верен, как пес, недвуличен, что думал — то и рубил сплеча. Такого только послом посылать к явным недругам, чтобы в точности передал гневные слова господина, не слукавил, не дрогнул перед опасностью. Храбрости Ивану Клуше было не занимать. Воин, охотник, кулачный боец… Два боярина — Протасий Воронец да Иван Клуша, чернец-книжник Геронтий, крещеный татарин толмач Артуй и тиун Федька Блюденный — вот и вся свита, которую дал младшему брату великий князь Дмитрий Александрович. Все они люди для Даниила чужие, непонятные. Даже присмотреться к ним Даниил не успел, поверил на слово брату, что служить будут верно. Но телохранители Даниила — Алексей Бобоша, Порфилий Грех, Ларион Юла, Семен и Леонтий Велины — были с княжичем пятнадцатый год, с самого его рожденья. Так уж повелось на Руси: князь-отец назначал к княжичу сберегателей из молодых дружинников. Всюду следовали оберегатели за своим господином, и только смерть могла освободить их от этой службы. Но пока, слава богу, все переяславские дружинники, назначенные состоять при Данииле его отцом Александром Ярославичем Невским, живы. Давно превратились из безусых отроков в зрелых, умудренных опытом мужей — хоть сегодня ставь любого в волость наместником или в полк воеводой. Эти — верная опора. Жаль, не дождался светлого дня, когда на Даниила надели золотую княжескую гривну, его дядька-воспитатель Давид Борода, тоже переяславец, но не из младшей, а из старшей отцовской дружины. Непреклонно стоял Давид Борода за род Александровичей, учил Даниила не верить притворному доброжелательству тверского князя, за что и смерть принял в Твери еще в малолетство своего воспитанника. Мир душе его многострадальной, тоже верный был человек… Священник Иона поднял, благословляя Даниила, сверкающий каменьями большой крест. Дворецкий Антоний и воевода Иван Федорович разом поклонились в пояс, как положено прощаться с владетельным князем. Протасий Воронец отметил уважительность великокняжеских людей с удовлетворением, осторожно поддержал Даниила под локоток, когда тот спускался в ладью, и сам соскочил следом. Потом встал рядом с княжеским креслом под пологом, спиной к провожавшим, всем видом своим являя, что кроме князя Даниила ничего не занимает его мысли. Что с того, если великокняжеские любимцы еще стоят на мостках? Большому боярину Московского княжества они теперь без интереса… Хватит, накланялся!.. Дружинники налегли на весла. Вспенилась мутная речная вода. Снова ударил колокол. Видно, сторожа с воротной башни подали знак в Детинец, и стольный Владимир оказывал последнюю честь отъезжавшему московскому князю… 2 Почти неделю плыли ладьи вверх по Клязьме, мимо черных разбухших полей, мимо хвойных лесов, мимо голых кустов ивняка, торчавших из мутной воды под берегами. Кормчие мерили путь не по деревням — мало было деревень в здешних глухих местах, — а по устьям малых речек, вливавшихся в Клязьму. Миновали Колокшу, Ушму, Пекшу, Киржач. За речкой Дубной начались московские волости, тоже лесистые, малолюдные. Рыбачьи долбленые челны, выплывавшие навстречу княжескому каравану, поспешно разворачивались и скрывались в протоках: чужих, видно, здесь опасались. Редкие деревеньки в два-три двора прилепились к берегу. Возле изб луговины, огороженные кривыми осиновыми жердями, черные росчисти под пашню, стога прошлогоднего сена. И снова лес, лес, лес… На седьмой день пути впереди показалось село. Оно стояло возле волока, по которому судовые караваны с Клязьмы переваливались сушей на московскую реку Яузу. Село было небольшое: десятка два изб, крытых потемневшим тесом, деревянная церковка на пригорке, боярские хоромы с высокой резной кровлей, обнесенные частоколом, — двор местного вотчинника. Княжеский караван ждали. Едва ладьи вывернулись из-за мыса, звонарь ударил в железное било, подвешенное на столбе у церковных дверей; колокола, по бедности места, в селе не было. К берегу выбежали люди. Отдельно, серой невзрачной толпой, встали мужики — в бурых домотканых сермягах, в лаптях. Отдельно — посадские люди. Те выглядели побойчее, понаряднее — в суконных кафтанах с цветными накидными петлями, в остроносых сапогах без каблуков, из тонкой кожи; на войлочных колпаках — меховая опушка. Возле пристани выстраивались в рядок московские ратники. Даниил издали заметил, что это были не дружинники: вместо кольчуг — кожаные рубахи с нашитыми на груди медными и железными бляшками, вместо шлемов — стеганые на вате колпаки, мечи не у всех. Однако же народ был рослый, крепкий. Одень таких в дружинные доспехи — доброе получится войско… Распахнулись ворота боярского двора. По тесовым мосткам спешил к пристани боярин в богатой зеленой шубе, с посохом в руке — московский наместник Петр Босоволков. За ним еще, бояре, тоже одетые богато, цветисто. Первым выпрыгнул из ладьи на пристань боярин Протасий Воронец — откуда только проворство взялось у старца! Склонился перед Даниилом в глубоком поклоне: — Ступи, княже, на землю, богом тебе врученную! Будь господином земле и всем живущим на ней! Подбежавший Петр Босоволков ожег бойкого боярина недобрым взглядом. Видно, наместнику показалось оскорбительным, что не он первый приветствовал князя на московской земле, не он произнес торжественные слова. Но сдержал наместник свой гнев, в свою очередь поклонился: — Ступи, княже, на землю свою!.. 3 В селе, которое так и называлось — Волок, княжеский караван задержался. От Клязьмы до Яузы был добрый десяток верст лесистого водораздела. Нелегко было перетащить ладьи по размокшей весенней земле, по лесным просекам, по гатям через болотины. Петр Босоволков загодя пригнал к волоку мужиков из окрестных деревень. Низкорослые, жилистые пахотные лошаденки выбивались из сил, волоча за веревки ладьи. Смерды упирались плечами в скользкие смоляные борта. Но дело продвигалось медленно. Князь Даниил не сожалел о вынужденном промедлении — некогда было ему сожалеть. Оказалось, что князь нужен сразу всем, как будто от него исходила какая-то сила, заставлявшая суетиться бояр, воевод, старост и дворовую челядь. Даниил поначалу немного робел, искал одобрения своим словам у боярина Протасия Воронца. Но боярин смотрел бесстрастно, почтительно-равнодушно, и по лицу его нельзя было догадаться, поддерживает или осуждает он своего князя. Даниил не понимал тогда, что боярин преподносит ему первый урок княжеской мудрости — загодя обговаривать с думными людьми каждое дело, ибо после, при народе, подсказывать князю невместно. А Даниил обижался на боярина. «Старший брат Дмитрий наказывал, чтобы советоваться с Протасием. Чего же он не советует?» На вечернем пире Даниила посадили за небольшим столом, стоявшим на возвышенном месте отдельно от других, и это тоже было непривычно. Даниил сжимал в кулаке двузубую серебряную вилку, неловко тыкал ею в блюда, которые с поклонами подносил волочанский вотчинник Голтей Оладьин, хозяин дома. Яств было много. Голтей Оладьин, сын Шишмарев, старался поразить хлебосольством, щедро вываливал на столы все богатство лесов и рек московских. Обильный стол — честь для гостеприимца! Еще больше было на столах хмельного питья. Меды стоялые, меды чистые пряные, заморские вина в корчагах, пиво-олуй из ячменного солода сменяли друг друга, и казалось, им не будет конца. Как ни берегся Даниил, но под конец едва с кресла поднялся. Семен и Леонтий Велины под руки отвели сомлевшего князя в ложницу. Наутро князь Даниил, перепоручив все дела тиуну Федьке Блюденному, созвал бояр для беседы. Так посоветовал Протасий Воронец, припомнивший к случаю поучительную притчу: «Если десять мечей пред тобою лежат, выбери лишь один из них, ибо правая рука у человека одна. А взявши все десять мечей в охапку, как биться будешь? Так и дела княжеские. Из многих дел выбери одно, самое нужное!» Это был еще один урок княжеской мудрости… Московские бояре входили в горницу, осторожно ступая по крашеным половицам, крестились от порога на красный угол, где висела икона богородицы, заступницы владимирской земли и иных земель русских, — и смирно рассаживались по лавкам. Протасий Воронец и наместник Петр Босоволков по-хозяйски уселись возле самого княжеского кресла, поглядывали друг на друга ревниво, недоброжелательно. Кому-то из них предстояло быть первым в княжестве, кому-то — вторым, потому что сразу двух первых не бывает. Многое зависело от первого разговора. Как ни обидно было Протасию, но пришлось слово уступить наместнику Петру. Князь Даниил сразу спросил: — Поведайте, бояре, о Москве, об иных градах московских, о волостях, о людях… И Петр Босоволков, успевший за немногие месяцы своего наместничества изъездить московские земли вдоль и поперек, начал рассказывать. Он рассказывал неторопливо, обстоятельно, загибая толстые пальцы, — будто вотчину передавал новому хозяину: — Городов в княжестве три. Большой град — Москва. В Москве Кремль деревянный, крепкий на Боровицком холме, посад большой и многолюдный, пристани торговые на Москве-реке и на Яузе… Московские бояре согласно кивали, одобряя слова наместника. Внимательно прислушивались, не пропустит ли чего — землю же представляет князю! Но наместник свое дело знал и говорил уверенно: — Малые грады Звенигород и Радонеж. Крепостицы там небольшие, и посадских людей немного. Есть еще село торговое — Руза. Людей в Рузе много. Если срубить там крепость, будет Руза в княжестве четвертым городом… Даниил слушал, запоминал. Запомнить было нетрудно — невеликим оказался московский удел! Зажали его сильные соседи. Верх Москвы-реки был под Смоленском, а с полуденной стороны по Москве-реке рязанские волости поднялись до самой речки Гжелки, которая от Москвы в сорока верстах. Да что тут много говорить?! Что вдоль, что поперек Московского княжества — полтораста верст, за два дня из конца в конец можно проскакать, если конь резвый. С малого приходится начинать князю Московскому… Так и сказал боярам: — С малого начинаю княжение. А дальше — как бог даст. Окрепнем — раздвинем рубежи. Рубежи-то наши не каменными стенами огорожены… Вмешался Протасий Воронец. Давно нетерпеливо ерзал на скамье, искал случая вставить слово, и наконец дождался: — Истинно говоришь, княже! С малого начинал и отец твой, блаженной памяти Александр Ярославич Невский. С единого Переяславского княжества. А как возвысился! На всю Русь! Мы поначалу города скрепим, войско умножим, людей соберем на пустующие земли… — Людей стало много, — перебил Петр Босоволков. — Как прежний великий князь Василий Квашня призвал безбожных ордынцев на Русь, побежали люди из владимирских волостей к Москве. И из рязанских волостей после недавнего татарского разоренья люди бегут к Москве же… — Таких людей с приязнью встречать надобно, — назидательно произнес Протасий и даже пальцем погрозил наместнику. — Не утеснять, но землю им нарезать под пашню, от тягостей освободить, пока не окрепнут, серебро дать на обзаведение… — Так и делаем. Чай, и мы не без ума здесь. Княжескую выгоду понимаем. Московские бояре одобрительно загудели, поддерживая наместника: «Истинно говорит, истинно!» Протасий Воронец прищурил глаза, процедил недоверчиво: — Еще поглядеть надобно, как делаете… — Князь Даниил Александрович поглядит! — отрезал Петр Босоволков. — Князю судить о делах верных слуг своих, никому больше! Даниил, слушая препирательства самых ближних своих людей, встревожился. Не с розни начинать бы княжение — с сердечного согласия… Но потом вдруг подумал, что, может быть, взаимная ревность Протасия Воронца и Петра Босоволкова — на пользу княжескому делу? Может, перед ним не два медведя в одной берлоге, а два работника-страдника у одного ворота? Бредут такие страдники лицами в разные стороны, но по одному кругу, нажимают на разные рычаги, но веревку наматывают одну, и наматывают в две силы… Пусть честолюбивые бояре тянут тяжкий груз княжеских забот в две силы, как те страдники у ворота! Пусть! А милостями не обделить ни того, ни другого — это уж его, княжеская забота! Это был еще один урок княжеской мудрости, постигнутый Даниилом самостоятельно. А сколько их еще будет, таких уроков? Даниил улыбался боярину Протасию и наместнику Петру одинаково приветливо, не выказывая предпочтения ни тому, ни другому. А спорщики ярились все больше, чтобы князь оценил их усердие и преданность. Телохранители Семен и Леонтий Велины стояли возле княжеского кресла, ревниво прислушивались, нет ли в речах бояр умаления достоинства их господина. Но все было как подобает. Спорили бояре между собой, а к Даниилу обращались — даже лицом светлели. Семен и Леонтий переглядывались, удовлетворенные. Даниил беседовал с боярами до полудня, а потом отобедал и — спать. От бога так присуждено, все на Руси после обеда почивают: и зверь, и птица, и человек. Зачем ломать прадедовские обычаи? А вечером снова был пир. На этот раз за хозяина был Петр Босоволков. А с концом пира и второму дню волочанского сидения — конец! Тиун Федька Блюденный крутился юлой. Даже на пирах не был, хоть и звали. То скакал на бойкой лошадке к просеке, по которой волокли на круглых бревнах-катках ладьи, то возился с рогожами возле клади («не дай бог, дождичек!»), то отмеривал муку и солонину поваренным мужикам («сам не приглядишь — своруют!»). Пока тиун хлопотал по хозяйству, серебряную казну стерегли телохранители князя. Алексей Бобоша, Порфилий Грех и Ларион Юла томились в душной подклети возле ларца. К князю Даниилу Федька Блюденный забегал на самое малое время: доложить о делах, спросить совета. Но спрашивал больше из уважения, чем по действительной нужде. Сам все умел, все у него было в порядке: люди накормлены, поклажа увязана в тюки и отправлена на волокушах вслед за ладями, всюду расставлены сторожа, а за самими сторожами, чтобы не спали, верные люди присматривали… На волоке, при ладьях, много толклось разного народа, и каждый мечтал самолично известить князя о завершении дела, но первым прибежал с приятной вестью опять-таки Федька: — Можно трогаться, княже. Ладьи в Яузе. Даниил в который раз отметил, что с тиуном ему, кажется, повезло — расторопен… 4 Водный путь по Яузе был недлинным, верст тридцать. К вечеру ладьи добежали до устья. Яуза текла здесь в высоких берегах. Слева к реке подступали крутые холмы, а справа, за нешироким лугом, поднималась гостиная гора, изрезанная оврагами. Желтая вода Яузы, вливаясь в Москву-реку, клубилась, как бурый дым пожара над торфяником. Свежий ветер гнал навстречу ладьям короткие злые волны. Сотник Шемяка Горюн поднял над ладьей стяг Даниила Московского. Черное полотнище с шитым золотом Георгием Победоносцем, пронзающим копьем змея, развернулось и затрепетало на ветру. Змей на стяге извивался, как живой. Ладьи медленно, торжественно поплыли вверх по Москве-реке, мимо заболоченного Васильевского луга, мимо торговых пристаней, возле которых стояли купеческие струги. Звонко, ликующе ударил колокол церкви Николы Мокрого, покровителя торговли. Стояла эта церковь возле самой реки, и звонарь первым заметил княжеский караван. Протяжно, басовито откликнулись колокола кремлевских соборов. Город издали приветствовал своего нового владыку. С реки Москва показалась Даниилу не единым городом, а беспорядочным скоплением деревень и малых сел, сдвинутых к берегу чьей-то могучей рукой. Дворы стояли кучками — то десяток сразу, то два или три, а то и поодиночке, россыпью. А между ними луга, болота, овраги, березовые рощи. Погуще стояли посадские дворы на возвышенности, примыкавшей к восточной стене Кремля. К Москве-реке посад спускался двумя языками — на Подоле под Боровицким холмом и возле пристаней, где была церковь Николы Мокрого. Туда протянулась от Кремля, пересекая весь посад, единственная большая улица, которая так и называлась — Великая. Вся Москва умещалась между Москвой-рекой и Неглинной, на высоком мысу и у подножья мыса. В Замоскворечье, даже против самого Кремля, домов уже не было. На пологом правом берегу расстилался Великий луг, упиравшийся дальним концом в леса. Оттуда, петляя между непросыхавшими болотинами, вела к наплавному мосту через Москву-реку проезжая Ордынская дорога. У моста одиноко стояла бревенчатая сторожка, убежище от дождя и холода караульным ратникам. Но люди в ней не жили, а только приходили на службу. Не селились люди и по другую сторону Кремля, в Занеглименье, изрезанном бесчисленными ручьями и оврагами, заросшем колючими кустарниками и удивительной высоты — в рост человека — репейником. Москвичи называли эту невеселую местность Чертольем. Говорили, будто сам черт испакостил землю за речкой Неглинкой, чтобы не отдавать ее христианам… Но все-таки Москва была городом! Над спокойной полноводной рекой, над лугами и болотами, над невзрачными кровлями посадских изб господствовал Кремль. Стены Кремля, рубленные из строевого соснового леса-кремлевника, опоясывали Боровицкий холм со всех сторон. Вдоль Москвы-реки и Неглинной они тянулись по кромке береговых обрывов, а на востоке, где место было ровное, — по насыпному валу в три человеческих роста. Во рву перед валом лениво плескалась черная вода. Стены венчались бревенчатыми заборолами с бойницами и двускатной деревянной кровлей, которая прикрывала защитников города от вражеских стрел. Две прорезные воротные башни были в Кремле. Одни ворота выводили на восток, к посаду и пристаням, другие — на запад, к устью Неглинной. Первый град на Боровицком холме срубил в лето шесть тысяч шестьсот шестьдесят четвертое[99 - 1156 год.] князь Андрей Боголюбский. Сжег тот град в лето шесть тысяч шестьсот восемьдесят пятое[100 - 1177 год.] князь Глеб Рязанский. Но москвичи подняли Кремль из пепла, и простоял он до самого Батыева погрома.[101 - 1238 год.] Сожгли тогда Москву воины хана Батыя, и ветер разнес пепел по стылым январским полям. Но снова поднялся Кремль по образу и подобию прежнего, — незыблемый, могучий, будто вросший в землю. Вечным казался москвичам Кремль, как вечен был древний Боровицкий холм под ним, как вечна и неизбывна русская река, омывавшая его подножие… 5 Кормчие повернули ладьи в устье Неглинной, к парадным Боровицким воротам. Празднично трезвонили колокола. Московские ратники трубили в медные трубы, стучали крепкими ладонями по красным щитам. Шумела, колыхалась толпа, заполнившая берег под кремлевской стеной. А возле самой воды — златотканые ризы духовенства, боярские шубы и высокие шапки, дорогие кафтаны торговых гостей. Железным идолом застыл московский воевода Илья Кловыня, с головы до ног закованный в боевую броню. О воеводе Илье Кловыне шла молва, что не князьям он служит, но только городу. Сменялись великие князья, издалека владевшие Москвой, а воевода оставался. Если требовали от него войско для великокняжеского дела, воевода упирался, сколько мог, лукавил, изворачивался, старался отправить в поход самую малость ратников, а остальных придерживал в Москве. «А ну как приступят к Москве враги? — отвечал он на все попреки. — Кто город оборонять будет?» Случалось, что и гневались на него прежние великие князья, и опалой грозили. Однако руки, как видно, не доходили у них до упрямого воеводы. Москва от стольного Владимира далеко, за многими лесами и реками… Прирос воевода Кловыня к кремлевским стенам и башням, не оторвешь! Лишь в сбережении Москвы видел воевода свое предназначение, и сам не заглядывал дальше, чем видно было с гребня кремлевской стены… На приближавшегося Даниила воевода смотрел испытующе, как будто прикидывал про себя, кем будет этот князь для Москвы, подлинным хозяином или гостем мимоезжим?.. Перерезая толпу красной полосой, от пристани к воротной башне протянулась узкая суконная дорожка. Сукно кое-где потемнело от влажности весенней земли, но лежало неприкосновенно. Этот почетный путь только для князя! И князь Даниил пошел по красному сукну. Пошел сквозь оглушительный колокольный звон, рев труб, слитный гул толпы, сквозь сотни глаз: радостных, настороженных, гордых, заискивающих, восхищенных, насмешливых, молящих. Шел, низко опустив голову, видя перед собой только красное сукно дорожки, неторопливо ползущее навстречу, и ему казалось, что этому красному пути не будет конца. Шел, испуганный и радостный одновременно. «Князь Московский! Князь!! Князь!!!» Даниил шагнул, как в омут, в прохладный полумрак воротного проема, перевел дух. А потом снова, до самого крыльца княжеских хором, был тот же оглушительный рев толпы, чередование лиц, пестрота одежд, — и глаза, глаза, глаза, устремленные только на него, нового владетеля Москвы. А потом была парадная горница княжеского дворца. Тусклый сумеречный свет, едва пробивавшийся сквозь затянутые слюдой оконца. Душный чад восковых свечей. Мерцающие блики на кольчугах и шлемах дружинников, жаркий шепот Протасия Воронца и Петра Босоволкова, чему-то наставлявших, о чем-то предупреждавших. И бесконечная вереница незнакомых лиц, сливавшихся в непрерывную полосу. Бояре московские, бояре из волостей, воеводы, сотники и десятники дружины, тиуны, вирники, мытники, сокольники, ключники, бортные мастера, медовары, дворовая челядь… Боже, скоро ли конец?! Кружилась голова, муть застилала глаза, затекла протянутая рука, которую почтительно целовали новые слуги… Но нельзя уйти, нельзя скрыться в тишине, в желанном покое ложницы, где холопы уже расстелили прохладные простыни и взбили подушки. Нельзя, потому что он — князь, и не себе отныне принадлежит, а княжеству, вот этим всем людям, которые почтительно склоняются перед ним… Иссяк людской поток. Даниил отпустил боярина Протасия и наместника Петра Босоволкова, отложив на утро остальные разговоры. Старый ключник, служивший при дворце со времени его строителя, мимолетного московского владетеля Михаила Хоробрита[102 - «Князь Михайло, нарицаемый Хоробрит» — одна из самых загадочных личностей русского Средневековья. Тверской летописец называл его московским князем. Возможно, Михаил получил в удел Москву от своего отца, великого князя Ярослава Всеволодовича, в середине 40-х годов XIII века. После смерти великого князя Ярослава он согнал с великого княженья Владимерскаго дядю своего великого князя Святослава Всеволодовича, и в 1248 году «сам сяде на великом княжении в Володимери», однако вскоре погиб в битве с литовцами. Больше о князе Михаиле Хоробрите ничего не известно.], поднял дрожавшей рукой подсвечник и повел князя по узким, запутанным переходам. Позади тяжело топали телохранители. Неслышно закрылась дверь ложницы. Комнатный холоп Тиша приблизился к князю, осторожно стянул с его плеч шуршавший золотым шитьем кафтан. — Выйди, Тиша! Побудь за дверью! — неожиданно сказал ключник. Даниил недоуменно посмотрел на старика, принявшего вдруг значительный, строгий вид. Едва холоп скрылся за дверью, ключник зашептал: — Не гневайся, княже, но се могу показать лишь тебе, наедине… Воевода Кловыня и тот сего не ведает… Ключник с усилием повернул большой деревянный крест, прибитый к стене возле изголовья княжеской постели. Отворилась низенькая дверца, ранее незаметная в дощатой обшивке стены. Из темноты пахнуло холодом, сыростью, тленьем. Ключник приблизил свечу. Куда-то вниз, в темноту, вели крутые скользкие ступени… — Се потайной ход к дружинной избе и за стену. Запомни, княже, на крайний случай. — Запомню, — послушно сказал Даниил. Ключник перекрестился — истово, с явным облегченьем: — Слава богу, снял с души тяжесть… Теперь и помирать можно… Прости, княже, если что не так сказал… Даниилу стало страшно. Черный провал потайного хода вдруг напомнил об опасностях, которые подстерегают его, которые так же неотделимы от его нового бытия, как княжеские почести и людское преклонение… Даниил кивком головы удалил ключника, подошел к оконцу, сдвинул вбок оконницу с кусочками слюды между свинцовыми переплетами. За оконцем чернела стена Кремля, а над стеной неслышно плыли тяжелые зловещие тучи. Ни огонька нигде, ни голоса, будто вымерла Москва. За дверью ворочались, устраиваясь на ночь, телохранители. Затаив дыхание, прижался к косяку комнатный холоп. А Даниил все стоял у оконца, и жизнь впереди казалась ему похожей на этот черный потайной ход. Найдет ли он из него выход к свету, к солнцу?.. Глава 2 «Дюденева рать» 1 Звенигородский мужик Якушка Балагур проснулся от собачьего лая. Посапывая, сполз с полатей на дощатый пол, выстывший за ночь чуть не до инея, привычно перекрестился на красный угол. За узким оконцем, затянутым бычьим пузырем, — непроглядная темень. Пес на дворе лаял непрерывно, взахлеб. Якушка привычно подумал: «Коли в крещение собака сильно лает, много будет в лесу зверя и птицы!» Про такую примету говорили старики, а в приметы Якушка верил крепко, как верит истинный пахарь-страдник. Приметы, как и все на земле, от бога… Шаркая ногами, Якушка подошел к кадушке, которая стояла возле устья печи, нашарил в темноте деревянный ковшичек, напился, ополоснул глаза ледяной водой, — и только тогда проснулся окончательно. Вспомнил, что сам же вчера наказывал соседу, худому бобылю Буне, разбудить до света — вместе ехать на торг в Москву. Сосед Буня был беднее бедного, а потому — послушен. Про таких, как Буня, пословица в народе сложена: «Ни кола, ни двора, ни села, ни мила живота, ни образа помолиться, ни хлеба, чем подавиться, ни ножа, чем зарезаться!» Голь перекатная! А у самого Якушки хозяйство подходящее, справное. Изба рублена просторно, из нового леса. На дворе рубленая же клеть, гумно. На отшибе, у речки Сторожки — мовница[103 - Мовница (правильно «мыльня») — баня.]. Лошадка есть пахотная с жеребчиком, добрая корова, разная мелкая животина: две свиньи, коза, овцы. Жилось ничего себе — сытно. Осенью старый хлеб заходил за новый. В праздники ели мясо. Грех жаловаться! Ходил Якушка не в лаптях, как многие, а в кожаных чеботах, зипун перепоясывал не веревкой, а покупным ремешком с медной пряжкой-фитой. Тиун ставил его в пример другим и называл крепким мужиком. Положенные оброки Якушка привозил сполна, в самый покров[104 - День завершения всех сельскохозяйственных работ, обычный срок уплаты оброков и государственных налогов.], как исстари заведено. А случалось, и раньше срока привозил, да еще с прибавкою. Тиуну — отдельное почестье: мясца, меду, рыбину или беличью шкурку. Убыток для хозяйства невеликий, а облегченье от господских тягот выходило немалое. Якушка уже и помнить забыл, когда в последний раз назначал его тиун в извоз, так давно это было. Другие мужики надрывали лошадей на лесных дорогах, а Якушка — дома, при своем деле… Снова собачий лай — хриплый, отчаянный. Так лают, захлебываясь от злости и бессилия, дворовые псы, если в ворота стучится чужой, а хозяин медлит, не выходит из избы. Якушка с досадой толкнул тяжелую, сбитую из сосновых плах дверь, прикрикнул на собаку: — Кыш, окаянная! Погибели на тебя нет! И на соседа прикрикнул, неудовольствие свое показал: — Чего стучишь, непутевый? Обождать не можешь? А мог бы и покруче чего сказать — Буня стерпит, весь в его руках. Не сосед, а захребетник, его милостями жив. Своей лошади у Буни нет, Якушкину на время страды выпрашивает. И сохи нет у Буни, и хлебушка самая малость, едва до Аксиньи-полузимницы дотянуть. Якушка когда Буню покормит, а когда и нет. На то его, Якушки, добрая воля… — Ожидаю, Якуш Кузьмич, ожидаю, — доносился из-за забора робкий голос Буни. — Сам же велел до света разбудить… — Ну, разбудил, и жди, — сказал Якушка, но уже добрее, мягче. По отчеству его величали только домашние, жена Евдокия и дети, а из чужих — один Буня. Хоть и мизинный человек Буня, но величание слушать было приятно. Якушка притворил дверь, зябко поеживаясь, натянул овчинный тулупчик. Евдокия тоже встала, запалила лучину в железном светце, поставила на стол горшок со вчерашней кашей, обильно полила молоком. Якушка присел к столу, торопливо похлебал, отложил деревянную ложку. — Ну, с богом! Нахлобучил лохматую заячью шапку, пошел к воротам — отворять. Заждавшийся Буня проворно запряг лошадь. Поклажа на санях была увязана загодя, еще с вечера. — Ну, милая! Ну, резвая! — запричитал Буня, взмахивая кнутом. Лошадка с усилием стронула розвальни, примерзшие за ночь к снегу, и вынесла за ворота. Якушка привычно огляделся по сторонам. Заросшие сосновым лесом холмы, которые замкнули в кольцо деревню Дютьково, были окутаны морозным сумраком, но небо над ними уже светлело. Все вокруг было его, Якушкино: и двор, обнесенный жердевым забором от лесного зверя и лихого человека, и пашня, что ныне закоченела под снегом, и всякие угодья, куда соха его, коса и топор ходили… Здесь, среди покрытых лесом холмов, проходила вся жизнь Якушки Балагура. Выезжал он отсюда только при крайней необходимости: на боярский двор с оброками, на торг за ремесленным издельем да на войну, если — не приведи бог! — звенигородский воевода собирал мужиков в ополчение. Дютьково лежало точно бы и недалеко от людных мест: полторы версты до торговой Москвы-реки или три версты до града Звенигорода. Но то были версты лесных буреломов, глубоких оврагов, запутанных звериных тропинок. Летом к Дютькову с трудом пробиралась вьючная лошадь, а весной и поздней осенью даже пешему пройти было трудно. Только зимой дорога становилась доступнее: по льду речки Сторожки, которая петляла у подножия холмов и выводила прямо к горе Стороже, поднимавшейся над пойменными лугами Москвы-реки. Якушка любил говорить домашним, что до него, Якушки, нет дела никому, а ему и подавно никто не нужен. Так было привычно. И нынешняя зима, от сотворения мира шесть тысяч восемьсот первая[105 - 1293 год.], отличалась от прежних Якушкиных зим разве что дальней поездкой на московский торг… Солнце уже стояло высоко, когда сани, пропетляв по узкой речке под тяжелыми еловыми лапами, выкатились на простор. Возле низенькой, утонувшей в сугробах избушки, которая притулилась к берегу Москвы-реки, Якушка велел остановиться. Здесь проживал его давний знакомец, рыбный ловец Клим Блица. Не забежать к нему, отъезжая на торг, было неразумно. Хоть и подневольный человек Клим Блица, не от себя ловил — от боярина, но рыба у него была всегда. То осетра закопает в снег Клим, то стерлядку, то щуку, если большая, старая. Попробуй уследи за ним! Отдавал Клим утаенную от боярина рыбу проезжим людям задешево, о цене не спорил — не своя же… Якушка Балагур кинул Буне вожжи, соскочил с саней в сугроб. От берега к крыльцу даже тропинка не протоптана. Видно, Клим безвылазно лежал в избе, отсыпался. «Тиуна на тебя нет, на лодыря! — бормотал Якушка, дергая дверь. — Подлёдный лов самый добычливый — хошь зимним езом[106 - Ез — частокол, который рыболовы забивали поперек реки.], хошь неводом в проруби, хошь на уду. Всяко идет рыба. А этот спит без просыпу…» Дверь не поддавалась. Якушка в сердцах забарабанил кулаком. Наконец в избе послышалось шевеление, что-то с грохотом упало. Звякнул засов, и наружу высунулась лохматая голова Клима. Якушка пошептался с рыболовом, тот согласно закивал, вышел во двор и побежал, придерживая руками полы накинутой шубейки, за избу. Разбросал ногами сугроб, крикнул Якушке: — Вот она, рыба, бери! А крючки и блесну, как сговорились, на обратной дороге завезешь… Крикнул и, не дожидаясь, пока Якушка откопает рыбу из-под снега, затрусил обратно к избе. На пороге Клим споткнулся, шубейка соскользнула с плеч, открыв серое исподнее белье. «Не иначе, опять спать завалится, леший!» — с завистью подумал Якушка. Рыбы на этот раз Клим Блица припрятал не так уж чтобы много, но рыба была добрая: два осетра, крупные окуни. В речке Сторожке, возле Якушкиного двора, тоже рыбы немало, но то была рыба простая, дешевая: налим, плотица, подлещик, пескарь. Якушка вез на продажу два мешка своей сушеной летошной рыбы, кадушку соленой лещёвины, но много ли за такую рыбу возьмешь? Мед еще вез, беличьи шкурки, ржи половник с четвертью[107 - Половник — древнерусская мера: шесть-семь пудов.], масла Евдокия набила горшок. И еще кое-что прихватил по мелочи, из хозяйства. Но сам понимал — мало. Покупки были задуманы значительные. Шибко нахваливали мужики двузубую соху, новгородскую выдумку. Давно собирался ее купить Якушка вместо старой сошки-черкуши, и вот наконец собрался. Топоры нужны, ножи, горшки новые глиняные, иголки бабе. Старшенькая — Маша — скоро заневестится, колечко ей с камешком купить надобно, ожерелье, подвески семилопастные, как мать носит. Соль нужна, хмель для пива. Да мало ли что еще… Укладывая осетров на дно саней, Якушка прикидывал: «Теперича хватит. Осетр — рыба дорогая, господская. Повезло, повезло…» По Москве-реке ехать было весело, привольно. Сани легко скользили по ледовой дороге. То и дело навстречу попадались возы с мужиками, с бабами. Резво пробегали верховые. Снег ослепительно блестел на солнце, и даже глухой бор перед Звенигородом не казался мрачным, как в непогожие дни. Желто-красные стволы сосен стояли над высоким берегом, как новый частокол. Под городским холмом Якушка еще раз остановился. На льду Москвы-реки, у проруби, сгрудился десяток саней. Лошади наклоняли головы, силясь дотянуться до клочков сена, скрипели оглоблями. Возле саней стояли знакомые мужики из пригородных деревень, неторопливо беседовали, поджидая припоздавших: на московский торг из Звенигорода ездили обозом, а не в одиночку. Дорога неблизкая, опасная, через чужие волости… Подошел воеводский тиун Износок Губастый. Сунулся было к саням, но мужики загалдели, стали напирать на него грудью. Мыт со своих брать не полагалось. Знали это мужики, знал и тиун. Но мужики знали и то, что надобно хоть что-нибудь дать воеводскому человеку, иначе тому обидно. И давали: кто ржаной калач, кто мерзлую рыбину, кто яичко. Миром-то оно лучше… Дальше ехали большим обозом, неторопливо, с разговорами. Допытывались у встречных, не слышно ли на дороге про лихих людей, про ордынских послов. Наткнуться на дороге на ордынцев — беда! Одно название, что послы, а на деле чистые разбойники. Набросятся со свистом, с визгом, похватают с саней все, что под руку попадает, исполосуют бичами. Опомниться не успеешь, а уже — голый. И пожаловаться некому, князья и те над татарами не властны… Об ордынских злых обычаях Якушка и сам мог бы рассказать немало. Повидал он татар в рязанской земле, откуда на Москву выбежал. Давно это было, второй десяток лет Якушка на новом месте проживает, а не забыл! Поэтому посмеивался Якушка, когда слышал нелепые рассужденья, что татары-де люди дикие, не разбирают, где свое, а где чужое. «Очень даже разбирают. Свое держат крепко, насмерть. А вот что чужое за свое считают, так это верно: хватают, до чего рука дотянется…» Новостей по дороге звенигородцы наслышались немало, но были эти новости какие-то непонятные, противоречивые, и не понять, к добру они или к худу. …Великий князь Дмитрий Александрович опять сварится с братом своим Андреем Городецким, и Андрей будто бы наводит на него рать татарскую, как до того делал не единожды… Люди из Переяславля, отчины Дмитрия, от татарской рати уже розно бегут, но на Москве нынче вроде бы спокойно. Князь Даниил ополчение не созывает, посадских людей в городе в осаду не садит, а беглых переяславцев провожает мимо Москвы, к Твери и Волоку. Надеется, видно, Даниил, что ордынцы московскую землю обойдут стороной… …Торг на Москве нынче неодинаков: на что дорогой, а на что дешевле дешевого. Люди больше съестные припасы спрашивают, за хлебушек последнее с себя снимают, лишь бы прокормиться… Якушка слушал рассказы проезжих людей, прикидывал. Выходило, что и ехать дальше вроде бы опасно, а не ехать нельзя. Когда еще такой случай выпадет, чтобы свой товар впереди всех шел? Да и мужики уговаривали ехать. «Князь Данила не бережется же. Может, ярлык получил от царя ордынского, а может, узнал, что татары в другое место идут…» Сообща решили: «Ехать!» В Москве Якушка Балагур не был давненько, года три уже. Изрядно за это время умножились деревни по берегам Москвы-реки, разросся посад. Посадские дворы уже перешагнули топкий Васильевский луг, вплотную придвинулись к Яузе. К Даниловскому монастырю, основанному московским князем в честь тезки своего Даниила Столпника, прибавился в прошлом году еще один монастырь — Богоявленский. Стоял тот монастырь не за городом, как Даниловский, а в самом посаде, на бойком и веселом месте: и торговая площадь рядом, и пристани, и Великая Владимирская дорога. Возле красных монастырских ворот постоянно толпился народ. Многие бояре ходили теперь к заутрене не в кремлевские соборы, а в новую Богоявленскую церковь: считали монастырь своим. Да так оно и было. Строили монастырь на боярские серебряные вклады, боярскими же присланными работниками. И игумен Стефан был из старых московских вотчинников. А Даниловский монастырь — княжеский, строгий. Хозяйствовал там княжеский духовник Геронтий, который носил высокий сан архимандрита и держался с людьми недоступно. Побаивались его на Москве. Якушке Балагуру монастырские пышные храмы не подходили ни по чину, ни по достатку. Если случалась крайняя нужда, пришлые мужики заказывали службу в малых посадских церквушках. Таких рубленных из сосны церквушек было много в Москве, и назывались они весело, душевно: «Спас на Бору», «Никола на курьих ножках», «Воздвижение под сосенками». За малую мзду поп в простой суконной рясе правил службу о здравии или за упокой души. При посадских церквушках даже нищие, калеки и прочие болящие и юродствующие люди были тихими, ненадоедливыми, ломтю хлеба — и то рады… Конечно, поглядеть на новый богатый монастырь каждому любопытно, но Якушка решил отложить до следующего раза: больно длинный получался крюк. По зимнему времени московский торг собирался не на торговой площади, а на льду Москвы-реки, под Боровицким холмом. Между санями с товаром хлопотали княжеские мытники, собирали с приезжих тамгу, мыт, весчее, московскую костку[108 - Тамга — пошлина с цены на товар; весчее — пошлина за взвешивание товара; московская костка — пошлина на городской заставе с воза и с человека; мытник — сборщик торговых пошлин.]. Мужики только кряхтели, вытаскивая из саней рыбу, шкурки, заранее отсыпанное в малые берестяные коробы зерно. Дорога ты, московская пошлина! Мелкую рыбу, рожь и прочее домашнее Якушка Балагур расторговал быстро. Встречные люди не обманули: все съестное на торгу хватали из рук. За четверть ржи Якушка выторговал у истощавшего переяславца почти новую двузубую соху. Постоял-постоял переяславец возле Якушкиных саней, посмотрел тоскующими глазами, как тот отсыпает рожь нетерпеливым покупателям, потом безнадежно махнул рукой, снял с своих саней соху и бросил под ноги Якушке, прямо на затоптанный лед. Даже попрекнуть за прижимистость не решился, бедолага. Якушка виновато отвернулся, но соху взял. Потом какая-то жёнка за масло, пару соленых лещей и ковригу хлеба сняла с себя все, что было ценного: ожерелье из стеклянных бусинок, серебряный перстенек, литой браслет со светлым камнем. Когда она побрела, прижимая съестное обеими руками к груди, а навстречу ей с саней вытянули головки печальные ребятишки, — Якушке стало не по себе. Он покидал в рогожку десяток крупных репин, связку сушеной рыбы; поколебавшись, добавил толстый ломоть хлеба, облил его медом. Женщина все еще шла к своим саням, осторожно переступая негнущимися ногами. Якушка обогнал ее, сунул узелок ребятишкам. Возвратившись к саням, объяснил Буне свою неожиданную доброту: — Чай, не нехристи мы… Чужое горе понимаем… Буня затряс заиндевевшей бородкой, соглашаясь: — По-божески поступили, Якуш Кузьмич, по-божески… Негаданное затруднение вышло у Якушки с самым дорогим его товаром — морожеными осетрами. Давно уже были увязаны рогожами и уложены в сани ремесленные поделки, которые выменял Якушка. Холщовый мешочек, надежно пригревшийся за пазухой, был почти полон шиферными пряслицами, которые ходили на торгу вместо разменной монеты — серебра у людей было мало, утекало серебро в Орду данями и прочими тягостями. Пора было собираться домой. А покупателя на осетров все не находилось. Осетр — рыба боярская, простому человеку она ни к чему. Простые люди искали на торгу хлеб насущный, а не усладу, проходили мимо осетров равнодушно. Якушка забеспокоился. Другие звенигородские мужики уже кончили торговлю, торопили. А на торгу, как назло, не было видно ни добрых людей, ни их поваренной челяди — одна голь перекатная, мужики-зипунники. Поначалу Якушка за торговыми хлопотами не заметил этого, но теперь, нарочно выискивая, кому бы предложить осетров, встревожился. «Куда подевались денежные люди? Почему на торгу лишь чернь толчется?» Спросить было не у кого. Посадский гончар, торговавший Якушке глиняные горшки, сказал только, что ворота Кремля второй день на засовах. Но почему такое, гончар не знал. И другие городские люди, с кем заговаривал Якушка, тоже не знали. Одно ясно было — без причины днем ворота не закроют. В такое ли тревожное время медлить с отъездом?! Выручили Якушку братья Беспута и Распута Кирьяновы, известные на Москве бражники и объедалы. Отец их, торговый человек Кирьян, оставил в наследство непутевым сыновьям богатую домину, лавку с красным товаром и, как утверждали люди, кубышку с серебром. Правду говорили или нет — неизвестно, но гуляли братья шибко, без пересыху; видно, и впрямь кубышка досталась им не порожней… Сначала к Якушкиным саням подошел старший — Беспута. Встал, покачиваясь, уставился красными глазами на осетров. Одет был Беспута богато, но неопрятно, будто таскали купеческого сына по улице волоком: шуба нараспашку, петли на кафтане порваны, цветные сафьяновые сапоги измазаны дегтем, в глазах — хмельная муть. Потыкал палкой в осетровый бок, спросил дурашливо: — Почем ерши? Якушка оживился, застрочил бойкой скороговоркой: — Осетры это! Осетры, не ерши! Княжеская рыба, боярская! Одного жиру с них сколько натопится! Купи осетров, добрый человек! — А я говорю, ерши! — с пьяным упрямством повторил Беспута. — Ерши! Подошел младший брат — Распута. Этот был потрезвее. Сказал примирительно: — Не позорь купца. Хоть сермяжный, но все ж таки купец, раз торгует. Нравится товар — бери, а не нравится — пошли дальше. Хулить чужой товар не годится. — Хочу ершей! — упирался Беспута. Распута с досадой плюнул, нашарил за пазухой кисет, вытащил обрубок серебряной гривны. У Якушки глаза загорелись: порядочный был обрубок, тяжелый. Вдруг отдаст?! Но Распута, повертев серебро перед глазами, кинул обратно в кисет: видно, показалось, что много. Долго шевелил в кисете негнущимися от мороза пальцами, натужно сопел и наконец выкинул Якушке другой обрубок серебра — поменьше. Якушка осторожно скосил глаза: не видел ли кто? Серебро по нынешним временам большая редкость, — не дай бог, заприметят лихие люди… Но вокруг все были заняты своими делами, на Якушкину удачную торговлю внимания не обратили. «Вот повезло! Вот повезло!» — ликующе шептал Якушка. А братья Кирьяновы уже шли прочь от Якушкиных саней, обнявшись и поскальзываясь на льду. Сопровождавший их холоп равнодушно сгреб осетров в корзину и тоже отошел. Можно было возвращаться домой. Кузнец Иван Недосека, которого звенигородские мужики признавали в обозе за старшего, опять окликнул Якушку: — Не расторговался еще? Ехать пора… — Едем, едем! — заторопился Якушка. Застоявшиеся лошадки легко понесли сани по речному льду. Удалялся, затихал за спиной разноголосый гомон торга. Якушка оглянулся. Люди на торгу уже казались крошечными, копошились, как черные муравьи. И Кремль позади тоже казался черным, угловатым, будто прочерченным углем на бересте. Словно лезвие огромного топора, он врубился в заснеженную равнину, отделив Замоскворечье от Занеглименья. А вскоре поворот реки спрятал от взгляда и торг и город. Прощай, Москва! Обоз обгонял переяславских беглецов, которые медленно брели за своими санями с домашним скарбом. Мужики, провожая глазами понурых, оборванных переяславцев, невольно торопили лошадей. Не очень верилось, что грозная татарская волна дохлестнет до звенигородских лесных мест, но на сердце все равно было тревожно. Домой, домой! Дома и стены помогают!.. Звенигород встретил обоз предвечерней тишиной и безлюдьем. Кто должен был отъехать из города — уже отъехали, а кто возвращался — были уже дома. Да и какие поездки в нынешнее недоброе время? Разве что при крайней необходимости… Под городским холмом обоз рассыпался. До устья речки Сторожки Якушка Балагур и Буня еще ехали с оставшимися попутчиками, а затем, после поворота к Дютькову, в привычном одиночестве. После вчерашнего снегопада в Дютьково никто не ходил: на Сторожке не было следов. Якушка и Буня пробирались по снежной целине, то и дело соскакивая с саней и подталкивая их плечами. Обтирая рукавом пот со лба, Якушка приговаривал: — Ну и ладно! Ну и добро! Тяжела дороженька, да успокоительна! Ни к чему нам приезжие люди, когда хозяина нет на дворе!.. С дороги Якушка отсыпался до полудня, потом неторопливо пообедал, не нарушая трапезу праздными разговорами, потом опять завалился спать, и только к вечеру разложил покупки. Наделяя домашних подарками, он долго и подробно рассказывал о дороге, о торге, о людских тревогах в Москве. Жена Евдокия изумленно ахала, прижимала ладони к щекам. Сама она не выезжала дальше Звенигорода, и Якушкино путешествие в Москву казалось ей делом необычным и опасным. А потом жизнь Якушки опять вошла в привычный дневной оборот, доверху заполненный бесконечными домашними заботами, потекла ровно и бездумно, как раньше. Казалось, холмы и сосновые леса, окружавшие Дютьково, надежно отгородили Якушкин двор от тревог и беспокойной маеты большого мира. 2 Всполошенной черной тучей сорвались с кровель вороны и закружились, отчаянно каркая, над градом Звенигородом. Соборный звонарь Пров Звонило раскачивал чугунный язык большого колокола. «Бум-м! Бум-м! Бум-м!» Возле звонаря суетился воеводский тиун Износок Губастый, путался в веревках малых колоколов, кричал под руку: — Громче! Набатным звоном! Чтоб в дальних деревнях слышно было! Татары ведь идут, татары! И катился набатный колокольный звон над полями за Москвой-рекой, над сосновыми лесами, над покатыми спинами холмов, над заснувшими подо льдом озерами. Катился тревожный набатный звон над звенигородскими селами, над деревнями, над дворами рыбаков, бортников и звероловов. И везде, куда он доносился, люди поспешно разбирали топоры и рогатины, засовывали за пояс длинные охотничьи ножи, подхватывали котомки с харчами и выбегали на тропинки, которые с разных концов звенигородской волости вели к городу. Татарская рать была страшнее, чем неистовый лесной пожар. Страшнее, чем черный вихрь, ломающий деревья и срывающий кровли с изб. Страшнее, чем моровая язва, которая тихой смертью подкрадывается к деревням, перешагивая по пути через скорчившиеся, окоченевшие трупы. Татары не щадили никого: ни больших людей, ни малых, ни мужей-ратников, ни ребятишек с жёнками, ни безгласной скотины. Коровам и лошадям степняки перерезали горло кривыми ножами и бросали туши на дорогах, если не могли угнать с собой… В Дютькове, за холмами, колокольный звон был почти неслышен. Не набат донесся до Якушкиного двора, а так — тревожный неясный гул, от которого сжалось сердце. Якушка отбросил топор, присел на бревна: пользуясь свободным зимним временем, хозяйственный мужик ошкуривал жерди для нового скотного двора. Прислушался. Только ветер посвистывал в вершинах сосен. «Неужто почудилось?» Вдребезги разбивая робкую Якушкину надежду, ударили билами по железу караульные ратники на близлежащей горе Стороже. Сомнений не оставалось: это был набат! Поскальзываясь на обледеневшей тропинке, подбежал бобыль Буня — расхристанный, обезумевший от страха. Едва выговорил трясущимися губами: — Беда, Якуш Кузьмич! Воевода людей сзывает! Непонятно почему, но жалкий, беспомощный страх Буни успокоил Якушку. Он почувствовал привычное превосходство над соседом, почувствовал невозможность уподобления ему, растерянному и слабому, и это сразу вернуло Якушке уверенность в себе, в своей способности выпутаться из беды, тяжести которой Якушка еще не знал, как не знал и того, затронет ли его вообще эта беда или пройдет стороной. После бегства из Рязани с Якушкой не случалось ничего страшного и непоправимого. Может, пронесет и на этот раз… Но то, что в Звенигород идти все равно придется, Якушка Балагур знал. Нагрянут ли татары, о которых говорили люди в последние дни, — неизвестно, но то, что от воеводы Ильи Кловыни не уберечься в случае ослушания — это наверняка. Крут был звенигородский воевода, незабывчив. Приказания его в Звенигороде исполнялись неукоснительно. «Один я вам и князь, и отец, и судьба!» — любил повторять воевода, и эти слова крепко запомнились всем, кому пришлось иметь с ним дело. Кто умом запомнил, кто напоминанием доброхотов, а кто и изодранной батогами спиной — немало таких накопилось с той поры, как князь Даниил Александрович за какую-то вину отослал воеводу из Москвы в Звенигород. Не далее как прошлым летом воевода Илья Кловыня приказал вот так же бить в набат, хотя рати и не было никакой. Самолично встречал и пересчитывал сбегавшихся в город мужиков-ополченцев. Кто схоронился тогда от набата — сам был не рад. Воеводские холопы ободрали батогами нетчикам спины до костей, чтоб другим неповадно было ходить в ослушниках… И Якушка засобирался. Его недаром считали хозяйственным мужиком. Не только для дома у Якушки было припасено все, что надобно, но и для ратного дела. Было у Якушки копье с острым железным наконечником, который Евдокия для сохранности смазывала нутряным бараньим салом. Была секира с широким легким лезвием, удобная для боя, а не только для лесной подсеки, как обычные мужицкие топоры. Был колпак из толстого войлока, в который для надежности были вшиты железные полоски. Кольчужка даже была. Выменял ее Якушка задешево у проезжих людей. Не то чтобы совсем новой оказалась кольчужка, но и не рваной вконец: прикрывала грудь, спину, плечи, правую — для сечи наиглавнейшую — руку. Якушка собирался нарастить у кузнеца Ивана Недосеки и левый, оборванный, рукав кольчуги, но так и не собрался. Кузнец просил за работу дорого. Да и то сказать: в мирное время кольчуга для мужика — вещь бесполезная, а от войны люди в безопасной звенигородской земле поотвыкли. Мог бы Якушка и воинский лук себе завести, но для лука нужно было большое умение. Якушка же был землепашец, а не охотник, не дружинник, которого сызмальства приучали метать стрелы… Собираясь в город по набату, звенигородские мужики распоряжались семьей и пожитками по-разному. Случалось, забирали домашних с собой, вместе садились в осаду, загоняли за городскую стену даже животину. Но так делали люди из ближних деревень, со светлых ополий. Чаще же мужики в лесах прятали семьи, в оврагах, в охотничьих избушках за болотами, а то и на своем дворе оставляли, если двор был в укромном месте. Много было таких мест в звенигородских лесах! Лес для русского человека защита от врагов. Так считали люди, и Якушка тоже считал, что лесные чащи да непролазные снега укроют от татар надежнее, чем городские стены. Города-то татары уже научились брать приступом, а лес несокрушим, в лес конный татарин не ходок… «Евдокии с ребятишками лучше рать в Дютькове пересидеть, — размышлял Якушка Балагур. — Зачем татарам соваться в этакую глухомань? Да и не найти им Дютькова. Дорогу сюда лишь местный человек показать может, но такого опасаться вроде бы не приходится. Доброжелателей у татар в звенигородской земле не было и не будет…» На всякий случай Якушка решил оставить с семьей бобыля Буню. Прибрел Буня в Дютьково безвестно, воеводский тиун еще не успел взять его на заметку, никто в городе бобыля не хватится. Ненадежный мужичонка Буня, слабосильный да робкий, но все-таки подмога бабе в случае чего… В Звенигород Якушка Балагур побежал на лыжах через лес, поперек оврагов, спускавшихся к Москве-реке, по самым глухим местам, куда в зимнее время не забредал никто, кроме лесного зверья. Конечно, по льду речки Сторожки идти было не в пример легче, но зачем было Якушке оставлять лыжный след к своему двору? Безопаснее в обход, а лишние версты не в тягость… Из леса Якушка Балагур выскользнул прямо к подножию городового холма и остановился, удивленный непривычным многолюдством у Звенигорода. Особенно много было людей на дороге, которая поднималась по склону к воротной башне, и у прорубей на Москве-реке. Люди толпами валили к городу с ведрами и бадьями, везли на санях деревянные бочки с водой. Звенигородский холм быстро покрывался ледяной броней от подножия до рубленых деревянных стен и башен, отсвечивал на солнце, будто литой железный шлем, — не забраться! Горожане плескали воду и на стены, и на кровли, чтобы татарские горючие стрелы не причинили пожара. Якушка закопал лыжи в снег, сделал на сосне затес для памяти и пошел по скользкой дороге к городским воротам. В воротах стояли дружинники в полном боевом доспехе, с копьями. Прибывавших встречал воеводский тиун Износок Губастый, окликал знакомых по имени (а знал он, считай, всю округу!), делал зарубку на сосновой дощечке — для числа, показывал, кому куда идти дальше. Держался тиун заносчиво, неприступно. Гордился, видно, что доверено ему распоряжаться жизнью и смертью мужиков: от того, куда поставлен человек в осаде, на опасное место или на тихое, зависело многое, а расставлял людей он, тиун… С Якушкой Балагуром тиун обошелся по-доброму, место ему назначил безопасное — на стене, которая выходила к Москве-реке. Обрыв там был особенно высоким и крутым. «Не забыл, видно, мои прошлые поминки!» — удовлетворенно подумал Якушка. — И знакомцы твои там, — напутствовал тиун. — Среди своих будешь… За городскими стенами тоже было многолюдно, шумно. Неширокая площадь между собором и воеводским двором до краев заполнена санями: мужики из деревень, не успевшие занять углы в избах, остановились здесь табором. Ржали лошади, натужно мычали недоенные коровы, суетилась под ногами мелкая скотина. К небу поднимались дымки костров. День выдался студеный, и люди жались к огню. У крыльца воеводской избы редкой цепочкой стояли дружинники. Якушка отметил, что дружинники были не свои, не звенигородские: лица незнакомые, на овальных щитах намалеван московский герб. «Может, и князь Даниил Александрович здесь?» Якушка поискал глазами, кого бы спросить, но потом передумал. Дело это не его, не Якушкино. Ему надобно спешить, куда указано, а не разговорами время занимать! И Якушка, не задерживаясь на площади, зашагал по узкому проходу между городской стеной и подклетями воеводского двора. Возле угловой башни, загораживая окольчуженной грудью узкую дверцу, тоже стоял караульный дружинник. Глянул было подозрительно на Якушку, но заулыбался — узнал. И Якушка его узнал: «Васька Бриль… Кузнеца Недосеки зять…» — К нам, что ли? — спросил Васька, указывая наверх кожаной рукавицей. — К вам, Василий, к вам! — заторопился с ответом Якушка, уважительно кланяясь. Хоть и годился ему этот Васька по годам в сыновья, хоть и ходил в зятьях у старого Якушкиного приятеля, но все ж таки был он мужику не ровня, совсем не ровня. Дружинный плащ и меч у пояса возвысили Ваську над простыми людьми. А так Васька был парень хороший, не гордый… — Поторопись тогда, — продолжал улыбаться дружинник, освобождая дорогу. — Тестюшка мой горячее варево из избы принес. Поснедай, пока не простыло. И рыбак Клим, знакомец твой, тоже тут… Поблагодарив Ваську за доброе слово, Якушка нырнул, согнув голову, в башню и полез наверх по крутой скользкой лестнице. Внутри башни было заметно теплее, чем на воле. «Сами по себе, что ли, стены греют? Печки-то здесь нет…» — думал Якушка, нащупывая в темноте ступеньки. Кряхтя и отдуваясь, выполз из узкого лаза на площадку. Здесь тоже было темно — дружинники для тепла заложили бойницы разным тряпьем. Якушка больно ударился коленом о какой-то ларь, помянул про себя черта, проковылял к двери, которая выводила из башни на дощатый помост. Этот помост тянулся с внутренней стороны стены от угловой до воротной башни. Якушка вышел на воздух и сразу увидел своих. Кузнец Иван Недосека, Клим Блица и посадский человек Моня, тоже знакомый, сидели вокруг глиняного горшка, неторопливо хлебали деревянными ложками. Над горшком поднимался пар. Ветер с Москвы-реки, задувавший в бойницы, относил пар к перильцам, которые ограждали помост со стороны города. К стене между бойницами были прислонены копья и рогатины. Рядом лежали котомки с припасами, овчинные длиннополые тулупы, толстые обозные рукавицы без пальцев. Видно было, что люди изготовились к долгому сидению на морозе. — Хлеб да соль! — проговорил Якушка вежливо. — Едим, да свой! — отозвался, как полагалось по обычаю, кузнец Недосека. Пододвинулся, освобождая Якушке место у горшка, вытер о полушубок ложку, протянул Якушке: — Поешь с нами! Якушка молча прислушивался к разговору: сразу вступать в чужую беседу было неприлично. Другое дело, если человек пришел с новостями. А какие у Якушки новости? Сам рад услышать хоть что-нибудь… Но и другие мало что знали. Говорили, что поутру рано в Звенигород прибежал князь Даниил Александрович с большим боярином Протасием Воронцом, с иными боярами и с дружиной, а обоза при них не было — видно, спешил князь, богатство свое вывезти не успел. Дружинников с князем Даниилом пришло не так чтобы очень много — сотен шесть, но городские дворы они заполнили, и местным мужикам только и осталось, что греться у костров. А спасается князь Даниил от ордынской рати, от царевича Дюденя, который взял Москву и будто бы сюда идет… — Некоей хитростью Москву взял, обольстив князя Даниила Александровича, — значительно добавил кузнец Недосека. Но какой именно хитростью взял царевич Москву и в чем состояло княжеское обольщение, объяснить не мог. Видно, кузнец повторял чужие, самому ему не до конца понятные слова. Перед вечером дружинник Васька Бриль предупредил, что князь с воеводами обходит стены, смотрит, готовы ли ратники к осаде. К вечеру все, кому положено, были на своих местах, стояли вдоль стены через человека: у одной бойницы — дружинник с луком, у другой — ратник из мужиков или посадских людей с копьем или рогатиной. И в десятке, куда попал Якушка, дружинников и ополченцев было поровну, пять на пять, и все они были звенигородцами. Но начальствовал над пряслом[109 - Прясло — участок стены между двумя башнями.] княжеский дружинник Алексей Бобоша. И в других местах старшими тоже были княжеские люди. Обижаться на это не приходилось: если князь в городе, он всему голова… Якушка до этого ни разу не видел князя и ожидал обхода с понятным волнением, хотя сам понимал, что волноваться ему точно бы не с чего: одет исправно, копье наточено, топор блестит, как новый. Да и обратит ли внимание князь на него, человека мизинного? Но все-таки было боязно… Князь Даниил Александрович шел впереди всех, как и полагалось князю. Он был в кольчуге и при мече, но на голову надел не боевой шлем, а теплую бобровую шапку с красным верхом; золотая княжеская гривна постукивала по кольцам доспеха. Якушка удивился, что грозный и величественный воевода Илья Кловыня держится поодаль от князя, а рядом с князем вышагивает простенький с виду старичок в нагольном тулупчике, в меховом колпаке. Среди воевод, звеневших дорогим оружием, он казался невзрачным и совсем мирным, только взглядом обжигал, как лезвием ножа. Откуда было знать Якушке, что это — большой боярин Протасий Федорович Воронец, самый непонятный и самый страшный человек в Москве? Однако взгляд старика, от которого мурашки побежали по спине, Якушка запомнил навсегда… Да еще запомнил суровость на лице князя Даниила Александровича, горестные морщины в уголках его рта, судорожное подергивание век. Может, только тогда и поверил до конца Якушка, что тревога не была ложной, что биться с ордынцами все-таки придется… Ночь прошла спокойно. Дружинники отсыпались в башне, перепоручив караул мужикам-ополченцам. В морозной прозрачности неба мигали звезды. Луну окружал мерцающий желтый венец, похожий на нимб вокруг головы святого. Изредка на круглый лик луны набегали облака, и тогда по снежной равнине за рекой скользили неясные тени, будто неведомая безмолвная рать проворно бежала к городу и, добежав до подножия холма, растворялась в черной тени. А может, так только казалось людям, истомившимся от недоброго ожидания. Якушке выпало караулить под утро. Он смотрел через бойницу, как постепенно розовело небо над дальним лесом, как медленно, будто нехотя, выползало багровое солнце. В какой-то неуловимый миг край солнца оторвался от кромки леса, и лед на Москве-реке заискрился, засверкал. Якушка зажмурился, ошеломленный неожиданным потоком света, а когда снова глянул в бойницу — не поверил глазам своим. Из-за поворота реки, растекаясь, как жирное чернильное пятно по листу пергамента, накатывалась на Звенигород черная татарская рать… Якушка кинулся к башне — будить дружинников, но не успел сделать и двух шагов, как его оглушил медный рев набата. Видно, не один Якушка бодрствовал в тот час, и кто-то из караульщиков уже успел подать знак на колокольню. Стуча сапогами, побежали к своим бойницам дружинники. Смолк набатный колокол, и стало совсем тихо, но не прежней тишиной ожидания, а тишиной кануна битвы — давящей, напряженной, грозной. И в этой тишине, туго натянутой, как тетива лука, готовая сорваться смертоносным полетом стрелы, — шли к Звенигороду татары, черные всадники на снежной белизне. Татары ужасали муравьиной своей бесчисленностью, неотличимостью друг от друга, своим непонятным безразличием к людям, которые с жадным любопытством разглядывали их сквозь щели бойниц. Татары проходили, не поворачивая голов к городу, будто мимо пустого места, и было в этом что-то глубоко оскорбительное для звенигородцев и одновременно пугающее, и стены родного города казались им хрупкими и ненадежными. …С таким каменным безразличием приближается к своей жертве мясник, уверенный в своем праве безнаказанно убивать и в спокойной неотвратимости задуманного… Безмолвно катился под городовым холмом нескончаемый поток татарских всадников, только копыта часто постукивали по речному льду — будто горох сыпался на железный противень. Казалось, стронулась вдруг и потекла среди зимы Москва-река, но потекла в другую сторону, и не прозрачными веселыми струями, а черной пеной… За конными татарскими тысячами потянулись обозы, сотни простых мужицких саней, запряженных низкорослыми пахотными лошаденками. Видимо, татары загодя собрали обоз в попутных деревнях под будущую добычу. Мужицкие же лошадки тянули на полозьях камнеметные орудия — пороки. Несколько пороков — угловатых, хищных, оплетенных паутиной ремней — остановилось прямо под городским холмом, на льду Москвы-реки. — Глянь-ка! Глянь! На нас изготовляют! — крикнул Якушка дружиннику Ваське Брилю, стоявшему у соседней бойницы. — Господи, помилуй и защити рабы твоя… — А ты думал, мимо пройдут? — насмешливо отозвался Васька. — Думал, молитвы твои отгонят окаянных?! За обозами снова шла конница, и по-прежнему — мимо, мимо. Только последняя татарская рать повернула коней к городу, мгновенно заполнив великим множеством всадников весь берег Москвы-реки. Эта рать, наверно, была лишь малой частью Дюденева войска, но все равно на каждого звенигородца и москвича приходилась если не сотня, то не один десяток врагов. Татары спешивались, ставили на снегу круглые войлочные юрты, отгоняли за реку табуны коней. Разьехались в разные стороны сторожевые татарские загоны. Пошли по сугробам густые цепи лучников, обтекая город. Просвистели первые татарские стрелы, с глухим стуком вонзаясь в деревянные стены и кровли. Осада Звенигорода началась. 3 В памяти Якушки Балагура дни звенигородского осадного сидения остались не размеренным чередованьем часов, как привычные будни, а минутными озареньями, яркими вспышками то ужаса, то боевого азарта, то боли, то торжества, то обреченности, то надежды, а между ними — забытье нечеловеческой усталости, когда он дремал, уткнувшись лбом в шершавые ледяные доски помоста — бездумно, настороженно, в готовности ежесекундно метнуться обратно к бойнице… …Далеко внизу, под холмом, копошатся возле своих пороков татарские воины, натягивают ремни, волокут каменные глыбы. Звенигородские дружинники пускают в них стрелы, но татары, прикрываясь большими щитами, продолжают свое зловещее дело. Камни ложатся в углубления рычагов, похожих на огромные деревянные ложки, и рычаги пороков разом взметываются — с бешеной силой, с треском и скрежетом. Каменные глыбы несутся вверх, сначала — стремительно и неудержимо, а потом, уже на излете — медленно поворачиваясь в воздухе, бессильно толкаются в подножие стены и катятся обратно, снова набирая стремительность, но теперь уже — стремительность падения. Ликующий крик дружинника Алексея Бобоши: — А ведь не достать им до нас! Не достать!.. …Карабкаются по обледеневшему обрыву татарские воины, вырубают топориками ступени во льду, волокут за собой лестницы, злобно воют, натягивают луки, угрожающе взмахивают саблями. Срываются, катятся вниз, к подножию холма, где уже чернеет зловещая кайма мертвых тел. Снова набегают нестройными толпами и карабкаются, карабкаются к городской стене, к нему, Якушке. А навстречу им летят из бойниц стрелы, метательные копья-сулицы, камни, глыбы льда, зола и песок. Все, что может убивать и слепить глаза, обрушивают на их головы защитники Звенигорода. Но татары все лезут и лезут, и не видно конца их приступу. Посадские люди, их жонки и дети устали подносить связки стрел, коробы с каменьями и золой. Несут, несут — и все мало. — Еще несите! Еще! Побольше! — неистовствует Алексей Бобоша, сам становится к бойнице и пускает стрелу за стрелой, подменяя раненого звенигородского дружинника. Якушка проталкивает через свою бойницу тяжелое бревно и смотрит, торжествуя, как оно катится по обрыву, сшибая татарских воинов. А злые языки пламени пляшут над кровлями: татарские горючие стрелы довели-таки город до пожара! Клубы дыма ползут к крепостной стене, слепят и душат ратников, но им нельзя покинуть свои места у бойниц — приступ продолжается. Якушка давится кашлем, трет рукавом слезящиеся глаза, вслепую нащупывает камни и выкидывает, выкидывает их через бойницу, без конца. Все смешалось, и не понять, день ли сейчас, вечер ли, а может, ночь уже? Темень, дым, смрад, а под стеной — леденящий сердце вой татарских воинов… …Морозное утро. Под стеной, где вчера бился Якушка, тихо. Бой переместился к воротной башне, где не так высоки и обрывисты склоны звенигородского холма, где татарские лестницы дотягиваются до гребня стены. Якушка осторожно выглядывает в бойницу. За рекой, над дальним лесом, поднимались столбы черного дыма — татары жгли деревни по всей звенигородской волости. Со свистом летят татарские стрелы, изредка проскальзывают в бойницы: лучники Дюденя по-прежнему стоят под стеной, подстерегают неосторожных. — Поберегитесь, люди! Поберегитесь! — предостерегает Алексей Бобоша. — Нечего зря головы подставлять! Ополченцы отходят от бойниц. Только Васька Бриль, досадливо поведя плечами, снова высовывается наружу: любопытно ему по молодости, совсем не страшно. Высовывается и вдруг кричит — тонко, по-заячьи, хватается немеющими пальцами за древко татарской стрелы, которая вонзилась в шею, в самый вырез кольчужной рубахи. Корчится Васька, катится по помосту и исчезает за его краем — падает в закопченный сугроб, в небытие. «Господи, прими душу его с миром…» …Судорожно, надрывно зовет труба воротной башни. Толпой бегут по помосту к башне ратники, сшибаются в спешке копьями, тяжело дышат. Бежит, подняв над головой тяжелый прямой меч, московский княжеский человек Алексей Бобоша. Бежит кузнец Иван Недосека, размахивает топором, выкрикивает страшные проклятия. Бегут звенигородские дружинники от угловой башни. Бегут посадские люди и мужики-ополченцы с рогатинами и кистенями. Воевода Илья Кловыня с ними бежит, взмахивает рукой в железной рукавице, торопит людей: «Быстрее! Быстрее!» Бежит, прихрамывая, Якушка Балагур, захваченный общим порывом. И нет у него сейчас страха; только одно желание — не отстать от своих. А на помосте, между угловой и воротной башнями, ощетинилась копьями кучка татарских воинов, успевших перевалить через стену. К ним протискиваются новые и новые татары, татарский строй разбухает на глазах. Если татар не вышвырнуть обратно за стену, конец Звенигороду! Набегают на татарских воинов звенигородцы, схватываются врукопашную. А с другой стороны помоста, от воротной башни, московские дружинники приспели с князем Даниилом Александровичем. Князь Даниил кричит протяжно, страшно: «Бе-е-ей!» Лязг оружия, топот, стоны. Якушку толкают сзади, наступают на пятки, но что он может? Помост узкий, а людей много. Перед Якушкиными глазами только свои, татар не видно. Не протиснуться ему вперед, не найти, кого ткнуть копьем — впереди спины звенигородцев, островерхие шлемы дружинников да войлочные колпаки ополченцев. С кем биться? Но падает Алексей Бобоша. Бессильно прислоняется к стене, зажимая ладонью проколотый бок, кузнец Иван Недосека. Еще падают звенигородцы, еще. У татар сабли острые! И вот Якушка наконец вырывается вперед, прямо на высокого татарина, который отличается от других круглым медным шлемом, нарядным панцирем, красной бахромой на рукавах. Якушка с размаху бьет копьем в грудь татарина, вкладывая в удар всю извечную ненависть мирного землепашца к разбойнику-степняку, всю силу своих мускулистых, закаленных неизбывной мужицкой работой рук, которые подняли столько земли, повалили столько леса, что если бы ту землю и тот лес собрать вместе, то сложился бы град не меньше Звенигорода! Копье с хрустом входит в татарскую грудь, наконечник застревает в чешуйках панциря. Якушка дергает древко, ужасаясь своей незащищенности, своему бессилию отразить встречный удар. Но ответного удара нет. Схватка закончилась. Дружинники перебрасывают тела убитых татар обратно через стену — туда, откуда они пришли незваными гостями. Возле Якушки останавливается воевода Илья Кловыня, говорит одобрительно: — Похвалы достойно, мурзу копьем свалил! Вижу, добрый из тебя ратник получится! Если надумаешь ко мне в дружину проситься — приму. — По мужицкому делу я больше привычен, — стесняется Якушка. — Да и хозяйство, опять же… — Ну, дело твое… А слова мои запомни… …Снова проходит мимо Звенигорода татарская конница, но она теперь идет не от Москвы к Можайску, а от Можайска к Москве. Большие тумены покидают звенигородские волости — дочиста ограбленные, выпустошенные. Но по-прежнему стоят под Звенигородом войлочные юрты татарского осадного войска, лучники пускают стрелы в город, спешенные воины Дюденя лезут на стены. А ночами по-прежнему мигают на пригородных полях бесчисленные костры татарского стана. Снова и снова ходит по стенам, от бойницы к бойнице, князь Даниил Александрович, ободряет воинство свое: — Большие татары ушли, скоро уйдут и остальные. Надейтесь, люди, на оружие свое да на божье заступничество. Но мало кто уже верил в обнадеживающие слова. Обессилели люди в осаде, упали духом перед татарской звериной настойчивостью. Татар уже положили под стенами без числа, а они все лезут, лезут. Будет ли конец им, господи? Невмоготу больше! А утром — радостный колокольный звон, ликующие крики: только догорающие костры остались на месте бывшего татарского стана. Ушли татары в темноте, как ночные разбойники-тати. Выстоял град Звенигород! Еще два дня держал людей в осаде воевода Илья Кловыня — осторожничал. Посылал конные сторожевые разъезды вниз по Москве-реке. Но разъезды возвращались и рассказывали, что ушел Дюдень невозвратным путем, что нет больше татар ни за Истрой, ни за Всходней, везде чисто. Отправляясь обратно в Москву, князь Даниил Александрович собрал звенигородцев на соборной площади, в пояс поклонился людям (Якушка даже прослезился, увидев такое): — Благодарствую, чада мои, что крепко стояли против супротивников, окаянных язычников, сыроедцев! Идите с миром по дворам своим! — И тебе спасибо, княже, оборонил люди свои! — ответно гудела толпа. Крупными хлопьями падал снег, будто торопился прикрыть зловещие следы войны. С карканьем проносились над головами стаи ворон, возвратившихся на городские кровли, на прежние обжитые места, и их возвращение убеждало даже самых недоверчивых, что беда позади. Только легкий запах гари да побуревшие от крови повязки у ратников еще напоминали о страшных днях осады. 4 Память людская отходчива. Иначе как жить? Незабытое горе давит, сгибает до земли, превращает жизнь в тоскливую черную муку. Забудется и эта татарская рать, как забылись прошлые. Сотрется из памяти, если рать не затронула самых близких людей. Но в такое не хотелось верить и не верилось. Предчувствие — дар немногих. Якушка Балагур потом вспоминал, что не было у него после конца осады никаких дурных предчувствий. Не было, и все тут! Даже наоборот: бежал Якушка к своему двору с легким сердцем, радовался наступившей тишине, лесной отрешенности от забот, легкому скольжению лыж. Свистел, как мальчонка, спускаясь с холмов в дютьковскую долину. Кричал оглушительно, пугая лесное зверье: «О-го-го-о!» Протяжным эхом отзывались холмы: «…го-го-о!» Металась по еловым лапам перепуганная белка. С шумом, роняя снежные комья, сорвалась лесная птица глухарь. «О-го-го-о!» Нерушимо стояли вокруг Дютькова леса. Ничто не предвещало беды. Но снег в долине истоптан копытами. Но на месте Якушкиного двора — мертвое пепелище, и закопченная печь поднималась над ним, как надгробие на кладбище. И не было больше ничего: ни людей, ни скотины, только воронье карканье да скользкие волчьи тени за кустами. Якушка выронил из рук копье, побрел, пошатываясь, к пепелищу. Бездумно, отрешенно разгребал давно остывшие угли. Черепки разбитых горшков… Прогоревший дверной засов…Скособочившаяся от жара медная ступка… Все черное, черное… Якушка нашарил под печкой щель тайника, вытащил оплавившийся комок серебра и бессильно лег на золу надежды больше не было. Если бы жена Евдокия с ребятишками ушла по своей воле, ежа не забыла бы в тайнике свое и Машуткино приданое. Значит, смерть или вечный татарский плен… Рухнуло в одночасье все, чем был жив Якушка. Что делать? Начинать все снова — с голой, земли, с первого бревна, положенного на пустоши? Надрываться в работе, копить по крохам новое хозяйство? И ждать, когда снова все расхватают хищные татарские руки? Так случитесь с Якушкой на отчей земле, в деревне за Окой. Так случилось и здесь, в звенигородских лесах. И в любом другом месте могло случиться, потому что не было безопасности в Русской земле, вдоль и поперек исхоженной татарскими ратями. Не оставалось у Якушки больше силы начинать все сызнова. Будто оборвалось что-то, державшее мужика при земле. Одно оставалось Якушке — ненавидеть. Тяжелая, нерассуждающая, готовая перехлестнуть через край ненависть к ордынским насильникам переполняла Якушку. Ненависть, с котором нельзя жить, если не дать ей исхода — захлебнешься. В сумерках Якушка Балагур снова пришел в Звенигород. Сидел, коченея, на крыльце воеводской избы, не поднимая глаз на людей, не отвечая на участливые слова. Он ждал, когда воевода Илья Кловыня выйдет в свой обычный вечерний досмотр городского караула. А когда дождался — рухнул на колени, прошептал отчаянно: — Возьми в дружину, воевода… Якушка я, из Дютькова, которого ты звал к себе в осадные дни… — С чего вдруг надумал? — удивился воевода. — Быстро же ты на своем дворе нагостился! Якушка медленно разжал пальцы. На серой от золы ладони тускло блеснул оплавленный комочек серебра. Глава 3 Смерть Великого князя 1 Князь Даниил Александрович давно заметил, что черные вестники почему-то приезжают чаще всего ненастными ветреными ночами, когда люди замыкаются в своих жилищах, а над опустевшими дорогами проносятся, топоча по размокшей земле, грозовые ливни. Может, зло боится света и предпочитает подкрадываться в темноте?.. Бешеная грозовая ночь злодействовала над Москвой на исходе мая, в лето от сотворения мира шесть тысяч восемьсот второе[110 - 1294 год.], когда приехал гонец с вестью о неожиданной смерти великого князя Дмитрия Александровича, старшего брата Даниила. Шквальные порывы ветра сотрясали кровли княжеского дворца, косые струи дождя хлестали в слюдяные оконницы, колокола кремлевских соборов сами собой раскачивались и гудели; казалось, это город стонет в непроглядной тьме, придавленный лютой непогодой. Разбуженный комнатным холопом, князь Даниил принял недоброго вестника в тесной горенке, заставленной дубовыми сундуками с посудой и мягкой рухлядью, без всякой торжественности, только домашний синий кафтан накинул на исподнее белье. Молча выслушал гонца, переспросил только, где сейчас княжич Иван, единственный сын и наследник Дмитрия Александровича, и, услышав в ответ, что он едет с отцовской дружиной и обозом от Волока-Ламского к Переяславлю, — закончил разговор… У порога холодно стыла лужа, которая натекла с сапог и мокрой одежды гонца. В черной, как деготь, воде отражались тусклые огоньки свечей. За притворенной дверью затихали, удаляясь, тяжелые шаги дворецкого Ивана Романовича Клуши. Даниил представил, как замечется сейчас сотник Шемяка Горюн, рассылая дружинников за думными людьми, как побегут к дворцовому крыльцу, разбрызгивая сапогами лужи и прикрываясь полами плащей от секущего дождя, поднятые с постели бояре и воеводы, — и зябко повел плечами. Первое чувство ужаса, когда Даниилу вдруг показалось, что рухнули стены и он остался будто голый, незащищенный на ледяном ветру, — уже прошло, и к князю вернулась способность думать и рассуждать. А подумать было о чем… Старший брат, великий князь Дмитрий Александрович, был для Даниила опорой в жизни, поводырем в темном лесу княжеских дел. Даже побежденный и униженный, преследуемый по пятам князьями-соперниками, изгнанный из столицы, — Дмитрий Александрович оставался в глазах людей великим князем, вокруг которого спустя малое время снова собирались друзья и ненависть к которому выявляла скрытых недругов. Привычная расстановка сил сохранялась на Руси, и было понятно, с кем хранить дружбу и против кого готовить рати. Со смертью великого князя Дмитрия Александровича все привычное рухнуло и рассыпалось, как спицы из тележного колеса, потерявшего обод в глубоком ухабе… Даниил с горьким сожалением думал, что он напрасно мнил себя самостоятельным правителем. Спокойными и благодатными для Москвы годами он обязан единственно старшему брату. Сильная рука великого князя прикрывала Москву от посягательства соседей, устрашала недоброжелателей. А он, Даниил, как малое дитя, сердился на братскую руку и порой отталкивал ее… Но только ли он, Даниил, виноват в том, что между Москвой и стольным Владимиром случались и пасмурные дни взаимного недоброжелательства, и грозовое громыхание открытой вражды? Вспоминая прошедшие годы, Даниил мог честно ответить: нет, не только он! Великокняжеский Владимир издавна привык видеть в удельной Москве лишь младшего служебника и требовал присылать полки, как будто у Москвы не было иного предназначения, кроме как подпирать своими неокрепшими плечами пышное, но непрочное строение великокняжеской власти, которое опасно раскачивали ордынские злые ветры, постоянное соперничество князя Андрея Городецкого, среднего Александровича, новгородское неуемное своевольство, равнодушие ростовских, ярославских, углицких, белозерских и иных удельных князей. «Полки! Посылай полки!» — требовал великий князь Дмитрий Александрович от младшего брата. Требовал, но не всегда получал желаемое, потому что Даниил вместе с властью над Москвой воспринял неуступчивость воеводы Ильи Кловыни и отвечал его словами: «А ну как к Москве приступят враги? Чем город оборонять буду?» Время подтвердило мудрость такой неуступчивости. Копилась в Московском княжестве ратная сила, не растрачиваемая на стороне. Осторожное обособление от междоусобных войн позволило Даниилу избежать многих несчастий. Обошли Московское княжество, не числившееся в явных союзниках великого князя Дмитрия, разорительные татарские рати, которые дважды наводил на Русь злой домогатель великокняжеского стола князь Андрей Городецкий… Когда же он, Даниил, переступил незримую черту, которая в глазах людей отделяла его от великокняжеских деяний Дмитрия Александровича, и он, московский князь, недвулично оказался в воинском стане старшего брата? Да и была ли она, эта черта? Скорее, это было похоже на скольжение по ледяному склону, поначалу — невольное, едва заметное, а потом — все стремительнее, и уже нельзя было остановиться, неудержимо несло навстречу ветру… В лето шесть тысяч семьсот девяносто третье[111 - 1285 год.] князь Андрей Городецкий опять привел на Русь ордынского царевича с конным войском. Вскипела в жилах Дмитрия Александровича горячая кровь его отца, не стал он прятаться от татар в дальних городах, но кинул клич по Руси, сзывая храбрых на битву. Захваченный общим одушевлением, Даниил Московский тоже привел свою дружину к Оке-реке. Над ратным полем развевались рядом владимирские и московские стяги, являя всем единение братьев. Побили тогда русские полки татар, и побежал царевич в Орду бесчестно, пометав на землю рыжие бунчуки свои, и обнял с благодарными слезами великий князь Дмитрий своего брата младшего Даниила, и пошли по Руси разговоры, что родичи по крови породнились и делами… Но победа над царевичем вызвала гнев и ордынского хана, и князя Андрея Городецкого, обманувшегося в своих надеждах, и гнев их пал поровну на Дмитрия и на Даниила… Потом московская дружина вместе с великокняжескими полками ходила на мятежную Тверь. Кровь тверичей еще больше связала братьев. Дальше — больше. В Москве перестали привечать послов Андрея Городецкого, соперника великого князя. А в отместку в заволжском городе Городце люди князя Андрея разбили московский торговый караван и пометали купцов в земляную тюрьму. После этого Даниил Московский перестал возить дани в Волжскую Орду, к хану Тохте, держа руку темника Ногая, как великий князь Дмитрий Александрович. Полное единенье со старшим братом не казалось тогда Даниилу опасным. Дмитрий Александрович крепко сидел на великокняжеском столе во Владимире. Смирились и затихли его соперники, только в Орду стали ездить чаще, чем прежде, и жили там подолгу. И князь Андрей Городецкий зачастил в Орду, и князь Дмитрий Ростовский, и князь Константин Углицкий, и князь Федор Ярославский, и иные недоброжелатели великого князя. На людях Дмитрий Александрович об этих поездках говорил равнодушно и презрительно: «Вольному воля! Кому русский мед по душе, а кому бесовский напиток кумыс!» Но брату своему Даниилу признался в своей тревоге: «Ох, чую, не к добру ордынское сидение Андрея!» Так и вышло. В лето шесть тысяч восемьсот первое[112 - 1293 год.] князь Андрей Городецкий навел на Русь многочисленную конную рать ханского брата Дюденя. Великий князь Дмитрий Александрович с семьей и боярами укрылся от Дюденевой рати в Пскове, у своего старого друга князя Довмонта Псковского. Верные люди доставили в Псков серебряную казну, скопленную Дмитрием за годы великого княжения. Но Русь-то ведь не серебро, ее не спрячешь в сундук и не увезешь в безопасное место! Тесны для Руси неприступные стены псковского Крома! Опять легли русские земли под копыта ордынских коней, захлебнулись в дыму бесчисленных пожаров. Ханский брат Дюдень сжег в ту злосчастную зиму четырнадцать русских градов, столько же, сколько пожег до него хан Батый. Татарская рать на этот раз не миновала Московское княжество… В обозе Дюденева войска возвратились на Русь князья, противники Дмитрия Александровича, и начали разбирать бывшие великокняжеские города. Князь Андрей Городецкий под колокольный перезвон торжественно въехал в стольный Владимир, который предпочел откупиться от татарского разорения полной покорностью. Князь Федор Ярославский с благословения Андрея поспешил занять Переяславль, отчину старшего Александровича, и заперся с дружиной за его стенами, выжидая исхода войны между братьями. Новгородские, посадники признали Андрея великим князем и выговорили себе за это Волок-Ламский, удел единственного сына Дмитрия Александровича — княжича Ивана… Нелегким было время после Дюденевой рати, когда Даниил возвратился из Звенигорода в разоренную Москву и начал собирать людей на родные пепелища. Но и тогда все казалось ему поправимым. Старший брат Дмитрий собирал в Пскове новое войско, переехал в Тверь и при посредничестве князя Михаила Тверского добился возвращения отчинного Переяславского княжества. Некоторые удельные князья, обиженные непомерным властолюбием нового великого князя Андрея, уже посылали к Дмитрию Александровичу посольства, обещая помощь. Даниил, узнавший об этом от верных людей, поверил, что старший брат вернет себе власть над Русью, и, властвуя, оградит от бед Московское княжество… И вдруг — смерть! Будущее казалось мрачным. Андрей Городецкий не простит тесную дружбу с Дмитрием Александровичем, никогда не простит. Теперь нужно думать, как сохранить Московское княжество. Для себя сохранить и для сыновей-наследников. А сыновья Даниила подрастали: Юрий, Александр, Борис, Иван. Пройдет три-четыре года, и старший — Юрий — возьмет в руку меч, чтобы встать рядом с отцом на ратном поле. И еще можно ждать сыновей — жена Ксения опять ходит не порожняя. Милостив бог к Даниилу. Не то что к старшему брату Дмитрию. У князя Дмитрия Александровича лишь один сын — Иван, а внуков нет и не предвидится. Может и так случиться, что закончится на Иване славный род старшего Александровича… Горькая это судьба — умирать без наследников… Но и жить с малолетними наследниками — судьба нелегкая. За сыновей — отец в ответе. Не только за Московское княжество беспокоился нынче Даниил, но и за сыновей своих, божьей милостью наследников княжества. Жестоко, ох как жестоко будет биться Даниил! За себя биться, за сыновей, за княжество! Только бы хватило силы!.. Но силы было еще мало. Против великого князя Андрея в одиночку не выстоять, задавит многолюдством войска. Городецкие полки, ярославские, ростовские, углицкие, белозерские, а теперь еще великокняжеские владимирские полки прибавились! Да и Господин Великий Новгород, если Андрей позовет, ратью выйдет. Надо же посадникам как-то оправдываться за новоприобретенный Волок-Ламский! Одна надежда осталась у Даниила — найти союзников, для которых князь Андрей Городецкий так же опасен, как для Москвы. Найти и соединиться под одним стягом… Так и сказал Даниил Александрович собравшимся на совет боярам и воеводам: — После почившего в бозе брата нашего Дмитрия, да обретет покой его душа многострадальная, Москва осталась одна. Но один в поле не воин. С кем соединиться в ратном строю, чтобы сберечь Московское княжество от неприятеля нашего князя Андрея? Тяжелое молчание повисло в горнице. Бояре и воеводы виновато отводили глаза, не решаясь вымолвить слово совета. И Даниил вдруг подумал, что, может быть, напрасно он столько лет подряд ломал волю своих думных людей, принуждая к слепому повиновению? Не пожелавших смириться в гневе отсылал прочь из Москвы, как воеводу Илью Кловыню… И вот — расплата! Наступило время великих решений, а думные люди не столько о самом деле размышляют, сколько стараются угадать, что он, князь Даниил, желает от них услышать. Чего-то недодумал Даниил, смиряя боярское своевольство, чего-то недосмотрел, и вот ныне с горечью увидел, что надеяться можно только на себя самого. Да еще на большого боярина Протасия Федоровича Воронца, несгибаемого старца, не единожды гневавшего его несогласием, а теперь — самого нужного… И князь Даниил кивнул Протасию Воронцу: — Говори, боярин! Протасий встал, поклонился князю, поблагодарил за честь. Думные люди смотрели на него с завистью и опаской. Честь великая Протасию, но и ответ, в случае чего, не меньше. Осторожному лучше промолчать. Бог с ней, с честью-то! Князь Даниил слушал неторопливую речь старого боярина и — в который уже раз! — радовался совпадению мыслей. Радовался, что придуманное им самим находит подтверждение в словах боярина, как будто не Протасий, а сам он держит речь перед замершими думными людьми. Протасий Воронец советовал противопоставить великому князю Андрею союз трех дружественных князей — Даниила Московского, Михаила Тверского и Ивана, сына покойного великого князя, единственного законного наследника Переяславского княжества. Если помочь Ивану утвердиться в своей отчине, то можно не просто союзника приобрести, но благодарного навек друга… Протасия поддержали тысяцкий Петр Босоволков, архимандрит Геронтий и другие думные люди. Умное слово сказано, почему бы не присоединиться? Не видел иного решения и князь Даниил. Он согласно кивал, когда Протасий Воронец заключил: — Надобно ссылаться с Михаилом и Иваном немедля, пока во Владимире не разобрались, что к чему. Послом в Тверь меня пошли, хитрый нрав князя Михаила мне доподлинно известен. Будь в надежде, княже: привезу мир и дружбу! А с Иваном лучше сам встреться — по-родственному, по-отцовски. В отца место ты остался братиничу[113 - Братинич — племянник.] своему Ивану. В Москве встреться или по дороге на Переяславль, как Иван пожелает. Не время нынче спорить, кто к кому ехать должен, кому честь выше. Другое важно: дня лишнего не пропустить! С боярином Протасием Воронцом в Тверь отправился архимандрит Геронтий, чтобы на месте скрепить договорную грамоту крестоцелованием. А к князю Ивану поехал с крепкой охраной сотник Шемяка Горюн. Велено было Шемяке поспешать и говорить с Иваном уважительно, мягко, высказать родственную заботу князя Даниила о Переяславском княжестве. Но и намекнуть было велено, что без московской помощи навряд ли попадет Переяславль в руки Ивана, — чтобы Иван о том задумался… 2 Прошла неделя, а вестей от послов не было. Князь Даниил томился ожиданием. Подолгу сидел один в горнице, не допуская к себе даже домашних. Вечерами обходил кремлевские стены — хмурый, озабоченный, руки заложены за спину. Следом, неслышно ступая мягкими сапогами, не приближаясь и не отставая от князя, крались телохранители. Даниил не замечал их, как не замечает человек собственную тень, от которой все равно не убежать, как ни старайся, — приросла навеки. Не замечал князь и сторожевых дружинников, замиравших при его приближении и как бы вжимавшихся в морщинистую бревенчатую стену. Привычное, им же самим созданное одиночество, окружало Даниила, и он не тяготился им, искренне веря, что без незримой черты, отделявшей князя от остальных людей, не может быть подлинного величия. Без малого два десятка лет княженья приучили Даниила не задерживать взгляда на суетном, мелком. А мелким казалось все, что не поднималось вровень с державными княжескими делами или не мешало, при всей своей кажущейся малозначительности, плавному скольжению этих дел, подобно песку, попавшему во втулку тележного колеса. На такие мелочи обращать внимание было необходимо, и высшая мудрость князя состояла в том, чтобы уметь выделять мнимые мелочи из необозримого множества истинных мелочей… Даниил радовался, когда за мелким, обыденным делом вдруг прояснялось нечто значительное, то, что другие — незрячие — пропустили мимо. Вот, к примеру, сегодня вечером. На дорогах, которые вели в Москву, почти не было людей. И позавчера, и вчера к городу толпами шли ратники, а сегодня не идут. Почему? Неразумный не заметит, а если и заметит, то не поймет скрытый смысл. А Даниил и заметил, и зарубку на память сделал, потому что безлюдье на дорогах означало, что мужики-ополченцы из ближних и дальних московских деревень уже собрались за кремлевские стены. Удивится тысяцкий Петр Босоволков, когда князь скажет ему мимоходом: «Спасибо, боярин, быстро собрал пешую рать!» Удивится и восхитится князем, и преисполнится почтением, и будет гадать, откуда Даниилу все известно, ибо сам тысяцкий о сборе пешей рати ему доложить еще не успел… А князь Даниил не только знал, но уже и прикинул, что из этого следует, если примерить к большим княжеским заботам. За Москву можно теперь не опасаться, город сбережет севшее в осаду ополчение, руки у князя развязаны, можно хоть завтра выводить в дальний поход конные дружины! Но это потом, потом… А пока князь Даниил ждал вестей, а люди ждали решение князя. Но князь молчал, будто не замечая беспокойства и ожидающих взглядов. Он лишь велел вызвать из Звенигорода в Москву старого воеводу Илью Кловыню. Велел, ничего не объясняя, оставив в недоумении даже многоопытных думных людей. Ведь известно было, что воевода в опале, что отослан из столицы в маленький Звенигород за упрямство и противление воле князя. Как же так, откуда вдруг милость к опальному воеводе? А все было очень просто. Князь Даниил понял, что воевода нужен именно здесь, в Москве, что в нынешнее тревожное и опасное время хорошо иметь рядом такого верного и непоколебимого человека, как Илья Кловыня. А что до обиды на прошлое упрямство воеводы, так это и есть то мелкое, что нужно уметь отбрасывать в сторону, если речь идет о пользе для княжества… Воевода Илья Кловыня приехал в Москву с большим обозом и дружиной; будто заранее знал, что возвращаться ему в Звенигород больше не придется. Князь Даниил самолично вышел во двор, обнял как родного человека, заговорил радушно, дружелюбно: — Рад! Рад! По-добру ли доехал, воевода? О семье не спросил. Знал, что у воеводы Ильи Кловыни заместо жены — Москва-матушка, а заместо детей — дружинники да ополченцы. Весь Илья Кловыня — в войске, иного для него не существовало. Поэтому-то Даниил, желая уважить воеводу, сразу предложил: — Не посмотреть ли нам ратников твоих? Каковы будут? — Добрые вои! — просиял воевода. — С такими хоть на татар в поле выходи! Рядышком, плечо в плечо, князь и воевода обошли выстроившихся дружинников. Войско действительно было хорошее, любо-дорого поглядеть. Дружинники стояли прямо, смотрели весело, будто на подбор молодые, ладные, в единообразных доспехах: островерхие шлемы, кольчуги, овальные щиты с медными бляхами посередине… Только на самом краю строя стоял ратник, чем-то неуловимо отличавшийся от остальных дружинников: то ли ранней сединой в бороде, то ли горестными морщинами, то ли едва заметным дрожанием копья в узловатой тяжелой руке. Приглядевшись, князь Даниил понял, что именно привлекло его внимание. Остальные дружинники будто сроднились с оружием, с доспехами, а на этом доспехи лежали как-то неловко, кольчуга морщинилась на груди, меч оттянул книзу слабо затянутый пояс. Будто мужик, переодетый дружинником… — Откуда взялся такой нескладный? — ткнул пальцем Даниил. Воевода Илья Кловыня обиженно поджал губы, побагровел, но ответил тихо, почтительно: — Из звенигородских мужиков, княже. Якушкой Балагуром кличут… — Не больно весел твой Балагур! — улыбнулся князь. Но воевода не поддержал шутки: — Не с чего ему веселиться! Татары всю семью вырезали! А воин он добрый, на сечу злой — сам видел. Мурзу на стене самолично копьем свалил. — Ну, коли так, пусть остается в дружине, — согласился Даниил. — Но в караул в Кремле пока что его не ставь. Подержи на своем дворе, пока не станет истинным воином. Учи ратному делу. — Учу, княже… А дни проходили, и каждый из дней заканчивался одинаково. Удаляясь в ложницу, князь Даниил наказывал дворецкому Ивану Клуше разбудить его в любой час, в полночь и за полночь, если приедут вестники от боярина Протасия или Шемяки Горюна. Иван Романович Клуша, прижившийся на покойном и почетном месте княжеского дворецкого, преданно мигал редкими ресницами, силился склониться в поклоне. Боярин стал дородным без меры, чрево носил впереди себя с трудом, и поклон был для него подвигом немалым. Заверял: — Исполню, княже! Как велел, так и исполню! Спать боярин пристраивался, являя усердие, в каморке перед княжеской ложницей, вместе с телохранителями, только перину велел принести из дома, чтобы не отлежать бока на жесткой скамье. Засыпая, в свою очередь наказывал холопу: — Если будут вестники, буди меня в полночь и за полночь! Но ночные вестники не приезжали, и Иван Клуша успокоился, начал по привычке выкушивать для крепости сна чару-другую хлебного вина. Если б он мог предугадать, что чарки эти обернутся позором, после которого он не посмеет показываться на глаза князю! Если б знал!.. А случилось так: вестник приехал, а боярина Клушу не могли добудиться. Давно уже прошел в княжескую ложницу сотник Шемяка Горюн, оставляя на полу комья дорожной грязи. Уже и сам Даниил показался на пороге, поправляя перевязь меча. А холоп безуспешно старался разбудить боярина Клушу, тряс его за плечи, испуганно шептал в ухо: «Очнись, господине! Очнись!» Иван Клуша только мотал головой и снова заваливался на скамью. Толстые губы его шевелились, но только холоп, низко склонившийся к боярину, мог разобрать слова: «Ис-пол-ню-ю-ю…» От Ивана Клуши шибко попахивало хлебным вином. Князь Даниил презрительно скользнул взглядом по распростертому боярину и вышел из каморки. Холоп в сердцах пнул сапогом скляницу из-под вина; скляница покатилась по чисто выскобленному полу и разлетелась вдребезги, ударившись о стену. А дворецкий Иван Романович Клуша, оставленный наконец в покое, снова повернулся лицом к стене и, удовлетворенно почмокав губами, затих. Наверное, ему снились хорошие сны. 3 Сквозь непроглядную темень, сквозь дрожащую пелену дождя, разбрызгивая копытами стылые лужи, спотыкаясь об обнаженные корневища, скакали в ночь всадники с горящими факелами. Ошеломляющим был переход от уютного тепла княжеского дворца к бешеной скачке по лесной дороге. Наперерез всадникам кидались черные ели, угрожающе взмахивали колючими лапами и будто опрокидывались за спиной на землю. Даниилу казалось, что это не он с ближней дружиной мчится по ночному лесу, а сам лес бежит навстречу, расступается перед багровым пламенем факелов и снова смыкается позади, и нет перед ним никакой дороги — лишь враждебный, нескончаемый лес. Но дорога была, хоть знали о том, куда она ведет, всего два человека — сам Даниил да сотник Шемяка, и отпущено было на эту дорогу времени до рассвета. Князь Иван, переяславский наследник, ждал москвичей в лесной деревеньке возле устья речки Всходни, отъехав тайно от своего обоза… Князь Даниил Александрович не осуждал племянника за подчеркнутую потаенность встречи. Понимал, что иначе Иван поступить не мог, и хорошо, что возле него нашелся кто-то мудрый, подсказавший княжичу опасность людской молвы о встрече с Даниилом Московским. В Переяславле ведь еще сидели наместники великого князя Андрея, и неизвестно было, как они поступят. Не воспользуются ли слухами о переговорах Ивана с московским князем, чтобы не впустить его в Переяславль? Скоро, скоро все разъяснится! От Москвы до устья Всходни всего двадцать верст лесной дороги… Всадники выехали из леса на большую поляну, за которой стояли избы, едва различимые в предрассветном сумраке. Даниил придержал коня, повернулся к Шемяке: — Здесь, что ли? — Будто бы здесь, — нерешительно отозвался сотник. — Прости, княже, отъезжал я в темноте, доподлинно не сметил… Но стог помню, что по правую руку от избы стоял, и колодезь тоже… Здесь! Всадники поехали через поляну, заросшую высокой травой. Ветер стих. Дождь моросил неслышно, оседал водяной пылью на шлемы дружинников, на спины коней, каплями скатывался по жесткой осоке. Из деревни выехали навстречу всадники с копьями в руках. Окликнули издали: — Кто такие? — Москва! — Переяславль! — донесся ответный условный крик. К князю Даниилу приблизился не старый еще, плотный боярин с русой бородой, в меховой шапке, надвинутой на глаза, в суконном плаще, полы которого опускались ниже стремян. Даниил сразу узнал его: дворецкий покойного великого князя — Антоний. По словам сотника Шемяки, ныне Антоний был первым советчиком княжича Ивана. Боярин Антоний коротко поклонился, сказал вялым, недовольным голосом: — С благополучным прибытием, княже. Который час ждем. Рассветает скоро. Князь Иван Дмитриевич уже отъезжать собрался. Еще немного, и не застали бы его… Даниилу не понравились ни слова боярина, ни то, как он произнес их. Давненько уже никто с ним, князем Даниилом, не осмеливался так разговаривать. Можно было так понять, что боярин Антоний упрекает москвичей за промедление, как будто Даниил не торопился, как только мог, не скакал всю ночь через лесную глухомань! Но что удивляться? Высокомерие боярина Антония запомнилось Даниилу еще по детским годам, когда он жил у старшего брата. Тогда приходилось терпеть, но нынче… «Пора бы менять боярину обхождение, пора!» — раздраженно подумал Даниил, но обиды своей не выдал, ответно поприветствовал: — Рад видеть тебя, боярин, в добром здравии. Веди к князю. Я тоже заждался. Стремя в стремя, будто ровня, князь и боярин поехали вдоль забора из кривых осиновых жердей, свернули в ворота. Княжич Иван — высокий, слегка сутулый юноша с длинными белокурыми волосами — стоял на крылечке избы, близоруко щурился. Даниил соскочил с коня, обнял племянника за узкие плечи. Иван всхлипнул по-детски, уткнулся ему в грудь мокрым от дождя, безбородым лицом. Даниил коснулся ладонью его волос, легких, будто пух, и ему вдруг захотелось приласкать и утешить Ивана, как обиженного ребенка. «Не в нашу породу Иван, не в Александровичей! — подумал Даниил. — Отец его Дмитрий в те же восемнадцать лет прославленным воителем был, а этот дите сущее…» Боярин Антоний, будто почувствовав слабость Ивана и желая уберечь от нее, властно взял его за локоть, громко сказал: — Зови гостя в избу, княже. Зови. Не отпуская руки, боярин Антоний повел Ивана в избу, усадил в красный угол и сам уселся рядом. «Будто дитенка привел!» — опять отметил Даниил и подумал, что, видно, не с Иваном придется ему разговаривать, а больше с этим упрямым боярином, который, как видно, совсем подмял под себя слабого волей княжича. Так оно и вышло. Иван больше молчал, только голову наклонял, соглашаясь с боярином. А боярин Антоний настырно требовал от москвичей одного — войска! Пусть-де московский князь пришлет конные дружины, но не под московским стягом, а под переяславским, и не со своими воеводами, а под начало воевод князя Ивана, чтобы никто не догадался о московской помощи. Князь Даниил не отказывался помочь Ивану, отнюдь нет! Конное войско было готово и уже двигалось — и Даниил знал это — к условленному месту встречи. Но требования боярина Антония показались Даниилу чрезмерными: московские полки никогда не ходили под чужими стягами! К тому же Антоний только требовал, а сам ничего не обещал. А Даниилу нужны были взаимные обязательства Ивана, навечно скрепленные крестоцелованнем. Но от этого-то и старался уклониться боярин Антоний. — Отложим до другой поры, княже! — упрямо повторял он. — Вернется Иван Дмитриевич на отцовский удел, тогда и поговорим, что Переяславль может для Москвы сделать… И еще одно настораживало князя Даниила, казалось неверным и даже опасным: боярин Антоний мыслил не как думный человек маленького удельного владетеля, а как великокняжеский большой боярин. Видно, ничему не научили Антония горькие неудачи последнего года, и он по-прежнему мечтал войти хозяином в стольный Владимир, хотя за этой мечтой не было больше ни прежних многолюдных полков, ни громкого имени великого князя Дмитрия Александровича. Понять Антония было можно — всю жизнь отдал боярин возвышению старшего Александровича, но оправдать — нет! В невозвратные времена были обращены глаза боярина Антония. Он не понимал, что его время прошло, что мечтания о власти над Русью, не подкрепленные ничем, кроме собственного тщеславия, приведут к гибельной для Ивана усобной войне с великим князем Андреем… А Ивана напыщенные речи боярина будто заворожили, он смотрел на своего советчика преданно и восхищенно, поддакивал: — Верно говорит боярин! Отцовское наследство — не только Переяславль, Владимир — тоже… Князь Даниил Александрович с жалостью смотрел на разволновавшегося племянника. «Неужто не понимает, что нелепо мечтать о великом княжении, когда и малого-то в руках нет? Надо развеять пустые мечтания, пока они не привели к опасности!» Князь Даниил повернулся к Антонию, ударил кулаком по столу: — Куда зовешь своего князя, боярин? С огнем играешь? — Не привыкли Александровичи бояться врагов… — начал было Антоний, но князь Даниил прервал его: — Бояться не привыкли, но и неразумными не были. Смири гордыню, боярин! Гибельна твоя гордыня! — Жизни не жалел, служа господину моему Дмитрию Александровичу! — вскинулся Антоний. — И сыну его служа, жизни тако же не пожалею! — Кому нужна твоя жизнь, боярин? — жестко и презрительно спросил вдруг Даниил после минутного молчания. — Окупишь ты жизнью своею конечное разорение Переяславского княжества? Нет, не окупишь! — И добавил угрожающе: — Если б не знал твою верность старшему брату, боярин, то подумал бы, что недруг подсказывает Ивану недоброе, погибельное… Смири гордыню, боярин! Антоний вскочил, оскорбленный. Губы его дрожали, с трудом выговаривая бессвязные слова: — Мыслимо ли?! Слуге верному?! Обидно се! Защити, господин Иван Дмитриевич, от поношения? Иван съежился, боязливо переводя взгляд с обиженного боярина на князя Даниила, грозно сдвинувшего брови, и снова на Антония, ждавшего его слова в свою защиту. Тяжелое молчание повисло в избе, и никто не решался первым нарушить его, чтобы не омрачить взаимным недоброжелательством встречу, от которой так много ждали и москвичи, и переяславцы. Зашевелился в своем углу сотник Шемяка Горюн, будто нечаянно стукнул по полу ножнами меча. Заскрипела, отворяясь, дверь. И все повернули головы на этот скрип, почувствовав неожиданное облегчение. Заполнив дверной проем широкой окольчуженной грудью, наклонив под притолокой голову в островерхом шлеме, в избу тяжело шагнул седобородый мрачный великан. С конца плети, зажатой в могучем кулаке, падали на пол капли воды. — Сей муж Илья Кловыня, воевода московской конной рати! — торжественно возгласил Даниил. — Где твои люди, воевода? — Семь сотен ратников, как велено было, возле деревни стоят, — прогудел Кловыня. — Может, сам посмотришь, княже? Переяславцы удивленно переглянулись. Видно, даже многоопытный боярин Антоний не ожидал столь скорого прибытия московской конницы. «Вот случай удалить боярина и остаться с Иваном наедине!» — решил Даниил, направляясь к двери. За ним нерешительно потянулся Иван. Боярин Антоний тоже вскочил со скамьи, с неожиданным проворством обогнал княжича, прижался к косяку, чтобы пропустить его вперед, — решил, видно, не оставлять своего воспитанника без присмотра и на улице. Но князь Даниил вдруг остановился возле порога, обнял Ивана за плечи и небрежно бросил Антонию: — Ты пойди, боярин, посмотри воинство. Воевода тебя проводит. А мы с братиничем, пожалуй, в избе останемся, поговорим по-родственному… Антоний замахал руками, не соглашаясь. — Иди, боярин! — настойчиво повторил Даниил. Оттесняя Антония за порог, глыбой надвинулся воевода Илья Кловыня: — Иди! Подскочивший Шемяка Горюн крепко взял Антония под руку, будто желая вежливо поддержать, а на самом деле чуть не силой вытолкнул его за дверь. За прикрытой дверью малое время слышалась какая-то возня, приглушенные голоса, потом все стихло. Даниил и Иван остались одни. Они опять сели за стол, каждый на свое место. Даниил отодвинул в сторону железный светец с тремя тонкими свечами. Свечи были из плохого воска, чадили и потрескивали, как сырые поленья в печи. Дрожащие язычки пламени отражались в серых глазах Ивана, и взгляд этих глаз казался Даниилу каким-то зыбким, ненадежным. А Даниилу хотелось найти в глазах Ивана твердость, веру в общее дело, которое объединило бы их, самых близких людей покойного Дмитрия Александровича. Даниил верил, что такое единение возможно, если Иван пойдет за ним, московским князем, и если дорога, которую выберет для себя переяславский наследник, будет направлена не к призрачному блеску стольного Владимира, а к достижимой цели — сохранению Переяславского княжества. Но эти оба «если» зависели от того, сумеет ли он, Даниил, убедить Ивана в своей правоте, оторвать его от боярина Антония. И Даниил начал: — Ответствуй, как на исповеди, как перед отцом твоим, ибо я тебе отныне вместо отца: по плечу ли тебе великокняжеское бремя? Чувствуешь ли твердость и силу в себе, чтобы спорить с князем Андреем? Готов ли на вечные тревоги, на кровь и вражду? Отвечай, как думаешь сам, ибо как мыслит боярин Антоний, я уже слышал… И Иван на каждый вопрос без промедления отвечал: — Нет! Нет! Нет! — Так почему же ты идешь за боярином? — настойчиво допытывался Даниил. — Боярин прошлым жив, тебе же о будущем думать надо. Почему его слушаешь? Иван опустил глаза, проговорил тихо, с усилием: — Стыдно мне слабость перед отцовскими боярами показывать. Говорят они, что я-де от дела родителя своего отказываюсь, если не думаю о великом княжении… — Стыдно? — насмешливо переспросил Даниил. — А чужим умом жить не стыдно? Запомни, Иван, княжескую заповедь: бояр выслушай, но поступай по своему разумению. Князь над боярами, а не бояре над князем. Так богом установлено — князь над всеми! Только так можно княжить! — Трудно мне… — А какому князю легко? — перебил Даниил. — Думаешь, мне было легко, когда сел неразумным отроком на московский удел? Бояре замучили советами да увещеваниями, вроде как тебя Антоний. Не сразу я их гордыню переломил… — И у тебя, значит, подобное было? — Было, Иван, было. — Что мне делать-то? Присоветуй. Как в темном лесу я. Даниил перегнулся через стол и принялся втолковывать свой взгляд на княжеские дела, с радостью подмечая, как тает холодок в глазах племянника: — Не та теперь Русь, что была при батюшке твоем, совсем не та. Владимирское княжество, опора всякого великого князя, силу потеряло. Не по плечу нынче Владимиру властвовать над Русью. Опору теперь нужно искать лишь в своем собственном княжестве, крепить его, расширять. Будешь своим княжеством силен, можно и о стольном Владимире подумать, но не менять на него свое княжество, а к своему княжеству присоединять, как добавку! Но и для Москвы, и для Переяславля не скоро такое будет возможным. На десятилетия счет придется вести! А пока наше дело — сохранить имеющееся. Запомни накрепко: в одиночку ни Переяславлю, ни Москве против великого князя Андрея не выстоять! В единении спасение! Как пальцы, в кулак сжатые! В железную боевую рукавицу затянутые! Всесокрушающие! Дружбу тебе предлагает Москва. Не отталкивай ее!.. Иван растроганно всхлипнул: — Единым сердцем и единой душою буду с тобой, княже! Даниил расстегнул ворот рубахи, вытащил золотой нательный крест, протянул Ивану: — Се крест деда твоего и отца моего, благоверного князя Александра Ярославича Невского. Поцелуем крест на взаимную дружбу и верность! Иван благоговейно прикоснулся к кресту губами, в его глазах блеснули слезы. — На дедовском кресте клятва нерушима? — строго, почти угрожающе возгласил князь Даниил. — Аминь… Потом Даниил откинулся на скамью, обтер платком вспотевший лоб, вздохнул облегченно: «Наконец-то!» Продолжил уже спокойно, буднично: — Конная рать с воеводой Ильей Кловыней пойдет следом за твоим обозом. Если понадобится — позови его, воевода знает, что делать. А лучше бы сам управился с великокняжескими наместниками. Андрею о нашем союзе ни к чему знать. — Сделаю, как велишь… — О кончине отца твоего, если в Переяславле не знают, молчи. Веди дело так, будто отец за тобой следом идет, а ты его опередил, чтобы перенять город у наместников отцовым именем… — Сделаю, как велишь… — Как в город войдешь, собирай людей из волостей, садись в крепкую осаду. Если князь Андрей ратью на тебя пойдет, шли гонцов в Москву. — Спасибо, княже. Пошлю… — Боярину Антонию пока не говори о решенном между нами. — Не скажу, княже… — Ну, с богом? — решительно поднялся Даниил. — На твердость твою уповаю, на верность родственную. Брат для брата в трудный час! Пусть слова эти условными между нами будут. Кто придет к тебе с этими словами — тот мой доверенный человек. Даниил обнял племянника, еще раз шепнул на прощание: — Будь тверд!.. Небо над лесом посветлело, но дождь продолжал сыпать как из сита, мелко и надоедливо. То ли от непогоды, то ли от того, что не было больше подгоняющего азарта спешки, — обратная дорога показалась Даниилу бесконечно длинной. Даниил покачивался в седле, борясь с навалившейся вдруг дремотой. «Дело сделано! Дело сделано?» — повторял он про себя, но повторял как-то равнодушно, без радости. Удачные переговоры с княжичем Иваном были лишь малым шагом на бесконечной дороге княжеских забот, которыми ему предстояло заниматься и сегодня, и завтра, и через год, и всю жизнь, потому что каждое свершенное дело тянуло за собой множество новых дел и забот, и так — без конца… Вот и теперь, возвращаясь в Москву, князь Даниил Александрович мучился новой заботой. «Как с Тверью?» А с Тверью было плохо, и князь Даниил узнал об этом тотчас по возвращении в Москву. Боярин Протасий Воронец, вопреки его же прошлым заверениям, приехал из Твери считай что ни с чем! Молодой тверской князь Михаил Ярославич уклонился от прямого разговора, перепоручил московских послов заботам своего тысяцкого Михаила Шетского. А тот принялся крутить вокруг да около, оплетать послов пустыми словами. Протасий чувствовал, что тверичи хитрят, ждут чего-то, но чего именно, дознаться не сумел. Так и отъехал из Твери, не добившись от князя Михаила желанного обещанья быть заодин с Москвой. Стоял Протасий Воронец перед сбоим князем, виновато разводил руками (Даниилу даже жалко его стадо!): — Не пойму, княже, чего хотят в Твери? Михаил только приветы тебе шлет, ничего больше. А уж тысяцкий Шетский… — Змий лукавый! Обольститель лживый, сатанинский! — неожиданно вмешался архимандрит Терентий, вспомнив, видно, как ловко уходил от ответов тверской тысяцкий. — Прости мя, господи, за слова сии, но — бес он сущий! — Ладно, отче! — прервал Даниил разгорячившегося духовника. — Не хули тысяцкого. Михаил Шетский своему господину служит, как может. Другое меня заботит: что задумал сам тверской князь? Ну да время покажет. Ступайте пока… По крохам доходили в Москву вести, раскрывавшие затаенные намерения тверского князя Михаила. Эти вести прикладывались одна к другой, и уже можно было догадаться, в какую сторону направил свою тверскую ладью князь Михаил Ярославич. …Во Владимир и в Ростов зачастили тверские послы… …Князь Михаил Ярославич без положенной чести встретил в Твери владимирского епископа Якова, поставленного при прежнем великом князе и нелюбезного Андрею Городецкому. Епископ Яков покинул Тверь с великой обидой… …Тверской тысяцкий Михаил Шетский повез татарскую дань со своего княжества не к темнику Ногаю, как раньше, а к ордынскому хану Тохте, и ехал тысяцкий по Волге в одном судовом караване с ростовскими князьями… Большой боярин Протасий Воронец многозначительно хмурил брови, передавая эти вести князю Даниилу, строил предположения: — Не иначе, Тверь склоняется к великому князю Андрею! Но Даниил отвечал неопределенно: — Повременим, боярин, с решениями. Что еще знаешь? — Покачто все, княже. — Повременим. Что-то не больно мне верится в крепкую дружбу Михаила с Андреем. Не нужна Андрею сильная Тверь, а Михаилу всесильный великий князь — и того меньше. Но за тверскими делами ты все-таки присматривай! — Присматриваю, княже… Дальнейшие события как будто подтверждали опасения Протасия. Месяца ноября в восьмой день князь Михаил Ярославич Тверской обвенчался с дочерью покойного ростовского князя Дмитрия Борисовича, лучшего друга и союзника Андрея Городецкого. Ростовская княжна Анна вошла хозяйкой в новый дворец Михаила Тверского. А спустя малое время — еще одна многозначительная свадьба. Великий князь Андрей Александрович взял за себя вторую дочь того же ростовского князя — Василису. Тут и недогадливому все сделалось понятным. Андрей и Михаил, переженившись на сестрах, скрепляли союз родственными узами, праздновали завязавшуюся дружбу хмельными свадебными пирами. Но в Москве от тех пиров только похмелье, тревожные думы да тяжкие заботы. Князь Даниил спешно надстраивал стены городов, собирал ратников в полки, непрестанно сносился с Иваном Переяславским, своим единственным союзником. И Иван тоже готовился к осаде и войне, умножал сторожевые заставы на владимирских и тверских рубежах, жаловался, что ратников у него мало. Даниилу были понятны тревоги племянника. Бояться Ивану приходилось даже больше, чем самому Даниилу. Верные люди предупредили, что великий князь Андрей открыто называет Переяславское княжество своей вотчиной, ссылаясь на то, что издревле Переяславль принадлежал старшим в роде, а ныне в роде князей Александровичей старшим он, Андрей. «Надлежит Ивану сидеть не в Переяславле, а в уделе малом, милостью великого князя выделенном…» Каково было такое слышать Ивану?.. И Москва, и Переяславль со дня на день ждали ратного нашествия. И зимой ждали, и весной следующего года, но бог миловал, не допустил братоубийственной войны. Не миролюбие великого князя Андрея было тому причиной, а обстоятельства посторонние. Из далекого Киева в северные залесские епархии приехал митрополит Максим, благословляя и наставляя паству свою. Так уж повелось, что во время святых митрополичьих наездов князья усобицы не заводили, считая это за великий грех. Даже самые безрассудные соблюдали тишину. А великий князь Андрей к тому же жаждал от митрополита Максима превеликой услуги — низложения епископа Якова, который помнил милости его старшего брата и недобро смотрел на нового великого князя Андрея. А иметь такую занозу во Владимире, под самым боком, приятно ли? Своего Андрей добился. Митрополит Максим свел Якова с владимирской епископии. Но только-только отъехал задаренный на годы вперед митрополит Максим, как у князя Андрея — новая забота. Ордынский хан Тохта призвал его в Орду, пред грозные очи свои. Пришлось Андрею с молодой княгиней и боярами ехать в Орду, отложив на время все прочие дела. С ханом не поспоришь. За промедление можно не только княжества, но и головы лишиться… А может, и с охотой отправился великий князь Андрей к хану. Многоопытный Протасий Воронец предположил, что Андрей задумал отобрать у Ивана отчий Переяславль не войной, а ханской волей, ярлыком с золоченой печатью. И князь Даниил согласился со своим боярином: — А что? Очень может быть, что и так. Перевертышу Андрею не впервой загребать жар ордынскими руками. В воинском деле он неудачлив, Дмитрия победил лишь татарскими саблями. Не дождаться бы новой Дюденевой раги! Глава 4 Ордынский Посол 1 Подобного на Руси еще не бывало, чтобы великий князь звал на совет меньшую братию свою, а те бы не ехали. Не бывало, но в лето от сотворения мира шесть тысяч восемьсот четвертое[114 - 1296 год.] вдруг случилось. Великий князь Андрей Александрович не сумел в назначенное время собрать княжеский съезд. А поначалу все казалось ему таким простым и легко достижимым! Андрей вернулся из Орды обласканный, привез ярлыки на спорные города, и дело оставалось за малым: объявить князьям непрекословную волю хана Тохты и спокойно властвовать над Русью! Во все концы земли Русской разъехались гонцы великого князя: звать удельных владетелей в стольный Владимир, на новое строение мира. Но гонцы возвратились, не привезя желаемого согласия. Нельзя же было считать за согласие неопределенные обещания одних и почти неприкрытое противление других князей?! Даже верные служебники Андрея — Федор Ростиславич Ярославский и Константин Борисович Ростовский — разочаровали. Оба благодарили за честь, оба сообщили, что готовы поспешить во Владимир, но с приездом медлили — ждали, пока соберутся меньшие князья, потому что им, владетелям древних великих городов, приезжать раньше других будто бы зазорно. А удельные князья, раньше послушные первому слову, будто сговорились: отвечали уклончиво, ссылались на трудности пути по весенней распутице, на неотложные заботы, как будто может быть что-либо неотложнее, чем княжеский съезд! Подобные ответы, скользкие и призрачные как весенний лед — сожмешь в кулаке, и будто бы твердо, но через минуту протечет водой между пальцами, и нет ничего! — привезли гонцы из Белоозера — от князей-соправителей Федора и Романа Михайловичей, из Углича — от князя Александра Константиновича, из Стародуба — от Ивана Михайловича, из Галича — от Василия Константиновича, из Юрьева — от Ярослава Дмитриевича. «Сговорились, что ли, князья? — терялся в догадках Андрей. — Но такого не может быть! Каждый удельный владетель живет наособицу, к единению с другими не способен. Может, слабость почуяли в великом князе?» Предполагать такое было неприятно. Но не скрытое противодействие удельных князей тревожило Андрея. Знал, что переломить их можно. Мигом прибегут, если пригрозить ратью, потому что измельчали князья, пугливыми стали, слабосильными. И не явная вражда Даниила Московского и Ивана Переяславского была причиной тревоги. С этими двумя тоже было все ясно: не посольскими речами собирался вразумлять их Андрей, а мечом. И будет так, будет, если соберутся за великим князем остальные князья! Тревожило другое — Тверь. Начал замечать Андрей, что тверской князь Михаил старается обособиться от него. А первая трещина в былой дружбе пролегла после недавней встречи в Ростове. Собрались тогда по-родственному: почтить годовщину преставления тестя своего, старого ростовского князя Дмитрия Борисовича. Службу в соборе отстояли, за общий поминальный стол сели, беседовали тепло, сердечно. А чем все кончилось? Только намекнул Андрей, что ждет помощи от Твери в переяславских делах, как вскинулся Михаил, напрочь отринул дружеские речи, даже упрекать стал: — Переяславль — отчина Ивана! С Любечского съезда установлено, что каждый держит отчину свою![115 - Съезд русских князей в Любече на Днепре в 1097 году провозгласил принцип наследования князьями владений своих, отцов: «каждо бо держит отчину свою».] Негоже, княже, рушить дедовские обычаи! За малым дело не дошло до ссоры. Андрей Александрович решил тогда не настаивать на своем: не время было спорить и не место. Он знал, что и другие удельные князья не одобряют его. Не Ивана, конечно, жалеют, а о своих княжествах заботятся. «Начнет, дескать, великий князь с Переяславля, а каким городом кончит?» Тогда-то и решил Андрей обойтись без княжеского одобрения, отобрать у Ивана переяславский удел волей и ярлыком хана Тохты. Задумал и преуспел в задуманном: вот он, ханский ярлык на Переяславль, в его руках! Но Михаил, видно, догадывался о хлопотах великого князя в Орде. Начал тайно сноситься с Москвой, с новгородскими посадниками. Делал это осторожно, еще сохраняя видимость дружбы с Андреем. Совсем недавно тайное стало явным, но не по вине Михаила. Верный человек привез Андрею список с грамоты Михаила новгородскому архиепискому Клименту. Цены не было той грамоте! Напоминал в ней Михаил о взаимных обязательствах: «…то тебе, отче, поведаю: с братом своим со старейшим Даниилом заодин и с Иваном, а дети твои, посадник и тысяцкий и весь Господин Великий Новгород на том крест целовали. А будет тягота мне от Андрея или от татарина, или от иного кого, вам быти со мною, не отступаться от меня ни в которое время. Пришла пора, отче, нашему крестоцелованию…» Вот оно, оказывается, что! Тверь, Москва, Переяславль и Новгород против великого князя в одной рати! Как тяжелая каменная глыба, пущенная пороком, вломилась эта весть в благопристойную тишину великокняжеского дворца, переполошила советчиков Андрея, в клочья разорвала сети, которые он хитроумно плел вокруг Переяславля. Да и только ли Переяславля? Речь шла о большем… «Покарать, покарать неверную Тверь! — неистовствовал Андрей, все еще не смиряясь с тем, что его сокровенные замыслы разгаданы и разрушены. Недоумевал: — Почему так случилось? Задумано ведь было хорошо: взять Переяславль и тем самым врубиться, будто острой секирой, между Москвой и Тверью. Тогда оба опасных соперника, Михаил Тверской и Даниил Московский, были бы в моих руках…» Но покарать Тверь, которую поддерживали другие города, можно было только силой оружия, а силы-то у Андрея было недостаточно. И Андрей решился на злодейское дело, от которого еще недавно сам громогласно отрекался: он послал боярина своего Акинфа Семеновича в Орду за новой татарской ратью. Проклятым был на Руси род костромских бояр Тонильевичей. Семен Тонильевич, тоже боярин князя Андрея и лютый враг его старшего брата Дмитрия, в прошлые годы дважды наводил на Русь татарские рати. Ныне сын его Акинф Семенович за тем же отправился в Орду. И не заслуга Акинфа, что на этот раз большая татарская рать не пришла. Просто время было другое. Ордынскому хану Тохте было не до Руси, связала его по рукам вражда с темником Ногаем. Но хан Тохта все же не оставил своего верного слугу без поддержки. Две тысячи отборных всадников из личного тумена хана, меняя в пути коней, не останавливаясь на дневки и не рассылая по сторонам обычные летучие загоны для поимки пленных, помчались на север. Повел тысячи не какой-нибудь безвестный тысячник, обученный лишь конному бою и преследованию в облаве, а посол сильный Олекса Неврюй, который один стоил целого войска, потому что была с Неврюем золотая пайцза хана Тохты, знак высшего достоинства и власти. — Приведи к повиновению беспокойных русских князей, — напутствовал Тохта своего посла. — Низший должен повиноваться высшему. Андрей повинуется мне, а князья — Андрею. Пусть непокорные трепещут! — Пусть трепещут! — склонился в поклоне Неврюй. Однако, получив вместо ожидаемых туменов под свое начало лишь две тысячи войска, Неврюй призадумался. Он знал, что подлинный трепет и страх внушает только сила, только неодолимые своей бесчисленностью конные тумены. На этот раз силы за ним не было. И Неврюй отправился за советом к главному битикчи, о котором шла молва, что он досказывает слова хана, не произнесенные вслух, но от того не менее важные. — Ты мудро поступил, придя ко мне, — одобрил битикчи осторожного посла. — Мне ведомы желанья вознесенного над людьми, и я поделюсь ими с тобой. Не с войной ты идешь на Русь, а с судом ханским. Не только грози, но и уговаривай. Мири князей, склоняй лаской. Орде нужно спокойствие на северном рубеже, покамест не сокрушен Ногай. Ханский гнев падет на тебя, посол, если привезешь вместо ожидаемого умиротворения войну с русскими князьями. Война не ко времени. Война с князьями на пользу только Ногаю. Помни об этом, посол… Неврюй благодарил битикчи за добрые советы, восхищался мудростью и многоопытностью ханского слуги. На прощание тот добавил: — Возьми с собой епископа Измайло, духовного пастыря здешних христиан. Этот рассудительный старец может быть полезен в переговорах с князьями… Пригожим июньским утром воинство Неврюя переправилось через реку Клязьму и остановилось лагерем посередине зеленого Раменского поля, напротив Золотых ворот стольного города Владимира. Тысячи владимирцев, сбежавшихся на городскую стену, с тревогой смотрели, как татары раскидывали свои войлочные юрты и ставили их кольцом вокруг большого белого шатра Неврюя. Отогнав на дальний конец поля табуны коней, татары затихли в своем стане. Только копья караульных покачивались между юртами. А возле города — оживление. Со скрипом отворились тяжелые дубовые створки Золотых ворот. К татарскому стану двинулись большие телеги, укутанные рогожами великий князь Андрей посылал ордынцам условленный обильный корм. Из города в ордынский стан и из стана в город резво пробегали на сытых лошадях бояре и тиуны. Неспешно прошествовали с иконами и хоругвями монахи Рождественского монастыря, покровителем которого считался сарайский епископ Измайло. Черные рясы монахов скрылись в кольце юрт. На следующее утро из всех ворот стольного города Владимира — Золотых, Орининых, Серебряных, Волжских — выехали великокняжеские гонцы. Возле города к гонцам присоединялись доверенные нукеры посла Неврюя. Дальше ехали вместе, стремя в стремя: гонец великого князя Андрея и татарин в шубе мехом наружу, в войлочном колпаке с нашитыми на него красными шариками — знаком ханского гонца. А рядом с дружинниками-охранителями гонца поскакивали на лохматых низкорослых лошадках ордынские воины с луками за спиной, с копьями и кривыми саблями. 2 К Москве гонцы подъехали в день Петра-капустника, когда по обычаю бабы на огородах высаживали в землю последнюю рассаду. С огородов и начиналась Москва: они тянулись по обе стороны Великой Владимирской дороги. Вокруг было тихо, тепло, благостно. Белые, желтые, красные бабьи платки пестрели, как цветы на лугу. Копыта коней беззвучно опускались в дорожную пыль. Негромко перекликивались на Великом лугу пастушеские рожки. Празднично поблескивали на солнце купола кремлевских соборов. Дорога незаметно перешла в посадскую улицу. Застучали под копытами сосновые плахи мостовой. Прохожие испуганно прижимались к частоколам, пропуская чужих всадников. Неподалеку от Богоявленского монастыря поперек улицы были поставлены рогатки — застава. Седенький мытник и караульные ратники, разинув от изумления рты, смотрели на страшных обличьем татарских воинов. Великокняжеский гонец крикнул угрожающе: — Освобождай дорогу! Гонцы от великого князя Андрея Александровича и посла сильного Неврюя! Ратники засуетились, растаскивая рогатки. Один из них вскочил на коня, привязанного тут же, к крыльцу посадской избы, и понесся, барабаня босыми пятками в лошадиные бока, к Кремлю. Весть о прибытии гонцов застала князя Даниила врасплох. О том, что какое-то ордынское войско двигалось к русским рубежам, в Москве уже знали. Знали и то, что войско это будто бы небольшое, идет без обозов — изгоном. Можно было предположить, что некий беспокойный мурза замыслил набег. Подобные набеги в последнее время, с тех пор, как в Орде начались свои усобицы, случались нередко: хан Тохта уже не мог, как прежде, держать в руках улусных мурз. Но обычно мурзы со своими малыми ордами шарпали по окраинам, дальше Оки-реки не заходили. Да и зачем мурзам посылать впереди себя гонцов? Мурзы искрадывали русские украины тишком, яко ночные тати… Но времени для раздумий не оставалось. Ордынцы вот-вот будут у ворот Кремля. Князь Даниил кивнул дворецкому Ивану Клуше: — Поди, боярин, встреть честью. Скажи, чтобы передохнули с дороги, постоловались. Да медов, медов не жалей! Иван Романович Клуша затопал к дверям, являя ревностное проворство, столь необычное при его дородстве и медлительном нраве. — Зовите боярина Протасия, тысяцкого Петра, архимандрита Геронтия, — распоряжался Даниил. — Да толмача Артуя не забудьте, может понадобиться. Мне одеться подайте, что получше… Подходили думные люди: запыхавшиеся, тревожные. Боярин Протасий Воронец прямо от порога начал: — Не к добру это! Не иначе новая Андреева выдумка! Князь Даниил, натягивая поверх домашней холщовой рубахи синий фряжский кафтан с золочеными пуговицами, проговорил сквозь зубы: — Поглядим… Чего заранее загадывать? — Выпытать бы у послов, пока бражничают, зачем приехали… Да обговорить все самим заранее… — О том я и сказал боярину Ивану… Тысяцкий Петр Босоволков важно кивнул, соглашаясь. В горницу вкатился дворецкий Иван Клуша. Испуганно тараща глаза, зашептал князю, что послы упрямятся, в столовую палату не идут, но неотступно требуют, чтобы говорили с ними тотчас… — Ну что ж, раз требуют — поговорим! — согласился Даниил. — Не со спора же начинать? Веди гонцов в посольскую горницу. Да не торопись особенно, окольным путем веди… Наскоро обговорили между собой, что прием будет малый, без лишних людей. Князь Даниил широко перекрестился: — Ну, с богом! Посольская горница Даниила Московского была не слишком просторной, но богатой. На полу расстелен цветастый ковер. Стены увешаны драгоценным оружием, своими и чужими стягами, а среди них, на почетном месте — бунчук из хвоста рыжей кобылы, отбитый москвичами у ордынского царевича на Оке-реке. Княжеское кресло тоже было богатое, из резного мореного дуба, с серебром и рыбьим зубом, на высокой спинке — московский герб: яростный всадник, поражающий копьем змия. Даниил Александрович уселся в кресло, положил на колени прямой дедовский меч. Меч не был обнажен и мирно покоился в красных бархатных ножнах, окованных серебром. Неизвестно еще было, с чем прибыли гонцы, и показывать им непримиримость голым оружием было неразумно. За княжеским креслом стояли четыре дружинника в нарядных кольчугах, в легких шлемах. Это тоже продумано. Четырех телохранителей для чести довольно, а больше не надобно. Не врагов явных встречает московский князь! Слева от князя, тоже в кресле, но — поскромнее, пониже, с резным крестом на спинке, — пристроился архимандрит Геронтий. Ряса у архимандрита черпая, как воронье крыло, а на сукно нашиты пугающие белые кресты, знак высокого духовного сана. На скамейке, покрытой красным сукном, сели рядышком думные люди: большой боярин Протасий Воронец, Петр Босоволков, воевода Илья Кловыня. Князь Даниил окинул взглядом горницу. «Точно бы все на месте!» И почти тотчас Иван Клуша распахнул двери, посторонился, пропуская гонцов. Первым шагнул в горницу великокняжеский гонец. Сорвал с головы шапку, поклонился, коснувшись концами пальцев ковра, — большим уставным поклоном. Москвичи узнали гонца, многозначительно переглянулись. Сын боярский из Костромы Воюта Иванов, верный пес князя Андрея! Такого с лаской не пошлют, уж больно злобен! Ордынский гонец вошел, неслышно ступая мягкими — без каблуков — сапогами, столбом встал посередине горницы. Колпака не снял, князю не поклонился: истукан истуканом! Скользнул равнодушным взглядом по развешанному оружию, по стягам. На мгновение задержал взгляд на рыжем царевичевом бунчуке, недобро усмехнулся и снова замер, окаменев лицом. Следом за ордынским гонцом, отталкивая локтями дворецкого, протиснулось в горницу несколько татарских воинов в засаленных халатах и шубах. Остановились кучкой у двери, сжимая рукоятки кривых сабель. За спиной Даниила шевельнулись телохранители, звякнуло железо доспехов. Протасий Воронец побледнел, наклонился вперед, собираясь подняться, но Даниил остановил его взглядом. Тихо произнес, обращаясь к великокняжескому гонцу: — С чем приехал? Боярский сын Воюта Иванов приблизился, еще раз отвесил поклон, начал важно, значительно: — Слово господина моего великого князя Андрея Александровича. Приди, брате, ко мне во Владимир. Посол сильный Олекса Неврюй именем ханским рассудит твое и мое дело. Приди немедля, ибо на то воля моя и посла ханского… Москвичи молчали. Ордынский гонец поглядывал в оконце, за которым на гребне кремлевской стены наскакивали друг на друга два голубя — белый и сизый. Великокняжеский гонец продолжал говорить, повышая голос: — На сказанном господин мой Андрей Александрович стоит крепко! Не послушаешь слова его — быть промеж вас рати! — Москва рати не боится! — по-прежнему тихо и спокойно ответил Даниил. — Ратью на строение мира не зовут. Не по принуждению приеду на княжеский съезд, но по своей воле, почитая брата старейшего. Приеду, когда время настанет… — А настало время-то, настало! — напирал гонец великого князя. — Так и передать мне велено: время-де настало! — Подумаю с боярами и сообщу о решенном… Воюта Иванов приостановился, как бегун перед опасным прыжком, сверкнул ненавидящими глазами и, решившись, выкрикнул последнее: — Велено мне, не ожидаючи, привезти твое первое неложное слово! Гнев ханский и великокняжеский на тебе, княже, за промедление твое! И опять крики Андреева гонца растворились в мертвом молчании москвичей. Тогда вмешался наконец ордынский гонец. Он вдруг завопил — резко, визгливо. Выхватил откуда-то серебряную дощечку пайцзы и высоко поднял над головой. Все замерли, затаив дыхание. Воюта Иванов отступил назад, будто собираясь спрятаться за спину татарина. Он уже отговорил свое. Теперь серебряной пайцзой заговорила Орда! К татарскому гонцу осторожно приблизился толмач Артуй, впился глазами в письмена на пайцзе. Подвывая и закатывая от почтительности глаза, перевел прочитанное: «Силою вечного неба. Покровительством высокого могущества. Кто не будет относиться с благоговением к слову Тохты-хана, тот подвергнется ущербу и умрет. Слово гонца — слово Тохты-хана…» Князь Даниил медленно поднялся, склонил голову перед грозной ханской волей, вчеканенной чужими письменами в серебро. С серебряной пайцзой спорить не приходилось. И за меньшую вину ордынцы обдирали кожу с князей и бросали тело на съедение диким зверям. Оставалось только повиноваться… Татарин повернулся на пятках и мягко, по-звериному, скользнул к двери. Следом вывалились за порог его воины: кучкой, как стояли до этого. Перед москвичами остался только посол великого князя Андрея. — Что прикажешь передать господину моему? И Даниил ответил: — Передай, что приеду… 3 Облачка пыли, как гонимая суховеем степная трава перекати-поля, побежали над дорогами. Спешили гонцы из Москвы в Тверь, из Твери в Переяславль, из Переяславля в Москву, и снова из Москвы в Тверь, невидимыми нитями связывая князей-союзников. Накануне дня Аграфены-купальницы[116 - 23 июня.], когда добрые христиане парятся в банях и с песнями окунаются в летние воды, московские и тверские дружины сошлись возле Переяславля, простояли ночь в поле за рекой Трубеж и пошли дальше, присоединив к себе переяславскую конницу. Конное войско князей двигалось походным строем. Посередине, в большом полку — Михаил Тверской, в полку правой руки — Даниил Московский, в полку левой руки — Иван Переяславский. И не понять было, на мирные переговоры следуют князья или на битву, — такой многочисленной была рать и так оберегали ее со всех сторон крепкие сторожевые заставы. Еще одна рать — пешая, судовая — побежала к городу Владимиру по Клязьме. Задумана была эта рать как потаенная, на крайний случай. Ладьи плыли ночами, а днем прятались в безлюдных местах, в заводях и в устьях малых речек. Даниил Московский, Михаил Тверской и Иван Переяславский приехали к Владимиру позднее остальных князей. Почти все просторное Раменское поле было уже занято воинскими станами. На левом краю поля, примыкавшем к речке Лыбедь, разместились удельные князья. Их разноцветные шатры стояли как будто бы кучно, но если приглядеться — каждый наособицу, каждый в кольце обозных телег, каждый под своим княжеским стягом, вокруг каждого свои отдельные караулы. Возле самой городской стены поставили свои богатые шатры Федор Ярославский и Константин Ростовский, даже местоположением своим являя тесную дружбу с великим князем Андреем. Их многолюдные станы как бы прикрывали стольный Владимир от возможных врагов. А посередине поля, в удалении от тех и от других, притаился за черными юртами и густыми цепями лучников ордынский посол Олекса Неврюй. Только правый край поля, между Волжскими воротами и пригородным Вознесенским монастырем, оставался свободным. Этот край упирался в обрывистый берег реки Клязьмы, и князь Даниил порадовался, что вовремя послал по реке судовую рать. Без ладей это место было опасным, отбежать некуда… Князь Даниил поднялся на курган, насыпанный у речного берега в незапамятные времена вятическими старейшинами, окинул взглядом поле. «Будто на рать собрались князья, — подумал он. — Все пришли с большими полками, обгородили станы свои надолбами да рогатками…» Но кто с кем будет на этом поле ратоборствовать? Выходило, что все против всех. Желания собравшихся здесь князей были настолько противоположными, что ни о каком единении не могло быть и речи! Великий князь Андрей Александрович мечтал подмять под себя западные города, поднявшиеся за последние годы: Тверь, Москву, Переяславль. Московский, тверской и переяславский князья хотели оборониться от великого князя и обессилить его, лишить подлинной великокняжеской власти. А остальные удельные князья не желали ни того, ни другого. Им одно было любо: чтобы оставили в покое их глухоманные удельные берлоги. Как это говаривал на людях Василий Константинович Галицкий и Дмитровский, старейший из удельных князей? «Противоборствовали раньше Андрей со старшим братом своим Дмитрием — хорошо. Противоборствует нынче Андрей с младшим братом своим Даниилом, с племянником Иваном да с тверским родичем своим Михаилом — тоже неплохо. И у Андрея руки связаны, и у тех сильных князей. Возблагодарим бога, братия, за милость сию! До скончания века было б так! Новизна пагубна, за старину держаться надобно. Аминь…» Ни к великому князю не пристанут удельные князья, ни к соперникам его! Значит? Значит, дело все в ханском после Неврюе! А ханский посол забился в свой белый шатер и молчал. Принимал от всех подарки, и опять молчал. Но если хорошенько подумать, то и по молчанию посла можно догадаться, с чем он приехал на Русь… «Войско сильное есть за Неврюем? — прикидывал Даниил. — Как видно, нет сильного войска. В юртах больше тысячи-двух воинов не спрячешь. Значит? Значит, посол не воевать приехал. А если не воевать? Если не воевать, то мирить князей. Значит, можно поторговаться, война послу Неврюю не нужна…» Так думал князь Даниил или не совсем так, кто знает? Но Михаилу и Ивану он советовал держаться перед ханским послом уверенно: — Андрей нас к суду перед ханским послом притянуть хочет, а мы ответно его неправды покажем! Еще неизвестно, на чью пользу суд перед послом обернется! Шатер посла Неврюя — просторный, выложенный пушистыми коврами — тоже был подобен ратному полю, на котором каждый из противников знал свое место. Посередине шатра, на широком ложе, в шелковых подушках, подпиравших его короткое, закутанное в полосатый халат туловище, — возлежал посол Олекса Неврюй. На круглом желтом лице не глаза — щелочки, да и те прикрыты веками. Не поймешь даже — то ли дремлет посол, то ли просто не желает глядеть на беспокойных русских князей. Тихохонько сидят на резных стульчиках чернецы-миротворцы, владимирский епископ Семен да сарайский епископ Измайло. Оба иссохшие, неземные, отрешенные, на лицах — благостность, снисхождение к суетности мирских дел. Будто с иконы сошли — святые угодники по виду… По правую руку от посла — великий князь Андрей Александрович и его первые служебники Федор да Константин. Грозно хмурят брови, под кафтанами — неживые складки кольчуг, у пояса боевые мечи. А по левую руку — Даниил Московский и Михаил Тверской. Стоят плечо в плечо, будто братья единокровные, оба молодые еще, рослые, светловолосые, решительные, как поединщики перед боем. И Иван Переяславский возле них, на полшага лишь отстал. Но так оно точно бы и полагалось: ведь Иван среди них младший. На бледном лице Ивана отчаянная решимость человека, перешагнувшего через свой страх и готового на любой, даже безрассудный по смелости поступок. Даниил еще не видел таким своего слабого племянника и порадовался. Хорошо защищать того, кто сам готов себя защитить, как сегодня Иван… А поодаль от соперников, возле самого входа, молчаливая кучка удельных владетелей. Стоят тихо, почтительно, всем видом своим являя, что люди-де они малые, сторонние, как старшие князья решат, с тем и согласятся. Будто бы есть они в шатре, но будто бы и нет, столь смиренны… На удельных князей никто и не смотрел. Все взгляды на Андрее, на Данииле, на Михаиле Тверском. Это они собрались спорить перед незрячим, окаменевшим Неврюем. Андрей кричал, взмахивая кулаками, наматывал действительные и мнимые вины, звал бога в свидетели, и снова сыпал проклятиями, но крики его как бы проходили мимо ушей Даниила. Не в обличениях было дело. Вмешиваться в межкняжеские счеты ханскому послу недостойно, вот Неврюй и делает вид, будто дремлет. Серьезно другое: ярлык хана Тохты на Переяславль. Но до ярлыка Андрей еще не дошел, приберегал на конец… Даниил молча смотрел на разгневанного старшего брата. «Постарел братец, поусох… Клыки как у волка выперли… А злости-то, злости… Так бы и проглотил живьем… Да не проглотишь Москву, нет, уже не проглотишь… Костью поперек горла встанет!..» Рядом шумно дышал Михаил Ярославич Тверской, сжимал побелевшими пальцами рукоятку меча. Переступал с ноги на ногу Иван — присмиревший, растерянный. Ненадолго же хватило племяннику задора! — Но больше того вина Даниила и Михаила, что непокорны воле царя ордынского, к ярлыку со смирением не идут, но делают поперек! — взвинтил голос до визга великий князь Андрей. Посол Олекса Неврюй приподнял веки, уставился неживым давящим взглядом на московского и тверского князей. Что-то сейчас будет? Даниил решительно шагнул вперед, поклонился послу: — Велик и справедлив хан Тохта! Великий и справедливый не карает невиновных! Князь Андрей добыл ярлык неправдою, без наследника Ивана. Да выслушает хан другую сторону! Пусть рассудит в глаза, а не за глаза, как судят справедливые! А мы, покорные слуги великого хана, волю его исполним непрекословно! — Пусть великий хан допустит Ивана пред очи свои и рассудит правду! — поддержал союзника Михаил Тверской. Так были сказаны слова, которыми Даниил надеялся разрушить замыслы великого князя Андрея, а если и не разрушить, то надолго отсрочить их исполнение. Путь в Орду не близкий, когда еще вернется оттуда Иван! Понял это и великий князь Андрей. Вспылив окончательно, он потянул из ножен меч. Следом за ним обнажили мечи князья Федор и Константин, медленно двинулись на Даниила. С поднятыми вверх крестами встали между противниками епископы Семен и Измайло: — Опомнитесь, князья! Грех смертный! Не бывало крови на съездах княжеских! Не берите кровь на душу свою! — Посторонись, отче! Твое дело духовное! — выкрикивал Андрей, пытаясь оттолкнуть епископа Семена. — Опомнись, княже! Посол Олекса Неврюй неприметно повел указательным пальцем. Ордынский сотник, до этого безучастно сидевший в углу ударил плетью по медному кругу. Из-за развешанных ковров, из-за сундуков, стоявших вдоль стен шатра, из-за откинутых позади посольского кресла полосатых пологов выскочили нукеры, скрутили локти князьям-соперникам, растащили их в стороны. Удельные владетели качнулись было к выходу, но там тоже стояли татарские воины. По знаку Неврюя нукеры отпустили князей и снова исчезли, будто растворились в стенах шатра. Ханский посол заговорил тихо, почти шепотом, но слова его, повторенные громогласным половчанином-толмачом оглушали: — Ссора недостойна правителей, больших и малых… Обнаженный меч должен разить… Иначе меч покрывается позором… Тохта-хан справедлив и милостив… Он не будет наказывать князей за недостойную ссору… Дайте хану подарки сверх прошлых, и ссора будет прощена… Пусть князья слушают великого князя Андрея… Пусть князь Андрей не обижает их несправедливостью… Не послушавшие сего погибнут… Пусть князь Иван идет в Орду, сам просит хана о своем княжестве… Я все сказал… Посольский битикчи протянул Ивану серебряную пайцзу. — Поторопись, княже! — крикнул Даниил племяннику. — Отъезжай в Орду немедля. В ладьях поезжай, Волжским путем. Мы с князем Михаилом побережем до суда твою отчину… Иван, оглядываясь то на Даниила, то на ханского посла, направился к выходу. Татарские воины расступились, пропуская его. Долго еще говорили князья перед лицом сонного Неврюя, распределяя жребии ордынской дани, устанавливая сроки сбора серебра. Но говорили как-то лениво, пререкались больше по привычке, чем из-за дела. Главное было уже решено: великий князь Андрей Александрович проиграл, Переяславское княжество опять уплывало из его рук. Даже на угрозу великого князя, гневно брошенную им в лицо Даниила: «Не радуйся, не кончен спор!» — мало кто обратил внимание. Князья торопились разъехаться по своим уделам, не скрывая облегчения. «Слава те господи, осталось все по-прежнему!» Опустело Раменское поле. Первыми ушли москвичи и тверичи, к которым присоединилась по дороге переяславская конная рать. Сам князь Иван поехал в Орду с малой дружиной, оставив большие полки беречь город. Даниил не забыл угрозы великого князя Андрея. Московские, тверские и переяславские полки, не расходясь по селам, свернули к Юрьеву и остановились в поле, прикрывая Переяславское княжество. Сюда же приплыла рекой Колокшей пешая судовая рать. Предосторожность оказалась не напрасной. Не прошло недели, как сторожевые заставы известили о приближении великокняжеского войска. Без малого дела не дошло до сечи. Уже и поединщики сшиблись промеж полков, и лучники расстреляли первый запас стрел. Но дрогнул великий князь Андрей, видя решимость москвичей, тверичей и переяславцев, дождался ночи и в темноте отбежал прочь, бросив в стане своем горящие костры. Узел вражды затянулся еще туже. Глава 5 Черный год 1 В лето от сотворения мира шесть тысяч восемьсот шестое[117 - 1298 год.] летописцы будто забыли о Москве, о князе Данииле Александровиче Московском. Казалось, совсем недавно имя Даниила было у всех на устах. Москва бряцала оружием, гордо противостояла стольному Владимиру, рассылала в разные стороны конные и судовые рати, и вдруг — затихла, притаилась за своими лесами. Постоянный противник московского князя — великий князь Андрей Александрович — в прошлые годы ездил в Орду за ярлыками, собирал князей на съезды, грозил войнами непослушным, а теперь и о нем сказать было нечего. Надломила великого князя Андрея неудача, и не мог он собрать новые рати, потому что запустевало его собственное Владимирское княжество: слишком много людей ушло к Москве, к Твери, а то и еще дальше, за Волгу. А без богатства и многолюдных полков велика ли цена великокняжескому столу? Оставляли великого князя его прежние служебники. Даже князь Федор Ярославский перестал наезжать в поскучневший Владимир, промышлял новые вотчины сам по себе, отдельно от Андрея. Видно, не надеялся больше, что великий князь может помочь… Если чем и оказался богат этот год, то разве только стихийными бедствиями, пожарами да небесными знамениями. Зимой болесть была в людях тяжкая, многие помирали черною язвою. В ту же зиму морозы побили обилье по волостям, и предсказывали люди недород и дорогой хлеб. На святой неделе в субботнюю ночь загорелись в Твери сени княжеские и весь двор княжеский в городе. И сколько людей в сенях спало, те все в огне погибли. Сам же князь Михаил со княгинею выкинулись в окно и тако спаслись. И ничего не успели люди из двора вымчати, погорело немало именья, золота и серебра, и оружия, и дорогих порт. В то же лето был мор на скот. В то же лето сухмень была, загорелись болота и леса, и боры, и была нужда великая. В то же лето были громы страшные, и ветры великие, и бури сильные, и молнии грозные, и многих людей громом побило, и молниями многие попалены были, а в иных местах вихрь вырвал дворы из земли и с людьми отнес прочь. В то же лето были знамения в небе: явилась звезда с западной стороны, лучи вверх испуская, яко хвост. И были люди в трепете великом и непонятном… Старики говорили, что знамения эти — не к добру, и им верили. Да и как было не поверить? Откуда было ждать его, это самое добро? Беды одни, да такие, что горше некуда. Вздыхали люди: «От такой жизни сбрести бы нам, робятушки, в заволжские места, благо места там много — всю Русь можно в лесах схоронить!» И уходили, но куда — не говорили. Был человек — и нет его, исчез безвестно. И еще говорили старики, что случались подобные знамения в канун иноязычных нашествий или на переломе великих дел. Насчет нашествий — это возможно. Орда рядом, конные ватаги царевичей и мурз рыскали за рекой Проней, да и до Оки-реки добегали. Но от кого ждать великих дел? Не осталось на Руси великих князей, если мерить не по ханскому ярлыку, а по подлинному величию. От великого князя Андрея ничего не дождешься, кроме новых татарских ратей да конечного разоренья… Черный год, глухой год… В черный год добрых дел не случается, а злодейских — сколько угодно, успевай только слезы вытирать да считать утраты, да молиться, чтобы поскорее миновала эта полоса лихого безвременья. Черный год выбрал для последнего отчаянного прыжка к власти князь Федор Ростиславич Ярославский. Наверно, потому выбрал, что сам был олицетворением черного зла и предательства. Прыгнул, как волк, и сломал себе шею, освободив Русь от князя-оборотня. 2 Князь Федор Ростиславич пришел в коренную Русь из Смоленска, поссорившись со старшим братом Глебом, который изобидел его — выделил в удел только малый городок Можайск. Казалось, всем был наделен в избытке Федор: изощренным умом, смелостью, телесной силой, книжной мудростью. Был красив Федор броской красотой: сросшиеся на переносице густые брови, кудрявая бородка, прямой гордый нос, яркий румянец на смуглом, без морщин, пригожем лице, по-юношески порывистые движения. Добрый молодец из сказки, да и только! Поездил, поездил Федор по княжеским дворам, горько жалуясь на братнину несправедливость, и осел в Ярославле. Вскоре женился он на княжне Марии, единственной наследнице покойного ярославского князя Константина Всеволодовича, и разделил с ней и вдовствующей княгиней Ксенией власть над древним русским городом. Но и здесь не нашла покоя его мятежная душа. Не хватало Федору в Ярославском княжестве простора. Он люто завидовал всем: и старшему брату Глебу, княжившему в Смоленске; и другому брату — Михаилу, оставшемуся там соправителем; и великому князю Дмитрию; и даже удельным князьям, за которыми были хоть невеликие, но свои, кровные княженья, где властвовали они безраздельно. Завидовал и ненавидел, и сам был ненавидим, потому что ненависть может породить только ответную ненависть. Или страх. Но чтобы устрашать, князь Федор не имел достаточной силы. Один друг-приятель был у Федора — городецкий князь Андрей, тоже завистник и лютый стяжатель чужих княжений. Но не подлинная дружба связывала их, а черная зависть к великому князю Дмитрию Александровичу. В лето шесть тысяч семьсот восемьдесят пятое[118 - 1277 год.] умер Глеб Ростиславич Смоленский. Князь Федор с дружиной кинулся к смоленским рубежам — занимать освободившееся княженье, принадлежавшее ему по праву, как следующему по старшинству князю-Ростиславичу. Но смоляне будто позабыли, что Федор еще жив, отдали княженье его младшему брату Михаилу. Через два года умер и Михаил. Казалось, не было больше преграды на пути к вожделенному смоленскому столу, но упрямые вечники решили иначе. Они не впустили князя Федора в город, согласившись лишь принять его наместника. Это была не победа, а половина победы. Наместник Артемий сидел в Смоленске тихо, как мышь, посылал Федору тревожные грамотки: «Подрастает княжич Александр, племянник твой, и смоляне к нему сердцем тянутся. Не быть бы, княже, худу…» А в Ярославле собственный сын подрастал — Михаил, и ярославские бояре к нему прислонялись, а не к Федору. Везде оказывался чужим князь Федор Ростиславич — и в Смоленске, и в Ярославле. Не обидно ли? Друг-приятель Андрей Городецкий ничем не мог пособить. Сам был малосильным, еще только мечтал о великом княженье да строил козни против старшего брата, великого князя Дмитрия Александровича. Не до Федоровых невеселых забот было городецкому князю. Не было у Федора опоры на Руси. Отторгала его родная земля, которую он не понимал и не любил. Не сыном Русской земли был князь Федор, а неблагодарным приемышем, неспособным на сыновью любовь. Наступил день, когда Федор понял бесплодность своих усилий. Взгляды его обратились к Орде, где послушные битикчи по слову хана писали ярлыки на княженья и где кочевали по степям бесчисленные конные тумены, способные сокрушить любого соперника. И князь Федор Ростиславич отправился в Орду, оставив по себе еще одну недобрую память: он тайком увез серебряную казну, накопленную прежними ярославскими князьями. Снова ожили честолюбивые надежды Федора — мало кого из русских князей приняли в Орде так хорошо, как его. Красота князя Федора уязвила сердце стареющей ханши Джикжек-хатунь, и ханша ввела приезжего князя в круг близких хану людей. Ханша даже пожелала выдать за Федора одну из своих дочерей, но он вежливо уклонился от такой чести. Смертным грехом считалась на Руси новая женитьба при живой жене, да и опасно было. Разрыв с княгиней Марией был равнозначен потере Ярославского княжества — ярославцы бы не простили… Боком вышло Федору многолетнее ордынское сидение. Забыли о нем в Ярославле. Когда умерла княгиня Мария, Федор с ханским ярлыком и небольшим отрядом татарской конницы поспешил в Ярославль — садиться на самостоятельное княженье. Бритым лицом и позолоченным персидским панцирем был Федор похож не на русского князя, а на ордынского мурзу. И дружинники его мало отличались от ханских нукеров — переоделись в полосатые халаты, подвесили к пестрым шелковым поясам кривые сабли, везли за собой в обозе жен-татарок и смуглых узкоглазых ребятишек. Подъезжая к наплавному мосту через Которосль, князь Федор прослезился. Что-то вдруг дрогнуло в его очерствевшей душе, до боли родным и желанным показался город, высоко взметнувший свои бревенчатые стены и башни на стрелке при впадении Которосли в Волгу. Но не праздничным колокольным перезвоном и не ликующими криками встретили ярославцы своего блудного князя. Пусто было на дороге, ведущей к воротной башне. Между зубцами стен поблескивало оружие и железо доспехов. Дружинник князя Федора протяжно затрубил в рог. Медленно, будто нехотя приоткрылись ворота. Навстречу Федору вышли молчаливые воины, перегородили дорогу щитами, нацелили длинные копья. Суровый седобородый воевода предостерегающе поднял руку в железной рукавице: — Остановись, княже! Нет у нас такого обычая, чтоб владетелей, невесть откуда пришедших, на княженье принимать! Князем у нас Михаил, сын твой, а иных нам не надобно! Поди прочь, княже! Федор жестом остановил своих дружинников, кинувшихся было на обидчика. Не сражаться же со всем городом! Ярославская городовая рать могла перебить его немногочисленное воинство. — Позовите сына моего, — значительно произнес Федор Ростиславич. — С ним одним говорить буду! — Моими устами все сказать велено! — отрезал воевода и повторил: — Поди прочь, княже! И Федор Ростиславич повернул коня, смирившись перед силой, увозя с собой униженье и смертельную обиду. «Кровью умоетесь за бесчестье! — шептал он в ярости. — Вот ужо погодите!» Грозил, проклинал, придумывал изощренную месть, не понимая того, что можно мстить одному, десяти, даже сотне обидчиков, но безнадежно ненавидеть весь народ. А здесь против него были все… Снова потянулись для Федора годы ордынского сидения. Джикжек-хатунь снова завела разговоры о женитьбе, хотя сам хан и сомневался: «Прилично ли такое, чтобы мы отдали сестру свою за улусника и служебника не одной с нами веры?» Но женское неодолимое упрямство пересилило. Сарайский епископ окрестил невесту, принявшую христианское имя Анна, и благословил брак. Жил Федор во дворце, полученном от ханских щедрот, пользовался почетным правом сидеть на пирах против хана и получать чашу из его рук, как ханский родственник. Ханскому зятю приносили подарки улусные мурзы и русские князья, наезжавшие по своим делам в Орду. Родились сыновья Давид и Константин. Ханша любила их даже больше, чем других своих внуков. По-русски сыновья Федора говорили с трудом, коверкая слова на татарский лад. Задумался Федор Ростиславич, кто он теперь — русский князь или ордынский вельможа? Если князь, то где его княжество? Если ордынский вельможа, то где его улус и тысячи верных нукеров, которые только и давали в Орде подлинное уважение? Капризная милость ханши вознесла его над многими, но в возвышении его не было прочности. Ничтожный удельный владетель, все княжество которого можно проехать из конца в конец за единый день, был счастливее Федора и, униженно принося подарки любимцу ханши, в глубине души презирал его. Будущее казалось беспросветным. В Ярославле умер сын Михаил, но ничего не изменилось. Горожане бесчестно прогнали послов Федора Ростиславича, повторив обидные слова: «Ты, княже, нам не надобен!» Федор Ростиславич воспрянул духом в злосчастный год Дюденевой рати. Вместе с ордынскими туменами Дюденя пришла на Русь и его невеликая дружина. Новый великий князь вознаградил давнего союзника ярославским княжением и попросил Дюденя выделить для него конную тысячу — сажать Федора Ростиславича на ярославский стол. Ордынское воинство обложило Ярославль, поставило перед воротами осадные орудия — пороки. Смирились ярославцы перед ордынской силой, впустили Федора в город. Начались опалы и казни. Богатство убиенных ярославских бояр и купцов Федор щедро раздавал ордынским мурзам, а вотчины отписывал на себя. Дерзкого воеводу, осмелившегося произнести позорные слова, повесили нагого на площади, против окон княжеского дворца. Кладбищенская тишина опустилась над Ярославлем. Люди забились в свои дворы, притаились за крепкими заплотами. Только татарские всадники с визгом и свистом проносились по пустым улицам да ватаги дружинников князя Федора дерзко стучали в ворота боярских и купеческих хором, призывая хозяев на княжеский суд. Но ордынцы, понасильничав и пограбив вволю, отъехали обратно в Орду. Князь Федор остался один в городе, где каждый смотрел на него волком. Как был Федор для ярославцев чужим, так и остался чужим на своем княжеском дворе — крошечном безопасном островке среди половодья недоброжелательства. Будущее по-прежнему не сулило ничего хорошего. На великого князя не было надежды: он потерпел неудачу в споре с Москвой и Тверью, ослабел, притих. Не до Федора было теперь Андрею Александровичу, самому бы уцелеть. Но самый тяжкий удар подстерег Федора с неожиданной стороны. Племянник Александр Глебович выгнал из Смоленска наместника Артемия. Кончились смоленские дани, кое-как питавшие княжескую казну. Артемий прискакал в Ярославль сам-третий. Тиуны его, мытники, дружинники, и даже холопы остались служить новому смоленскому князю Александру Глебовичу. Злорадно шептались ярославские бояре по своим дворам: «Федора и отчая земля отринула. Не зазорно ли нам такого князя терпеть?» Князь Федор начал готовиться к походу на мятежный Смоленск. Он понимал, что не об одном Смоленске идет речь — о Ярославле тоже. Неудачи не должно быть. Неудача — конец всему… Медленно, трудно собиралось войско. Бояре тайком разъезжались по дальним вотчинам, где их не могли отыскать княжеские гонцы, прятали молодых мужиков, годных для ополчения. Посадские старосты до хрипоты спорили о числе городских ратников. Великий князь Андрей, к которому поехало ярославское посольство за помощью, отвечал уклончиво, жаловался на оскудение своей земли от мора. Великокняжеские полки так и не присоединились к Федору. Только из Городца, отчины Андрея, пришел полк. Воины в городецком полку были злые, опытные. Почувствовав в руках такую силу, князь Федор увереннее заговорил с ярославцами. Войско для смоленского похода все-таки удалось собрать. 3 В июле — месяце-сенозорнике, месяце-страднике — на самой макушке лета, князь Федор Ростиславич двинулся к Смоленску. Самым подходящим для похода было это время. Надежнее многочисленных полков хранили Смоленское княжество от врагов непроходимые болота-мохи, которые тянулись на десятки верст, охватывая целые волости — Замошье, Мойшинскую землю. Болота покрывала обильная рыжая плесень — ржа, и многие смоленские городки так и назывались: Ржава, Ржачь, Ржавец. Болота не вымерзали даже зимой, скрывая под хрупким, присыпанным снегом ледком ненасытную черную воду, в которой исчезали без следа и люди, и кони, и целые обозы. Незамерзающие болота соединялись незамерзающими же протоками-крупцами, и горе путнику, который не знал доподлинно неприметных обходных тропинок! Только в середине лета, в самую сушь, болота и протоки мелели, обнажая тропы и броды. Но тогда Смоленск стерегли от врагов леса. Леса были везде: на берегах бесчисленных рек, речек и ручьев, вокруг озер, на украинах болотин. Но не глухим, забытым богом и людьми захолустьем была Смоленская земля, а пересечением древних торговых путей. Здесь сближались истоки великих русских рек Днепра, Волги, Двины. Сближались и соединялись воедино протоками, малыми реками и волоками. Через свои притоки тянулись к Смоленску и рязанская река Ока, и новгородская Ловать, питавшая лесными водами озеро Ильмень. Реки были богатством и бедой древнего русского города Смоленска. По рекам приплывали к городу мирные струги купцов и хищные воинские ладьи завоевателей. От торговли Смоленск обогащался и обрастал многолюдными посадами, а врагов встречал крепкими полками и боевыми башнями. Посадские люди Смоленска быстро собирались со своими чадами и домочадцами на Гору, под защиту крепостных стен, без сожаления оставляя дворы свои на поток и разорение. Знали: если выстоит сам град Смоленск, будут и новые дворы, и зажиток к ним. Безлюдье и настороженная тишина встретила ратников князя Федора Ростиславича, когда они высадились с ладей у Крылошовского конца города. Ветер гнал по пустым улицам клубы пыли. Жалостно поскрипывали двери покинутых изб. В клетях и амбарах — чисто, хоть шаром покати, одни мыши в углах тоскуют. На церковных дверях пудовые замки. А деревянных храмов на смоленском посаде было много, чуть не на каждом углу. Ярославские ратники нерешительно стягивали с голов шлемы, крестились на иконы, прибитые над церковными дверями. «Господи, спаси нас и помилуй — не по своей воле сюда пришли!» Княжеская дружина и городецкий полк высадились на берег в другом месте, возле пристаней торговой Смядынской бухты. Федору Ростиславичу подвели коня. — Пошли гонцов на другие посады, чтобы не жгли дворы и храмы не разбивали, — приказал Федор воеводе Василию Шее. — Не в чужой город входим — в свою отчину! — Уже наказывал всем, чтоб держали себя бережно, — недовольно скривился воевода. — А ты еще раз напомни. Люди-то с нами разные! Несколько дружинников, нахлестывая коней, скрылись в посадских улицах. Дружина Федора Ростиславича пересекла посад и выехала на просторную торговую площадь, за которой высилась воротная башня и стены из деревянных, составленных впритык срубов. Через ров к башне были перекинуты легкие дощатые мостки. Воевода Василий Шея подъехал к краю рва. За спиной воеводы — четверо круглогрудых нарядных трубачей. Ветер раскачивал красные кисти, привязанные к трубам. Василий Шея поднял руку. Трубачи враз поднесли трубы к губам. Хриплый, оглушающий рев понесся к стенам. — Старцы градские и вечники! — надрывался криком воевода. — Господин ваш Федор Ростиславич желает говорить с градом Смоленском! Но молчал град Смоленск. Не распахивались окованные железом ворота, не поднимались над стенами зеленые березовые ветви — знак примирения. Только потаенное шевеленье в темных щелях бойниц позволяло угадывать на стене присутствие множества людей, но собрались они не для переговоров, а для битвы — железо бряцало на стене… Снова ревели, захлебываясь, трубы. Кричал воевода Василий Шея, грозя княжеской опалой всем горожанам. Тщетно. Смоленск молчал. Иногда молчание красноречивее слов. Молчание смолян было решительным отказом принять князя Федора Ростиславича. Князь Федор обнажил меч. Дружинники расступились, освобождая дорогу пешей рати, которая выливалась потоками из посадских улиц на площадь. Ярославские ополченцы и пешие городецкие ратники со штурмовыми лестницами и охапками хвороста для примёта через ров побежали к стене. Но добежали немногие. Бесчисленные стрелы, как струи дождевой воды, полились из бойниц. Тяжелые каменные глыбы, сброшенные с высоты воротной башни, подминали целые ряды нападавших. Всё заволокло пылью, и не видно было, кто из ратников Федора бежит с криком к городской стене, кто стонет, катаясь по земле, а кто уже застыл, навеки умолкнув. Когда ветер отнес в сторону пыльное марево, только тела павших, как кочки на ржавом болоте, остались на площади, и было их очень много. Федор Ростиславич еще раз поднял меч. Теперь впереди шли спешенные дружинники, неуязвимые для стрел в своих панцирях и кольчугах. Перешагивая через павших, дружинники дохлестнули до самых ворот. Но топоры крошились о железные полосы, которыми были окованы воротные створки, а сверху густо сыпались камни, бревна, тучи золы и песка, низвергались потоки горящей смолы. Тусклым смердящим пламенем занимались мостки, перекинутые через ров. Дымящиеся головки со змеиным шипеньем падали в зеленую зацветшую воду. Клубы дыма и пыли опять скрыли сражавшихся. По улицам посада подбегали припоздавшие ратники, скапливались позади князя. Федор все не подавал знака идти на приступ. Воевода Василий Шея протягивал к нему умоляюще руки: — Останови приступ, княже! Не губи войско! Федор Ростиславич помедлил, со вздохом кинул в ножны меч: — Твоя правда, воевода. Не приступом нужно брать Смоленск, а крепким облежаньем. Трубы печально пропели отступление. Пошатываясь, будто пьяные, брели от стены уцелевшие ратники. Смоляне не пускали им вслед стрелы. Ни одна стрела не вылетела из бойниц и в сумерках, когда ярославцы и городчане осторожно приблизились, чтобы унести своих убитых и раненых товарищей. В этом неожиданном милосердии князь Федор почувствовал презрение к себе, явное желание смоленских вечников вселюдно выставить его, Федора, виновником кровопролития. Такое милосердие было опасно, потому что ратники могли подумать, что смоляне не хотят проливать христианскую кровь, а виноват только он, князь Федор. Уж лучше бы смоляне разили стрелами, вызывая гнев на себя! Войско Федора Ростиславича Ярославского обложило город со всех сторон. Перед воротными башнями, от которых начинались дороги в смоленские волости и села, встали крепкие заставы. Лучники притаились за стенами посадских изб, подстерегая неосторожных: кое-где посады примыкали вплотную к городским стенам. Конные разъезды ярославцев рыскали по окрестностям, перехватывали хлебные обозы, пытавшиеся ночами пробраться в город. Порочные мастера, которых князь Федор нанял в Орде, ладили из бревен и вымоченных в дубильных чанах тугих ремней пороки. Наготовили великое множество штурмовых лестниц, благо леса в смоленской земле было вдосталь. Пороки князь Федор велел поставить против воротной башни, на том самом злосчастном месте, где его воины пошли на первый приступ. Ночью крещеный татарин Байку, старший над порочными мастерами, исхитрился самолично промерить шагами расстояние до городской стены. Потея от старательности, он что-то долго чертил угольком на бересте, а утром объявил воеводе Василию Шее: — Час стреляй — башня ломай! Поглядеть на грозное Байкино мастерство явился сам Федор Ростиславич. Туго, как струны, натянулись крученые ремни пороков и, как струны, зазвенели, взметнув к небу рычаги. Тяжелые камни-валуны упали точно туда, куда их нацелил Байку, — по верхушке башни и в воротный проем. Князь Федор швырнул к ногам порочного мастера серебряную гривну. Байку рухнул на колени, пополз — не то кланяясь, не то разыскивая серебро в пыли. Ратники несли к порокам новые каменные глыбы. Но распахнулись городские ворота. Выбежавшие пешцы проворно перекинули через ров мостки, а по мосткам вымчалась на площадь прославленная смоленская конница. Всадники на рослых гнедых конях смяли сторожевую заставу ярославских ратников и неудержимо рвались к порокам. Спасая князя, наперерез им бросились телохранители Федора Ростиславича. — Беги, княже! — закричал воевода Шея, схватил княжеского коня за узду и силой повернул его от города. — Беги! Скрипнув зубами, Федор взмахнул плетью и поскакал прочь. За ним кинулись бояре и уцелевшие в схватке со смоленскими витязями телохранители, а позади, всеми забытый, проворно перебирал ногами ордынец Байку. Не прошло и получаса, как Федор Ростиславич вернулся с сильным полком. Но было уже поздно. Жарким пламенем горели пороки. Изрубленные смоленскими мечами порочные ремни извивались в огне, как огромные паучьи лапы. В окровавленной пыли лежали ближние дружинники князя Федора, не пожелавшие показать спину превосходившему числом врагу. Подъезжали гонцы от других ворот, и вести, которые они привозили, были горькими: оказывается, смоляне сделали вылазки в разных местах, и везде заставы князя Федора понесли потери. Почерневший, будто высохший от лютой злобы, Федор Ростиславич метался по своим воинским станам, подгонял медлительных, хлестал плетью нерадивых. День и ночь стучали топоры ярославских плотников, которые строили под присмотром ордынских мастеров новые пороки. Против всех городских ворот князь Федор велел выкопать рвы, поставить частоколы, разбросать в пыли «чеснок» — кованные из железа колючки, страшное оружие против конницы. Но ничто не помогло. Смоляне вышли из города и снова пожгли пороки. Не крепкое облежанье получалось, а вроде бы игра в кошки-мышки, и неизвестно было, кто кошка, а кто — мышь. В одном месте пересиливали смоляне, и тогда сторожевые ратники князя Федора отбегали за посадские избы, бросая копья и щиты. В другом месте ярославцы отбивали вылазку, гнали смолян обратно к городским воротам, вырубая мечами приотставших. Но если сложить вместе победы и неудачи, то выходило так на так, поровну. Федор Ростиславич Ярославский не мог взять города, а Александр Глебович Смоленский не мог снять осаду, силы не хватало. Однако смоленский князь был у себя дома, а Федор в чужой земле. Смоляне, защищая дома свои, были готовы стоять до последнего, а в войске ярославского князя начались шатанья. Когда поблизости не было воевод, ратники и стрелы-то пускать на город переставали. Глядя на них, смоленские лучники тоже не являли враждебности: хоть к самой стене подходи безопасно. Выходило, что один князь Федор желал продолжать войну. Но как воевать с войском, которое войны не хочет? Миновал июль, наступил август. Мужики-ополченцы роптали почти что открыто, просились домой. Хлеба жать надобно, а тут война. Смоленской земле, конечно, от войны разоренье одно, но и своей земле не сладко. В забросе землица. От одних баб да ребятишек какая работа? Присмиревший Федор Ростиславич уже готов был согласиться на малое: пусть-де смоляне примут сызнова наместника Артемия и посылают необидные дани, как прежде посылали. Тогда он, князь Федор, осаду снимет и волостей смоленских разорять не будет. Но чем уступчивее становился Федор, тем непреклоннее держались смоляне. На угрозу разорить и обезлюдить смоленские волости князь Александр ответил угрозой же: «Коли пойдете из земли разбойно, по ордынскому поганому обычаю, то следом за вами с ратью выйду, без жалости сечь буду, а людям своим, что вне града обретаются, велю дороги засекать и рыть волчьи ямы!» 4 На день Флора и Лавра[119 - 18 августа.], будто сговорившись с началом осенних утренников, зарядили дожди. Все вокруг стало серым: и небо над головой, и болотистые низины вокруг города, и хмурая днепровская вода, и даже лес, едва различимый за дрожащей дождевой пеленой. …Серый цвет из всех цветов самый неприютный. И не ясный белый, и не ночной черный, а какой-то непонятный, не в радость и не в горе — в тоску беспросветную. Кому суждено помирать трудно, мучительно, тот всегда помирает в предрассветный час, потому что час этот — серый-серый. Серый цвет — цвет безысходности… В серый предрассветный час войско ярославского князя погрузилось в ладьи и будто растаяло в молочном тумане, повисшем над Днепром. Федор Ростиславич приказал кормчему остановить ладью неподалеку от берега, напряженно вглядывался в туманную мглу — ожидал, когда займутся пожарами смоленские посады. Но на берегу было тихо и темно. К княжеской ладье скользнул из тумана легкий долбленый челн. Ярославский сотник тяжело перевалился через борт ладьи, пошел, перешагивая через скамьи и раздвигая руками гребцов, на корму, где прислонился к резным перильцам Федор Ростиславич. — Не гневайся, княже. Старались, как могли, но посады не зажгли. Дерево сырое, дождь огонь забивает. Не гневайся… — Чего тут гневаться? — безнадежно махнул рукой Федор. — Одно к одному… — По весла-а-ам! — протяжно закричал кормчий. Судовой караван князя Федора Ростиславича Ярославского начал разматывать в обратную сторону дальний нелегкий путь. Мели и повороты Верхнего Днепра. Топкие болота на водоразделе Вязьмы и Вазузы. Бесконечный волжский простор, а на нем, как верстовые столбы, города. От Зубцова до Твери — четверть водного пути, от Твери до Кснятина — еще четверть, от Кснятина до Мологи — четверть же. А за Мологой уже считай что дома — ярославские волости начались. Но это по пальцам легко считать города, а плыли долго и трудно. Ладьи все сохранились в целости, но ратников на них заметно поубавилось. Гребцы сидели на скамьях через человека, ворочали веслами из последних сил — за себя и за павшего под Смоленском товарища. Плыли без песен, без звонкого трубного ликованья — тишком. Возле людных мест к берегу не приставали. Нечем было гордиться перед людьми — возвращались-то с позором! Князь Федор Ростиславич безвылазно сидел в каморке кормчего, на милых его сердцу ордынских коврах. Никого до себя не допускал — переживал неудачу в одиночестве. Верст за десять до Ярославля княжеская ладья вырвалась вперед, далеко обогнав другие суда. Прокравшись под высоким волжским берегом, ладья повернула в устье Которосли. В стороне от торговых пристаней, на жалких мостках, которые сколотили для своих надобностей рыбные ловцы, князя встречали дворецкий Алатор Бедарев, ярославский тысяцкий Федор Шетень. Возле крытых носилок стояли комнатные холопы в одинаковых зеленых кафтанах. Ладья мягко прислонилась к мосткам. Воевода Василий Шея заглянул в каморку, где затворничал Федор: — Приплыли, княже. Ярославль! Князь Федор Ростиславич предстал перед удивленными людьми в полосатом ордынском халате, войлочном колпаке с загнутыми вверх полями, в остроносых татарских сапогах. Лицо князя — осунувшееся, потемневшее, с тяжелыми набрякшими веками, почти скрывшими глаза, показалось людям незнакомым, нездешним. Будто подменили князя Федора. Вошел в каморку русским владетелем, а выходит — сущим ордынцем… Сгорбившись, по-стариковски шаркая подошвами, Федор Ростиславич подошел к носилкам и неловко, как-то боком, завалился на мягкие подушки. Дворецкий Алатор Бедарев задернул шелковый полог, махнул холопам: — Несите! Холопы понесли носилки к потайной калиточке в городской стене, потом — переулками, задами, скрываясь от людских глаз. Так никто и не увидел в Ярославле возвращение своего князя. Не было его и на берегу, когда под печальные вопли труб причаливал судовой караван. В голос кричали вдовы, оплакивая убиенных. Стонали раненые, которых на руках выносили из ладей и укладывали на мокрую траву. Весь город сбежался к скорбному месту, переживая свои и чужие утраты. Не было только виновника несчастья — князя Федора Ростиславича. Может, именно в тот злосчастный день и сказал кто-то, что у князя — черное сердце, и навечно с именем Федора Ростиславича связалось зловещее прозвище Черный? Так закончился последний поход князя Федора Ростиславича, ордынского любезника, людского ненавистника и губителя. А в лето шесть тысяч восемьсот седьмое[120 - 1299 год.], дождливым сентябрьским днем, он умер, не оплаканный никем. Да и мало кто в Ярославле заметил эту смерть, потому что Федор Черный еще при жизни похоронил себя в мрачных покоях княжеского двора, за глухими частоколами, за недремными караулами. А вот от смерти спрятаться не сумел — нашла его смерть… Глава 6 Слава Довмонта Псковского 1 Орда далеко от Москвы, за немеренными лесами и пыльными равнинами Дикого Поля, но зловещая тень ее незримо повисла и над московской землей. Чуть зашевелится Орда, и будто раскаты грома катятся над Русью, и мечутся люди, пытаясь понять, что означают эти раскаты — глухую угрозу, которая, попугав, пройдет стороной, или новую опустошительную татарскую рать. Но в лето шесть тысяч восемьсот седьмое ордынские вести больше радовали, чем тревожили. В Орде началась великая замятня, война усобная. В смертельном поединке схлестнулись хан Тохта и темник Ногай. Давно уже была между ними вражда, но до явной войны дело не доходило. Соперники выжидали, присматриваясь друг к другу всепроникающими глазами тайных соглядатаев, сплетали нити заговоров. Время работало на хана Тохту. Исподволь таяла сила Ногая, уходили со своими ордами близкие ему эмиры, в войске властолюбивого темника началось шатание. И наконец хан Тохта решил, что его час пробил. Шестьдесят туменов ханского войска двинулись в Дешт-и-Кипчак, коренной улус темника Ногая. На берегу степной речки Тарки сошлись две немыслимые по своей многочисленности ордынские рати — Тохты и Ногая. Содрогнулась степь, пылью заволокло небо, когда началась эта битва. Военное счастье впервые изменило Ногаю. Под ударами отборных всадников хана Тохты, закованных в персидскую броню, смешались и рассыпались кипчакские тысячи Ногая, слывшие непобедимыми, а сам Ногай побежал, увлеченный отступавшей конницей. За немногие часы он потерял все, даже своих нукеров-телохранителей, и остался в степи один, как безродный изгой. Беззвездной ветреной ночью Ногая настиг некий русский из войска Тохты, отсек ему голову мечом и привез хану. Так закончил жизнь темник Ногай, перед которым трепетали ханы и императоры, дружбы с которым искали даже мамлюкские султаны далекого Египта. А для князя Даниила Московского смерть темника Ногая открыла долгожданные возможности. Рязанский князь Константин Романович удерживал за собой волости по Москве-реке лишь милостью и благорасположением Ногая. Теперь Константину надеяться не на кого! И еще одно оказалось кстати для Москвы. Спасаясь от гнева хана Тохты, в Рязанское княжество прибежали со своими ордами некоторые мурзы Ногая. Князь Константин выделил им дворы в городах и земли под пастбища. Оттого умножились ордынцы в Рязанском княжестве, и начали роптать рязанцы на своего князя, что-де он привечает ордынцев, а о своих людях забыл… А в других княжествах заговорили, что Константин-де готовит новую ордынскую рать. Выходило теперь, что воевать с Константином Рязанским — дело богоугодное, оправданное, ибо война та будет не усобной, но ради защиты христиан от неверных ордынцев, на Рязани поселившихся… Так и намекнул на княжеском совете большой воевода Илья Кловыня: — Если соберемся с Рязанью воевать, то надобно объявить людям, что против ордынцев идем, на русскую землю севших… — Объявим, когда время придет. А пока — рано… — задумчиво проговорил Даниил и, заметив удивленные взгляды, повторил решительно: — Рано! Даниил Александрович хорошо понимал недоумение своих думных людей. Москве уже тесно в прежних границах, распирала их молодая буйная сила! Раздвигать нужно московские рубежи! Говорено о том было не раз и не два, и бояре вспомнили эти разговоры. Но нужно быть осторожным. Тверь с севера нависла. Не воспользуется ли князь Михаил, дружба с которым уже обернулась соперничеством, уходом московского войска на Оку? Не вмешается ли великий князь Андрей, для которого усиление Московского княжества горче горького? Нельзя начинать войну без верных союзников. А где их найти, верных-то? И мысли Даниила опять возвращались к князю Довмонту Псковскому. Выходец из Литвы, ставший на службу славному городу Пскову, князь Довмонт был верным человеком. Жизнь его была прямой, как взмах меча, и, как разящий удар, однозначна. Довмонт любил повторять: «Враг — это враг, а друг — это друг, даже если дружба оборачивается смертельной опасностью, потому что обмануть друга — то же самое, что обмануть самого себя, а обманувшему себя — как жить?» Повторял не для себя, а для других, потому что для самого Довмонта сказанное было бесспорным — так он жил… Весь смысл жизни Довмонт видел в защите города, вверившего ему свою судьбу. Под знаменем князя Довмонта псковские ратники громили немецких рыцарей, и летописцы, извещая о победах Довмонта, неизменно добавляли, что воевал он за правое дело. Случалось, что имя Довмонта надолго исчезало из летописей. Но это молчание было красноречивее иных слов. Оно означало, что немецкие железноголовые рати, устрашившись меча Довмонта, на время оставляли в покое псковские рубежи. Многие князья добивались расположения прославленного псковского воителя, но князь Довмонт неизменно оставался в стороне от междоусобных распрей. Так и состарился, не осквернив свой меч кровью русских людей. Из уст в уста передавали на Руси гневные слова Довмонта, обращенные к искателю чужого великокняжеского стола Андрею Городецкому: «Как можно обнажать меч в собственном доме?!» Даниил Александрович знал, что князь Довмонт любил его старшего брата Дмитрия и перенес частицу этой давней любви на него, Даниила: посылал подарки, переправлял с верными людьми тайные грамотки о новгородских делах, если посадники задумывали что-либо худое для Москвы. Но Даниил знал и то, что никакая любовь не заставит Довмонта вмешаться в междоусобные распри. Довмонт есть Довмонт! Но, может быть, теперь, когда поход на Оку-реку оборачивается войной с ордынцами, наполнившими с благословения князя Константина рязанские земли, Довмонт изменит своему обычаю и поможет Москве? Нужно, нужно связаться с Довмонтом! Время для переговоров с псковским князем казалось самым подходящим. Не далее как зимой из Пскова в Москву прислали грамоту, писанную книжными словами; видно, приложил к той грамоте свою руку монах-летописец, привыкший облекать мысли свои в торжественные слова. «…пришли немцы ко Пскову и много зла сотворили, и посад пожгли, и по монастырям, что вне града, всех чернецов мечами иссекли. Псковичи со князем своим Довмонтом, укрепившись духом и исполчившись ратью, из града вышли и прогнали немцев, нанеся им рану немалую, прогнали невозвратно…» Все было верно в этой грамоте, кроме последнего: немцы возвратились и весной сызнова опасно зашевелились возле псковских рубежей. И Даниил подумал, что если послать в помощь Пскову московскую дружину, дружба с князем Довмонтом окрепнет и его можно склонить к участию в рязанском походе. Нужно только убедить Довмонта, что не с рязанцами собирается воевать московский князь, но с ордынскими мурзами, такими же злыми погубителями Русской земли, как немцы… И Даниил Александрович приказал воеводе Илье Кловыне готовить конную дружину к походу во Псков. Но московская помощь опоздала… 2 В весну шесть тысяч восемьсот седьмую, в канун Герасима-грачевника[121 - 4 марта 1299 года.] черные немецкие ладьи снова появились возле Пскова. Ночью они проплыли рекой Великой мимо неприступного псковского Крома и приткнулись к берегу у посада, огражденного лишь невысоким частоколом. Коротконогие убийцы-кнехты, не замеченные никем, переползли через частокол и разошлись тихими ватагами по спящим улицам. Посадских сторожей они вырезали тонкими, как шило, ножами-убивцами, подпуская в темноте на взмах руки. Крались, будто ночные тати, вдоль заборов, накапливались в темных закоулках. Первыми почуяли опасность знаменитые кромские псы, недремные стражи Пскова. Они ощетинились, заскулили, просовывая лобастые волчьи головы в щели бойниц. Десятник со Смердьей башни заметил легкое шевеление под стеной, запалил факел и швырнул его вниз. Разбрызгивая капли горящей смолы, факел прочертил крутую дугу, упал на землю и вдруг загорелся ровным сильным пламенем. От стены Крома метнулись в темноту какие-то неясные тени, донесся топот многих ног. Чужие на посаде! Будя людей, взревела на Смердьей башне труба. К бойницам побежали, стягивая со спины луки, караульные ратники. Из дружинной избы, которая стояла внутри Крома у Великих ворот, выскакивали дружинники и проворно садились на коней. Оглушающе взвыл большой колокол Троицкого собора, и почти тотчас, как будто только и ожидали набатного звона, в разных концах посада вспыхнули пожары. На посадские улицы выбегали полуодетые, ошалевшие от испуга люди. Бежали, размахивая руками, падали, сраженные немецким железом, отползали со стонами в подворотни. «Господи! Кто? За что? Господи, спаси!» Кто посмелее, сбивались в ватаги, ощетинивались копьями и рогатинами, пробивались к Крому, чтобы найти спасение за его каменными стенами. Им преграждали дорогу кнехты, похожие в своих круглых железных шапках на грибы-валуи. И истаивали ватаги посадских людей под ударами, потому что кнехтов было много. Горестный тысячеустый стон доносился до ратников, стоявших у бойниц Перши. Будто сама земля взывала о помощи, и нестерпимо было стоять вот так, в бездействии, когда внизу гибли люди… На Смердью башню поднялся Довмонт, поддерживаемый с двух сторон дюжими холопами-оберегателями, третий холоп тащил следом простую дубовую скамью. Князь Довмонт присел на скамью, поплотнее запахнул суконный плащ — ночь была повесеннему студеной. Седые волосы Довмонта в дрожащем свете факелов казались совсем белыми, глубокие тени морщин избороздили лицо, руки бессильно опущены на колени. Трудно было поверить, что этот старец олицетворял воинскую удачу Пскова. К князю подскочил псковский тысяцкий Иван Дорогомилов, предводитель пешего ополчения, зашептал просяще: — Всех посадских побьют, княже! Неужто допустим такое?! Князь Довмонт молчал, прикрыв ладонью глаза. Никто лучше Довмонта не знал сурового закона обороны города. А закон этот гласил, что нельзя отворять ворота, когда враги под стенами, потому что главное все-таки город, а не посад. Лучше пожертвовать посадом, чем рисковать городом. Нет прощения воеводе, который допустил врагов в город, сердобольно желая спасти людей с посада. Большой кровью может обернуться такая сердобольность… Молчал Довмонт, еще не находя единственно правильного решения, прикидывал. «Главное — бережение града, — думал старый князь. — Никто не осудит меня за осторожность. Но не позор ли оставить без защиты беззащитных? Можно ли на склоне жизни принимать на душу подобный тяжкий грех?..» Задыхался в дыму посад, истекал кровью. «Почему я медлю? — думал Довмонт. — Неужели с годами уходит решимость? Я, всю жизнь отдавший защите Пскова, медлю спасать гибнущих людей его?..» Пронзительный женский крик донесся из темноты, поднялся на немыслимую высоту и вдруг оборвался, как обрезанный. «Но удача — сестра смелости! Без смелости не бывает победы! А без победы — ради чего жить дальше?» Князь Довмонт рывком поднялся со скамьи, досадливо оттолкнул локтем кинувшихся помогать холопов, крикнул неожиданно звонким, молодым голосом: — Выводи конную дружину, тысяцкий! За ворота! Иван Дорогомилов с посветлевшим лицом кинулся к лазу винтовой лестницы. За ним стремительно покатились вниз, царапая кольцами доспехов тесно сдвинутые каменные стены, сотники конной дружины. Довмонт опять сел на скамью и замер, весь — напряженное внимание… Страшен ночной бой в переплетениях посадских улиц, стиснутых глухими частоколами, на шатких мостках через ручьи и канавы, избороздившие посад. Страшен и непонятен, потому что нельзя даже разобрать, кто впереди — свои или чужие, кого рубить сплеча, не упуская мгновения, а кого брать под защиту. Своих псковские дружинники узнавали по белым исподним рубахам, потому что посадские люди, застигнутые врасплох, выбегали из дворов без кафтанов, простоволосые, босые. Своих узнавали по женскому плачу и испуганным крикам детей, потому что посадские люди пробивались к Крому вместе с семьями. И погибали вместе, если топоры и рогатины не могли защитить их от кнехтов. Чужих распознавали по отблескам пламени на круглых шлемах, по лязгу доспехов, по тому, как отшатывались они, заметив перед собой всадников с длинными копьями в руках. Дружинники опрокидывали немецкие заслоны, пропускали через свои ряды посадских беглецов и ехали дальше, пока еще слышны были впереди крики и звон оружия, а это значило, что там еще оставались свои люди, ждавшие спасения… Князь Довмонт с высоты Смердьей башни слушал бой. Именно слушал, потому что нельзя было увидеть ничего в дымной мгле, окутавшей посад. Шум боя удалялся, слабел и наконец затих. Что это значило, Довмонт знал и без докладов дружинных сотников: псковская конница прошла посад из конца в конец, и все, кто остался в живых из посадских людей, были уже за ее спиной. Пора отводить дружины, пока немцы не отрезали их от города. Князь Довмонт приказал трубить отступление. В распахнутые настежь Великие и Смердьи ворота Крома вбегали люди. Спотыкаясь и путаясь в длинных ночных рубахах, семенили женщины с ребятишками на руках. Мужчины несли на плечах раненых, волокли узлы с добром. Немного осталось их, спасенных от немецкого избиения. Довмонт понимал, как это трудно — отстоять ворота, если кнехты пойдут по пятам дружинников. Главное — выбрать миг, когда кнехты остановятся, а до ворот останется один рывок дружинных коней… Снова доносился с посада шум боя, но теперь он не удалялся от Крома, а приближался к нему, ширился, нарастал. И вот уже видно с башни, как пятятся дружинники из посадских улиц, сдерживая копьями напиравших кнехтов. Князь Довмонт кивнул трубачу: — Пора! Коротко и резко прокричала труба. Псковские дружинники разом повернули коней и поскакали к перекидным мостам через Греблю, отрываясь от пеших кнехтов. Не задерживаясь, всадники проскальзывали в ворота, сворачивали в узкий охабень[122 - Охабень, или захабень — длинный узкий коридор между каменными стенами, примыкавший с внутренней сто-роны кремля к воротам; на другом конце охабня были еще одни — внутренние — ворота, которые должны были сдержать врага, если он ворвется через наружные ворота в охабень. Охабень обычно покрывался сверху боевым настилом с бойницами для лучников.] и накапливались там, чтобы грудью остановить врага, если кнехты — не приведи господи! — успеют вбежать под воротную башню раньше, чем закроются ворота. Черные волны немецких пешцев катились к Перше, и казалось, что невозможно сдержать их бешеный порыв. Но дубовые створки Великих и Смердьих ворот захлопнулись раньше, чем кнехты добежали до Гребли. Со скрипом поднялись на цепях перекидные мосты. Лучники у бойниц натянули тетивы луков. Стрелы брызнули навстречу немецкой пехоте. Будто натолкнувшись на невидимую стену, кнехты остановились и побежали обратно, в спасительную темноту посадских улиц. Князь Довмонт облегченно перевел дух: ворота удалось отстоять!.. Надолго запомнилась псковичам та страшная ночь: зарево пожара над зубцами Перши, багровые отблески пламени на куполах Троицкого собора и зловещая темнота в Запсковье и Завеличье, отданных на поток и разорение кнехтам. По улицам катились дрожащие огоньки факелов, сплетаясь в причудливые узоры. Псковичи толпами бежали на соборную площадь, к оружейным клетям, откуда десятники уже выносили охапками мечи и копья, выбрасывали прямо в толпу овальные щиты и тяжелые комья кольчуг. Псковское ополчение вооружалось к утреннему бою. А то, что бой неизбежен, что немцы не уйдут, пока их не прогонят силой, — знали в Пскове все, от боярина до последнего посадского мужика, как знали и то, что кроме них самих прогнать немцев — некому!.. Только на третьем часу дня затих пожар на посаде. Свежий ветер с Псковского озера погнал дым за гряду известковых холмов, и глазам псковичей открылась черная обугленная равнина на месте вчера еще кипевшего жизнью посада, а за пепелищами — цепи кнехтов. Левее, на берегу реки Псковы, возле пригородной церкви Петра и Павла, стояли большие шатры, развевались стяги с черными крестами. Там разбили стан конные рыцари — цвет и сила крестоносного воинства. Вокруг стана суетились пешцы, устанавливая рогатки на случай нападения псковичей. Тянулись припоздавшие отряды рыцарей. Видно, немцы готовились к длительной осаде. Но князь Довмонт решил иначе: он не стал ждать, пока соберется и изготовится к бою все немецкое воинство. — Будем бить немцев в поле! — сказал он воеводам. С глухим стуком упали перекидные мосты перед Великими и Смердьими воротами. По мостам густо побежала псковская пехота. Сила Пскова — в городовом пешем ополчении, едином в любви к родному городу, стойком в бою, потому что в нем все знали всех, и дрогнуть перед лицом врага означало навеки опозорить свой род; в одном строю стояли отцы и сыновья, деды и внуки, соседи, дальние родичи, мастера и подмастерья, торговые люди и их работники, иноки псковских монастырей, сменившие кресты и монашеские посохи на мечи и копья! И на этот раз пешее ополчение первым начало бой. Перепрыгивая через канавы, обрушивая наземь подгоревшие жерди частоколов, скатываясь в овраги, выбираясь наверх, псковские ратники стремительно и неудержимо рвались к переполошившемуся рыцарскому стану. Древний боевой клич — «Псков! Псков!» — гремел над пепелищами посада, над покатыми берегами реки Псковы, ободряя своих и устрашая врагов. Князь Довмонт, выехавший следом за пешцами на смирной белой кобыле, не поспевал за быстроногими псковичами. Они обгоняли его, оборачивались на бегу, и их лица, внешне такие разные, казались Довмонту похожими друг на друга, как лица братьев. И Довмонт сейчас был в едином потоке с ними, в одном устремлении, в одной судьбе. Довмонт выпрямился в седле, будто сбрасывая с плеч тяжелую ношу прожитых лет, и тоже кричал ликующе: «Псков! Псков!» А между немецкими шатрами уже началась сеча. Рыцари неуклюже ворочались на своих окольчуженных конях, отмахиваясь длинными тяжелыми мечами от наседавших со всех сторон проворных псковских пешцев. Падали, продавливая мягкую весеннюю землю непомерным грузом доспехов. Сбивались кучками, стояли, ощетинившись копьями, и тогда уже псковичи платили многими жизнями за каждого повергнутого рыцаря. От устья Псковы спешила к шатрам псковская судовая рать. Ладьи приставали к берегу, и ратники в легких мелкокольчатых доспехах, с мечами и секирами в руках, поднимались по склону и нападали на рыцарей с тыла. Поле битвы походило теперь на взбаламученное весенним штормом озеро, и редкие островки рыцарского войска тонули в волнах псковского ополчения. Трубы у шатра магистра звали на помощь. Но помощь не пришла. Псковская конница, выехавшая из Великих ворот, уже пересекла сгоревший посад и обрушилась на немецкую пехоту. Дружинники гонялись за кнехтами, пытавшимися спастись в одиночку, рубили их мечами. Окружали толпы кнехтов, успевших собраться вместе, и издали поражали их стрелами. Погибало немецкое пешее войско, которое магистр хотел бросить на весы боя, погибало без пользы, и в этом была тайная задумка князя Довмонта: связать кнехтов дружинной конницей, пока ополчение избивает рыцарей… Когда князь Довмонт подъехал к рыцарскому стану, все было кончено. Понуро стояли в окружении ликующих псковичей плененные рыцари и их слуги. В клубах пыли откатывались прочь немногочисленные отряды рыцарской конницы, успевшие прорваться через окружение. Кнехты врассыпную бежали к речке Усохе, карабкались, как черные муравьи, на известковые холмы. Меч, обнаженный князем Довмонтом за правое дело, снова оказался победоносным! Псков праздновал победу, не зная, что это — лебединая песня князя Довмонта. Весна набирала силу, но сам Довмонт, окруженный любовью и благодарностью псковичей, медленно угасал, как будто отдал в последней битве все оставшиеся у него жизненные силы. Мая в двадцатый день, на святого Федора, когда покойники тоскуют по земле, а живые приходят на погосты голосить по родителям, — не стало князя Довмонта Псковского. А вскоре нарекли христиане Довмонта святым. Не за смирение нарекли, не за умерщвление плоти и не за иные иноческие добродетели, но за ратную доблесть… 3 Псковская горькая весть уязвила души многих людей. Скорбела Русь о кончине своего верного защитника. А для Якушки Балагура к общей скорби прибавлялась своя, личная. Не по плечу оказалась бывшему звенигородскому мужику нарядная кольчуга княжеского дружинника. Ратному делу воевода Илья Кловыня обучил его отменно, но душу пахаря не переделал. Верно говорили люди: кто хоть раз вдохнул сладкий запах поднятой плугом земли, тот не в силах забыть эту землю, уйти от нелегкого, но благословенного богом и людьми жребия землепашца-страдника. А может, еще и потому томился Якушка, что не нашел в новой жизни того главного, ради чего взял в руки меч, — утоления святой своей мести! Походов у него было много, но ни одного против ненавистных ордынцев, насильников, погубителей семьи. Будто намеренно отводил бог от дружинника Якушки даже скоротечные схватки с разбойными ватагами ордынских служебников, которые грабили людей на дорогах и в деревнях. Якушка пробовал говорить о своем томлении воеводе Илье Кловыне, но тот строго оборвал его: «О чем мечтаешь? О татарах? Благодари бога, что давно нет татар в Московском княжестве! Новую Дюденеву рать накликать мечтаешь, чтобы местью душу потешить?!» Годы шли. Из простого дружинника Якуш Балагур превратился в старшего. Не раз ездил княжеским гонцом в иные города. Начальствовал над сотней пешцев, когда собиралось земское ополчение. Но чем дальше, тем больше тянуло Якушку к земле, к хозяйству. По ночам Дютьково снилось, и всегда будто начало лета — зеленые веселые всходы на полях… Ничего не мог с собой поделать Якушка Балагур, хотя на посторонний взгляд жилось ему празднично, сытно, в чести. Умом понимал, что на такую судьбу грех жаловаться, но переломить себя не сумел… Потому, видно, празднично-светлым показался Якушке день, когда воевода Илья Кловыня объявил о будущем походе на немцев. Пусть не с ордынцами, а с железноголовыми рыцарями скрестит он свой заждавшийся меч: и те, и другие — злые погубители Руси! Для святого дела не грех оставить не токмо пашню, но и мать родную! Дождался Якушка своего часа!.. Но псковский поход не состоялся. Тогда-то и не выдержал Якушка Балагур из рода потомственных землепашцев, упал в ноги благодетелю своему воеводе Илье Кловыне, взмолился: — Отпусти, воевода, на землю! И ведь понял воевода тоску бывшего мужика, не прогневался! Сказал грустно: — Ратник из тебя получился добрый, жаль отпускать. Но ты по своей воле ко мне пришел, и насильно держать тебя не стану. Ступай пока, я подумаю… А вскоре встретился Якушке на улице тиун Федор Блюденный, поманил Якушку пальцем: — Воевода Илья просил за тебя. Расхвалил, яко красную девицу. Поглядим, поглядим… — и добавил будто нехотя, поскучнев лицом: — На Сходне-реке новые деревни заводим, пришельцев заселяем. Может так получиться, что быть тебе в тех деревнях тиуном. И свое хозяйство приобретешь, само собой. Землю добрую дам. Повременить только придется до поры… Якушка ждал. Прикидывал, с чего начинать обзаведение. Присмотрел для себя пару пахотных лошадок, добрых, молодых, корову, пашенное и прочее мужицкое орудие, благо серебро у него водилось: князь Даниил Александрович милостями своих дружинников не обходил, а Якушка, как ни говори, из дружинников был не последним… Даже на Сходню-реку Якушка при случае наведался — посмотреть будущую свою пашню. Земля на Сходне оказалась ничего, добрая, и строевой лес рядом — сосняк. Чего уж лучше? Благодатные места… Но понадобилось вдруг воеводе Илье Кловыне послать на рязанский рубеж верного человека, и он снова выбрал Якушку: видно, другого верного не оказалось под рукой. Голод был везде на верных людей, это Якушка от самого князя Даниила Александровича слышал. Правда, воевода обещал, что для Якушки это последняя служба. Добавил многозначительно, с намеком: — Может, на рязанском рубеже скрестишь свой меч с ордынцами, как мечтал. Ордынцев нынче в рязанских волостях много… Говорил воевода с Якушкой, отводя глаза, будто виноватым себя чувствовал. Нарушать свое слово воевода Илья Кловыня не привык, но что делать, если так вышло?.. Для князя Даниила Александровича кончина Довмонта была не просто горе. Он почувствовал, что остался совсем один. Потом, уже после рязанского похода, Даниил поймет, что псковичи все равно не успели бы подойти вовремя, да и не нужны они были — московским полкам и то дела было немного. Поймет Даниил, что он, в сущности, искал тогда не военной помощи, а душевного одобрения князя Довмонта, чтобы этим одобрением окончательно утвердиться в мысли, что служит на благо Руси. Уверенности в своей правоте — вот чего не хватало Даниилу, когда он собирался в поход на Константина Рязанского, потому что Рязанское княжество, даже наполненное пришлыми ордынцами, оставалось русской землей. Даниил верил, что придет время, когда походы великих князей на меньшую удельную братию во имя единства Руси обретут всеобщее одобрение, но не знал, пришло ли уже это время, поймут ли люди, что он — не честолюбец, не стяжатель чужих княжений, но болельщик за родную землю… Понимали же раньше, до проклятого Батыева погрома, великокняжеские заботы градостроителя Юрия Долгорукого, самовластца Андрея Боголюбского, величественного Всеволода Большое Гнездо! А ведь он, Даниил Московский, продолжатель рода их княжеского и дел их великих! Даниилу Александровичу необходимо было одобрение именно Довмонта-верного, Довмонта-неподкупного, а не своих бояр, которые представляли подобные походы как простые примыслы новых земель и сел. Даниил не раз убеждался, что даже самые дальновидные из бояр, такие, как Протасий Воронец, смотрели на княжество лишь как на большую вотчину и не в силах были понять, что есть замыслы иные, чем приобретение богатства, угодий, пашен, бортных лесов, рыбных ловель, деревень, смердов-страдников. И теперь бояре увидели лишь возможность присоединить к Москве рязанские волости севернее Оки-реки, обогатиться селами и людьми, сесть в новых владениях московского князя на щедрое кормление или посадить там наместниками-кормленщиками своих сыновей, братьев, племянников, — и торопили, торопили князя с походом. Будто сговорились все вокруг: смотрят жадно, ждуще. Пожалуй, только княгиня Ксения, богом данная спутница жизни, неодобрительно качала головой, слушая воинственные речи бояр, вздыхала, смотрела жалостными глазами. Понять Ксению было можно: по-бабьи к тишине тянулась, к бестревожности. На других князей кивала, на уездных отшельников. «В Ростове живут тихо, и в Белоозере, и в Угличе. И на Москве бы нам так жить, никого не задирая. Зачем бога гневить, иной судьбы искать? Детишки здоровы, всего в изобилии, бояре уважительны, в храмах благолепие, мужики смотрят весело, видно, сыты… Только-только утишилось все, а вдруг война… Надобно ли, Даниил Александрович?..» Даниил обрывал жалостные разговоры, сердился на жену, но ее слова о тишине находили все-таки отклик в его душе, и он думал размягченно, что в этих словах есть какая-то своя правда, что этой правдой живы многие люди и что он, московский князь, толкая свое княжество на крутую и опасную дорогу войны, отнимает у людей что-то такое, без чего немыслима человеческая жизнь… А может, он, Даниил, просто устал за годы непрерывной борьбы, утверждая московский стяг в самом первом ряду русских княжеских стягов? Тишина… Умиротворение тишиной… Покой и неспешность в мыслях и поступках… Так тоже можно жить! Но зачем? Если мечтаешь о тишине, тогда снимай с шеи золотую княжескую гривну, скрывайся за монастырскими стенами, спасай душу в молитве, в несуетном бытии чернеца! Нет, нет! У каждого человека на земле свой удел, предопределенный свыше. Удел Даниила — быть князем. Не искать покоя, но избегать его. Не уходить от опасности, но властно вздыбить, как боевого коня, судьбу Московского княжества и мчаться под лязг и звон оружия, под трубные вопли, перед изумленными глазами друзей и врагов. Вперед, только вперед! Внезапно остановившийся перед преградой всадник вылетает из седла, а конь его, радуясь обретенной свободе, скачет дальше, чтобы найти властную руку другого господина… Можно ли остановиться перед рязанским порогом? Кажется, чего легче: скажи слово воеводе Илье Кловыне, и ратники разбредутся по своим деревням, снова поменяют копья на плуги и косы. Но не предпочтет ли тогда московский конь другого всадника? Ведь бояре торопят, торопят… Воевода Илья Кловыня вторую неделю доспехи с плеч не снимает, — похоже, даже спит в кольчуге. Бряцает оружием, как на бранном поле. Черниговский боярин Федор Бяконт в Москву прибежал со всеми военными слугами. Клянется и божится, что коломенские и серпуховские вотчинники только и ждут, когда князь Даниил с войском на Оку явится, под свою руку их брать. Сверкает Федор Бяконт раскосыми половецкими глазами, бьет себя кулаком в грудь: — Головы за тебя бояре сложат, а князю Константину их владетелем не быть! Не пропусти время, княже! Решайся, княже, скажи только слово! И большой боярин Протасий Воронец неотступно твердит: — Решайся! Добродушный жизнелюбец Иван Романович Клуша и тот заводит разговоры о добром рязанском меде, которому будто бы нет равного на Руси: «Со светлых приокских лугов тот мед, сладости необыкновенной!» Что они, сговорились, что ли, все? Уехать бы за тихую Ворю-реку, в заповедные леса… Но уехать можно от людей, а от своих дум куда денешься? С собой они всегда, неотступно… Вся жизнь его — преодоление рубежей. Вступил Даниил на московский удел — вот и первый рубеж. Второй рубеж он перешагнул, когда умер старший брат Дмитрий, защитник и опора в жизни. Своими руками Даниил отстоял все, что было ему дано старшим братом. Московское княжество стоит ныне крепко! Третий рубеж — перед ним. Не свое он теперь собирается отстаивать, а новое приобретать. По-другому все будет: труднее, опаснее. А ведь Москва лишь единый год в полном мире прожила… Самому толкать княжество в войну? А как иначе?.. Даже всевидящий Протасий Воронец не подметил часа, когда князь Даниил Московский окончательно решился на войну с Константином Рязанским и его ордынцами. Великое дело началось с мимолетного разговора, на который непосвященный и внимания бы не обратил. Даниил сказал воеводе Илье Кловыне: — Надо бы на Коломну послать верного человека. Пусть походит, посмотрит, нашим доброхотам ободряющее слово скажет. — Есть у меня такой человек, — помедлив, ответил воевода. — Рязанец родом, чего уж лучше? На Гжельской заставе он ныне, у самого рязанского рубежа… — Пусть Шемяка Горюн к тому человеку съездит, расскажет, что и как надобно сделать. — Завтра же поедет, княже… Глава 7 Гжельская застава 1 Невеликая речка Гжелка, умерив свой бег на широких пойменных лугах, вливалась в Москву-реку смирно и неторопливо. Хвойные леса, окаймлявшие южный рубеж Московского княжества, отступали здесь от речных берегов, и возле Гжелки было светло и просторно. Не верилось даже, что это — не ополье, а самая середина лесного замосковного края. На мысу между Москвой-рекой и Гжелкой весенние паводки намыли песчаный холм. С незапамятных времен поселились на холме люди — больно уж приметное было место! Сначала было древнее городище вятичей-язычников, упорствовавших в своей нечистой вере. Городище сожгли отроки Владимира Мономаха, которые сопровождали своего князя в опасном пути сквозь землю вятичей. В канун Батыева погрома на холме стоял богатый боярский двор, а вокруг него — россыпью — дворы смердов и рыбных ловцов. Сторожевые загоны ордынского воинства, спешившего к стольному Владимиру, сожгли постройки и вырезали людей. Боярин с семьей, не успевший отъехать прочь перед нашествием иноплеменных языцев, тоже принял смерть от татарской сабли. Вьюга замела пепелище, а летом, когда солнце высушило землю, ветры засыпали его белым гжельским песком. Без следа исчезло поселение на холме, и люди забыли, как оно называлось. Прошло без малого сорок лет. Московский наместник Петр Босоволков, объезжая южный рубеж княжества, облюбовал устье Гжелки для сторожевой заставы: ниже по Москве-реке уже начинались рязанские волости. «Два речных пути возле Гжелки сходятся, — сказал он князю Даниилу. — Для заставы и для мыта лучшего места не найти!» И князь Даниил согласился с наместником. По весенней высокой воде мужики пригнали к устью Гжелки плоты строевого леса-кремлевника, застучали в сотню топоров. Вершину холма обнесли крепким частоколом, срубили воротную башню, а на башне — площадку для караульных ратников с перильцами и шатровой кровлей. За частоколом поставили просторную дружинную избу, подклети для припасов, конюшню, кузню. На берегу Москвы-реки сколотили из сосновых досок пристань, а возле пристани — избу для мытника. В избе поселился московский торговый человек Савва Безюля, променявший несытное посадское житье на беспокойную, но прибыльную службу княжеского мытника. А за частокол были определены на постой три десятка ратников с доверенным дружинником Ларионом Юлой. Так появилась в княжестве еще одна — Гжельская — застава. Потом Лариона Юлу сменил другой княжеский дружинник — Порфилий Грех, потом — сын боярский Тимофей Агинин, потом дружинник же, но родом поплоше — Пашка Шпынь, а потом и вовсе добрых людей из Москвы присылать перестали. Старшим на Гжельской заставе остался десятник Грибец, из местных мужиков. Так уж вышло, что заметные на Москве люди избегали службы на Гжельской заставе. Да и к чему было им, при княжеском дворе состоявшим, сюда стремиться? Только и хорошего, что тихо… Рязанцы, стоявшие караулом версты за три ниже по Москве-реке, держали себя дружелюбно, даже в гости наведывались по христианским праздникам. Рязанскому князю было не до московского лесного рубежа, других дел хватало: ордынцы за горло брали, пасли коней чуть не под самым Пронском. Да и далеко был московский рубеж от Рязани. Если по прямой — верст двести, а если в обход по проезжим дорогам, то и того больше. А от Москвы до Гжелки всего четыре десятка верст, один день пути для конной дружины. Разумно ли было рязанским караульщикам свой нрав показывать? Вот и не задирались они с москвичами, сидели смирно. Жили московские ратники на Гжельской заставе безмятежно, но скучно, будто бы в забросе, от настоящего дела в стороне. Только мытник Савва Безюля хлопотал беспрестанно, выезжал в легкой ладье навстречу торговым караванам, собирал с купцов первый московский порубежный мыт. Два раза в год, по летнему водному и по зимнему санному пути, наведывался на заставу княжеский тиун Федор Блюденный, пересчитывал и отвозил в Москву собранное мытником серебро. На разленившихся от спокойной жизни и даровых кормов гжельских ратников тиун смотрел презрительно, чуть не в глаза обзывал лодырями. И задушевные разговоры тиун вел не со старшим на заставе (что для него, княжеского человека, десятник из простых мужиков?!), а с мытником Саввой Безюлей. Ему и наказы оставлял на будущее, что надобно сделать. Мытник Савва Безюля со временем заважничал, стал покрикивать на ратников, как на своих холопов. Да как ему было не заважничать? И княжеский тиун только с ним, Саввой, советуется, и дело настоящее только у него, а остальные люди на заставе лишь проедают без пользы корм, коим изоброчены в убыток княжеской казне мужики из соседних деревень. А от него, Саввы, князю один прибыток. Это еще подумать надобно, кто при ком состоит: мытник ли при заставе или застава при нем, мытнике Савве Безюле! Время от времени на заставе сменялись караульные ратники и конные гонцы. Но новые люди сразу смекали, что над всеми здесь голова мытник Савва Безюля, княжеского тиуна близкий человек, и держали себя соответственно. До того дошло, что и огород у Саввы обихаживали ратники, и за скотиной его убирали навоз, и баню ему топили по субботам. Дюденева рать обошла Гжельскую заставу стороной. С одного края татары на Коломну кинулись, с другого — на Москву, а гжельская волость где-то посередине осталась, невоёванной. Зима та запомнилась только обозами беженцев, которые проходили мимо заставы по речному льду. И от Москвы к Коломне бежали люди, и от Коломны к Москве, не ведая, что там, где они искали спасения, не менее опасно, чем дома. Почему-то людям казалось, что в чужих краях легче избыть беду… Не скоро, с купеческими случайными оказиями, доходили до заставы вести о вражде князя Даниила со своим старшим братом Андреем, о приезде на Русь ордынского посла Олексы Неврюя, о княжеском споре из-за Переяславского княжества. Но рязанский князь Константин оставался в стороне от всех этих дел, войско на север посылать не собирался, и потому на Гжельской заставе по-прежнему было тихо. Все изменилось как-то сразу. Проезжие купцы начали рассказывать об ордынцах, вдруг во множестве появившихся в рязанских городах и волостях. Ниже по Москве-реке, на знаменитых бронницких лугах, поставил свои юрты кипчакский мурза Асай. Ордынские кони пили светлую москворецкую воду. Десятник Грибец погнал тогда в Москву конного гонца. Хотел выслужиться перед князем, а оказалось — неприятности накликал на свою неразумную голову. На заставу приехал княжеский дружинник Якуш Балагур с пятью десятками конных ратников, и спокойная жизнь на заставе кончилась… Мытник Савва Безюля встретил дружинника с должным почетом, хотя и заметил сразу, что происходил он из мужиков: руки большие, мозолистые, раздавленные работой, да и разговор не книжный, совсем простой разговор… Но одет был Якуш богато, в полный дружинный доспех, новый суконный плащ обшит для красоты серебряной каймой. Смотрел Якуш на людей строго, уверенно, властно. Савва смекнул, что держать себя с ним нужно осторожно. Так и получилось. Якуш Балагур завел на заставе порядки жесткие, непривычные. Десятники (а их приехало сразу пятеро!) поднимали людей с восходом солнца. Осмотр оружия… Чистка коней… Ратное учение до седьмого пота… А по берегу ездить конными разъездами? А камни возить да на стену поднимать? А коней выгуливать, чтобы не застоялись? И все нужно было делать споро, чуть не бегом. Успевай только поворачиваться! Гжельские старожильцы зароптали было на тяготы службы, но быстро прикусили языки. У Якуша Балагура лишь прозвище оказалось веселым, а нрав — весьма и весьма крутым. Нерадивых он вразумлял батогами. Но и сам пример подавал: с рассвета до позднего вечера на ногах, в заботах и хлопотах. При таком начальнике не заленишься: совестливому — стыдно, а бессовестному — боязно. Не то что при прежнем старшем Грибце… Но Грибца в первый же день изругал Якуш последними словами за нерадение, отставил от должности и назначил караульщиком на башню. Бывший десятник Грибец и тому был рад: спина цела, а в караульщиках жить можно, сиди на ветерке да поглядывай, как другие ратники, понукаемые Якушем, с ног сбиваются. И хуже могло быть. Но все же, что ни говори, было обидно. Из старших да в простые караульщики!.. В нечастые теперь свободные минуты Грибец забегал к мытнику Савве Безюле, своему давнишнему знакомцу, горько жаловался: — Совсем затеснил Якуш людей! За что напасть такая на нас, грешных? Савва Безюля сочувственно вздыхал, поддакивал: — Куда уж дальше… Всех под себя подмял, будто и впрямь война… Воевода сиволапый! И другими нехорошими словами обзывал Савва Безюля нового начальника, если беседовал с Грибцом наедине, без свидетелей. Но на людях держался с Якушем Балагуром почтительно. Понимал, видно, опытный мытник, что орешек этот не по его зубам — твердоват… А своих причин для недовольства накопилось у Саввы достаточно. Якуш запретил ратникам работать на дворе у Саввы. Это-то еще можно было перетерпеть, взять работников из найму. Но и в своем, мытном деле стал Савва несвободен! Якуш приказал ему выезжать навстречу купеческим караванам только вместе со своим доверенным десятником. Савва собирал с купцов мыт, а прятал серебро в калиту десятник Якуша. Хранилось серебро в ларце, ключ от которого был у Саввы, но стоял ларец в избе Якуша, и доступа к ларцу Савва больше не имел. Не обидно ли? Со знакомым купцом Савва Безюля послал кляузную грамотку своему благодетелю, тиуну Федору Блюденному. Так, мол, и так, своевольничает Якуш Балагур, весь мыт к рукам прибрал, серебро в своей избе держит, а его, мытника Савву, вконец затеснил. А зачем Якуш у себя княжеское серебро складывает, о том ему, Савве, не говорит. Может, для сохранения, а может, что недоброе задумал. Теперь он, Савва, за серебро не в ответе, и если случится что, пусть тиун на него не гневается. А он, Савва, служил князю честно и дальше честно служить будет, но пусть тиун рассудит, кто прав… Хитренько так была составлена грамотка, шибко на нее надеялся Савва Безюля, но ответ задерживался. Савва терялся в догадках. Непохоже было на тиуна Федора Блюденного, чтобы он жалобу на утеснение своего человека без внимания оставил. Может, потерял купец грамотку или не осмелился вручить тиуну в собственные руки? Надо ли говорить, как обрадовался Савва Безюля неожиданному приезду на заставу сотника Шемяки Горюна, ближнего человека самого князя Даниила Александровича? Без причины такой человек из Москвы не приедет! И все подтверждало, что приезд этот для ненавистного Якуша — не в добро. Сотник говорил с Якушем сухо, сердито. Придирчиво проверял оружие у ратников, недовольно качал головой. Грозен был сотник Шемяка Горюн, куда как грозен! А вот с Саввой сотник побеседовал ласково, уважительно. Тут Савва все обиды ему и выложил. И про серебро намекнул, что при нынешних-то порядках за сохранность серебра не ручается. — Вот ужо поговорю с ним, своевольником! — пообещал сотник, отпуская Савву с миром. — Ты, мытник, дальше служи без сомнений. Твоя служба князю нужная… Савва вышел ободренный. Присел на скамеечку возле дружинной избы, перевел дух. Жизнь опять поворачивалась светлой стороной… Мимо пробежал к строгому сотнику Якуш Балагур. Савва решил еще посидеть, подождать. Ждать пришлось, долго, без малого час. Но Савва дождался. На крыльце показался Якуш Балагур — притихший, встревоженный. А вслед ему, из приотворенной двери, доносился сердитый голос сотника: — Завтра за все ответ держать будешь! И пошел Якуш Балагур прочь, голову повесил. «Вот так-то лучше! — торжествовал Савва. Будешь знать, как верных княжеских слуг обижать! За своевольство свое ответ держать!» Благостно, ох как благостно было Савве Безюле… Поутру рано Савву разбудили крики и топот ног. Савва выглянул в оконце. От заставы бежали к пристани ратники. — Якуша не видел? — выкрикнул, задыхаясь, Грибец. — Сотник его требует, а найти не можем… Савву будто обухом по голове стукнуло: «Серебро!» Расталкивая людей, Савва медведем вломился в горницу. Знакомый ларец валялся на полу, замок вырван напрочь, а в ларце — пусто. Только сосновая дощечка, на которой Савва зарубками отмечал собранное серебро, сиротливо лежала на дне ларца. Савва метнулся к сундуку, в котором Якуш Балагур храчил свое собственное добро, откинул тяжелую крышку. Тоже пусто! И оружия не было на стенах, и иконы Николы Чудотворца, которую Якуш по приезде собственноручно повесил в красном углу, — тоже не было! — Разбой!! — торжествующе завопил Савва. — Собирайте людей! Снаряжайте погоню! — громогласно распоряжался во дворе сотник Шемяка Горюн. Ратники выводили из-под навеса коней. 2 Над прибрежными лесами поднималось солнце. Бледный серпик месяца истаивал, растворяясь в голубизне неба. Течение тихо несло ладью. Негромко поскрипывали уключины весел, свободно опущенных в воду. Всю ночь Якушка Балагур ожесточенно выгребал, чтобы затемно миновать рязанскую заставу и бронницкие луга, на которых мигали костры кипчакской орды мурзы Асая, а теперь отдыхал, лежа на дне ладьи. Где-то рядом плеснулась крупная рыба. Якушка вздрогнул от неожиданности, крепко взялся руками за борта ладьи, приподнялся, сел. В кожаной калите, привязанной к поясу, глухо звякнуло серебро… Якушка вспомнил, какой вчера вечером вместе с сотником Шемякой Горюном ломал замок на ларце мытника, как пересыпал в калиту серебро, — и затосковал. Будто тать в ночи… Хоть и по приказу это было сделано, чтобы болтливый мытник пустил слух, будто Якушка серебро уворовал, а потому и сбежал с заставы неведомо куда, — но все равно было неприятно, стыдно… Да и остальное было Якушке не по душе. Знал он, конечно, что по чужим городам и землям ходят от князя Даниила Александровича верные люди, высматривают тайно, что князю надобно, но думал о таких людях без уважения. Не воинское это дело, не прямое. Одно слово — соглядатай… А нынче вот самому пришлось с подобным делом в Коломну ехать. Якушка вздохнул, взялся за весла. Ладья быстрее заскользила вдоль берега, заросшего кустами ивняка. Якушка подумал, что спрятаться ему в случае чего будет легче легкого — свернул, и затерялся в ветвях, которые опускались к самой воде. Но прятаться было не от кого и незачем — рязанских застав больше на Москве-реке не было. Солнце начинало припекать. Якушка снял суконный кафтан, бросил его на нос ладьи. Простоволосый, в домотканой рубахе, с нечесаной бородой, он был похож на купеческого работника или на торгового человека не из больших — из тех, которые возят на торг чужой товар из доли. Да так и было задумано с сотником Шемякой Горюном. Якушка отправился в Коломну под личиной торгового человека. Только товара подходящего у Шемяки Горюна не оказалось. Товаром Якушка должен был озаботиться по дороге. Ладья нагоняла купеческий караван, неторопливо сплавлявшийся вниз по течению. Якушка выбрал большой струг с высоко поднятым носом (на таких стругах приплывали торговые гости из Новгорода, меньше было опасности встретить знакомого человека) и окликнул кормчего. — Чего надобно, добрый человек? — спросил тот, разглядывая из-под ладони подплывавшую ладью. — Товару бы железного взял… — Подгоняй ладью… Товар найдется… Новгородский купец высыпал на палубу длинные ножи, топоры, висячие замки, подковы — самый ходовой, мужицкий товар. В чем, в чем, а в таком товаре Якушка разбирался преотлично. Сторговались быстро. Цена на железные изделия была известна, ни продавцу запрашивать, ни покупателю сбивать цену не приходилось. Довольный почином, новгородский купец собственноручно уложил товар в большой плетеный короб и велел работникам спустить его в Якушкину ладью. — Хорошего торга, добрый человек!.. От Гжелки до Коломны считалось три дня судового пути. Якушка на легкой ладье одолел этот путь к исходу второго дня, обогнав несколько купеческих караванов. В багровом свете заходящего солнца впереди показался город, стоявший на высоком мысу между Москвой-рекой и речкой Коломенкой. Последний раз Якушка Балагур был в Коломне без малого два десятка лет назад, и удивился, что город почти не изменился. Такой же, как прежде, невысокий частокол опоясывал город, а над частоколом поднимали свои главы все те же немногочисленные деревянные церквушки. Все та же пристань из осклизлых бревен прислонилась к берегу под городским валом, и даже ветхая изба пристанского сторожа, как показалось Якушке, была той же самой, виденной им когда-то. В Москве все было не так. Москва ежегодно разрасталась в стороны посадами, которые уже далеко отошли от кремлевских стен. А в Коломне, как видно, посадские дворы по-прежнему умещались за частоколом, а сам город застыл в ленивой неизменяемости. «Вот первое, что надобно зарубить в памяти: людей в Коломне не прибавляется…» — подумал Якушка. С трудом протиснувшись между купеческими стругами, Якушка подогнал свою ладью к пристани, пропустил цепь через железное кольцо, вколоченное в бревна, и замкнул заранее припасенным замком. Шаркая чеботами, подошел сторож с топориком на длинной рукоятке, лениво спросил, где купец думает ночевать — в ладье или в городе. — Коли в город пойдешь, найми меня сторожить ладью. Ночевать на берегу Якушке не хотелось: успел уже до синяков намять бока на ребристом дне ладьи. Но и оставлять товар без присмотра было неразумно. Что-то не больно поверил Якушка коломенскому сторожу. Если сам не сворует, то проспит… — А в городе есть избы, куда на постой берут? — Почему же нет? Есть такие избы, — по-прежнему лениво, будто нехотя, ответствовал сторож. — Изб в Коломне много. Больше, чай, чем людей осталось… — Тогда в город пойду, — решил Якушка. Он выкинул из ладьи на пристань узлы с одежонкой, с припасами. Кряхтя, потащил волоком тяжелый короб с железным товаром. Сторож стоял, безучастно поглядывая, как Якушка силится поднять короб на пристань. — Помог бы, что ли… — попросил Якушка. — Ништо! Ништо! Сам подымешь! Мужик ты, видать, могутный! — Да помоги же, леший! — рассердился Якушка. Сторож неторопливо положил на бревна топорик, развязал веревку, которой был перепоясан вместо ремня, кинул конец Якушке. Якушка обвязал короб веревкой, крикнул: — Тяни! Вдвоем кое-как выволокли короб из ладьи. Якушка присел на бревна, обтирая рукавом вспотевший лоб. — Дальше-то что делать будешь? — полюбопытствовал сторож, снова перепоясываясь веревкой. — На товаре всю ночь сидеть? До города тебе товар, пожалуй, не дотащить… Якушка и сам видел, что одному не справиться — тяжело. Покопался в калите, вытащил небольшой обрубок серебряной гривны, показал сторожу. Тот оживился, подобрел лицом. — А знаешь что? Ко мне иди ночевать! — будто только что догадавшись о такой возможности, предложил сторож. — У меня в городе изба большая, а людей в избе — сестра вдовая с мальчонком. Сладились, что ли? Якушка кивнул, соглашаясь: «Сладились!» Сторож неожиданно проворно побежал к пристанской избе, забарабанил кулаками в дверь: — Сенька! Игнашка! Появились два дюжих парня — заспанные, нечесаные. Молча выслушали наказ сторожа, подняли короб и понесли наверх, к городу. Якушка, обвешанный узлами, едва поспевал за ними. Как видно, в Коломне все дремали на ходу, как пристанский сторож. В воротах Якушку встретил караульный ратник, такой же медлительный и ленивый. Без интереса спросил, откуда приехал торговый человек, велел отсыпать в ларь десятую часть товара — мытный сбор. Взамен Якушка получил обрывок пергамента с оттиском городской печати и вежливое напутствие: — Торгуй свободно, добрый человек! За воротами начиналась неширокая, едва двум телегам разминуться, городская улица. Ворота дворов были плотно закрыты, людей не было видно, хотя час был предвечерний, ещё не поздний. Парни свернули в проулочек, такой тесный, что углы короба то и дело чиркали по жердевым заборам, оставляя царапины на осиновой коре. Якушка почему-то подумал: «Будто затесами путь отмечают…» Чавкала под ногами грязь, не просыхавшая, наверно, все лето. Возле неприметной калиточки парни поставили короб на землю, постучали. За глухим забором залаяла собака. Ей откликнулись псы в соседних дворах. Собачий лай, перекатываясь, доносился со всех сторон. — Весь город переполошили, — сказал Якушка. — Ништо! — равнодушно отмахнулся парень. — Полают и перестанут. Их дело такое — лаять… Калитка со скрипом приоткрылась, выглянула женщина. Якушка в наступивших сумерках не рассмотрел ее как следует, но черный вдовий платок отметил. Значит, это о ней говорил сторож на пристани… — Иван с берега прислал, — пояснил парень. — Прими на постой торгового человека. — Пусть ночует, места хватит… Спал Якушка долго — умаялся с дороги. И спалось ему на удивление покойно, по-домашнему. Снилось Дютьково, своя прежняя изба, жена Евдокия, детишки. По-хорошему снились, по-светлому — будто живые. Пробудившись, Якушка долго лежал с закрытыми глазами, слушал шевеление в избе, легкие шаги, потрескивание огня в печи, стук ножа по столу. И казалось Якушке, что вот откроет он глаза, и увидит своих, и будет все как в прошлые счастливые годы… — Мамка, а кто там на лавке лежит? — услышал Якушка тоненький детский голосок. — Тихо, родненький, тихо! Чужой человек это… Ласково так сказала женщина, но слова ее будто по сердцу ударили, отогнали сладкие видения. Конечно же, чужой он… И не гость даже… Откинув овчину, которой укрывался на ночь, Якушка соскочил на земляной, чисто подметенный пол, огляделся. Сторож, пожалуй, зря хвастался: большой эту избу никак не назовешь. От стены до стены сажени три, да еще глинобитная печь чуть ли не треть избы занимает. Но везде чисто, ухожено. На стенах повешены вышитые рушники. Горшки на полке поставлены в ровный рядок. Сундук окован железом, а между железными полосами — крашеные доски. На хозяйке опрятный летник, перетянутый под грудью шерстяным крученым пояском, круглый ворот обшит красной каймой. Лицо у хозяйки пригожее, румяное, а под вдовьим платком — молодые улыбчивые глаза. Только теперь, при дневном свете, Якушка как следует рассмотрел женщину, и она понравилась ему: ласковая, спокойная, теплая какая-то… — Утро доброе, Якуш! Как спалось на новом месте? Якушка вздрогнул, услышав свое имя, но тут же вспомнил, что вечером назвался хозяйке. И как ее зовут, тоже вспомнил. Хорошее у нее было имя — Милава. Поблагодарил за приветливое слово, вышел в сени — ополоснуть лицо у кадушки. Подсел к столу. Милава поставила глиняный горшок с кашей, полила молоком, положила деревянные ложки, а рядом с каждой ложкой — ломоть ржаного хлеба. И опять Якушке почудилось что-то знакомое, близкое. Так всегда делала покойная Евдокия, собирая на стол. Словно дома оказался Якушка, в давно забытом семейном уюте. За едой разговорились. О себе Якушка рассказал, что родом он из Рязани, много лет прожил в чужих краях, а теперь вот возвращается. Как с торговлей выйдет, сам еще не знает, но надеется, что железный товар везде надобен… Милава подумала, согласилась. Своих умельцев по железу в Коломне немного, люди больше привозным изделием пользуются. Посочувствовала, что приехал Якушка в неудачный для торговли день. Большой торг на Коломне собирается по пятницам, когда мужики из деревень приходят, а нынче только вторник, долго ждать… Милавина рассудительность и забота о его делах понравились Якушке. И мальчонка Милавин понравился. Сидел мальчонка за столом смирно, уважительно, кашу хлебал без торопливости. Пронося ложку над столом, держал под ней ломоть хлеба, чтобы молоком не накапать. Приучен, значит… Как-то незаметно разговор перешел на свое, личное. Милава пожаловалась, что одной вести хозяйство трудно. Да и скучно. Брат Иван на берегу пропадает, лишь по субботам на двор наведывается, когда баня. Если б не сынок, совсем бы жизни не было… — А сама-то давно вдовствуешь? — участливо спросил Якушка. — Седьмой год. С Дюденевой рати. Сынок уже после родился, живого родителя не застал… — И я тоже с татарской рати овдовел. Выходит, одинаковое горе у нас с тобой… Милава склонила голову, задумалась. Притихший мальчонка поглядывал то на мать, то на незнакомого бородатого дядю, сидевшего напротив за столом. Видно, силился понять, почему так вдруг случилось: говорили, говорили — и вдруг неизвестно отчего замолчали, а мамка будто плакать собралась… — Да ты не печалься, — заговорил Якушка. — Может, обойдется все. Жизнь-то по-разному поворачивается: когда худом, а когда и добром. А ты молодая еще, пригожая. Милава приложила платок к глазам, улыбнулась через силу: — Что это я вдруг? Думала, отплакала уже свое, а встретила участливого человека, и опять… — Полно, полно! — застеснялся Якушка, поднимаясь из-за стола. Хотел добавить еще что-нибудь утешительное, но что сказать — не придумал. Вздохнул только, провел ладонью по мальчишеской головке и опять смутился, встретив благодарный взгляд Милавы. — Так я пойду… Может, принести что надобно? — Ждать к обеду-то? — Жди… 3 Якушка Балагур ходил по Коломне неторопливо, вразвалочку, будто время убивал в ожидании торгового дня. Заговаривал с коломенскими посадскими людьми, сидевшими без дела на лавочках возле своих дворов, спрашивал о пустяках. А среди пустяков нет-нет да и о важном узнавал, о таком, что в Москве интересно будет знать. И сам свежим взглядом подмечал много интересного. Коломна оказалась городом бедноватым, запущенным. Деревянные мостовые на улицах поизбились, в щелях между бревнами выросла трава. Частокол на валу ветхий, если ударить пороками — враз завалится. Новых изб в городе почти не было, да и в старых люди жили не везде. Якушка видел кузницу, двери которой были крест-накрест заколочены досками, видел гончарные мастерские с обвалившимися кровлями, заросшие бурьяном дворы. Чего было много в Коломне, так это только боярских хором. Но и хоромы в большинстве пустовали. Вотчинники возвращались в город зимой, а остальное время проживали в своих селах, при хозяйстве. Никуда не отлучался только боярин Федор Семенович Безум, наместник и воевода городского ополчения. Сотник Шемяка Горюн предупредил Якушку, что коломенским наместником нужно поинтересоваться особо. Якушка, конечно, не мог предположить, что у него будет случай самому познакомиться с боярином Безумом, и осторожно выспрашивал о нем у горожан. В Якушкином любопытстве не было ничего подозрительного — приезжие торговые люди всегда интересовались городскими властями. О наместнике Федоре Безуме коломенцы отзывались плохо: своенравен, жесток, злопамятен, любит не по-доброму надсмехаться над людьми. А главное, неожиданным каким-то был наместник, в милостях и в гневе непостоянным. Побаивались его на Коломне и правые, и виноватые, потому что трудно было предугадать, что за его постоянной улыбочкой кроется, — с какой ноги утром встанет, так и творит. То большую вину простит, то забьет насмерть за малую оплошность. Старик-сбитенщик, возле которого Якушка присел отдохнуть, так прямо и предостерег: — Ты лучше обходи его сторонкой, Федора Семеновича-то нашего, от греха подальше. Безум — он и есть без ума… При всем этом боярин Федор Безум не был настоящим хозяином городу, к службе своей относился нерадиво. Коломенские ратники, не чувствуя над собой начальственной руки, вконец обленились, от воинского строя отвыкли, в караулах спали. Ополченское оружие в подклетях боярского двора не перебиралось который год, поди, проржавело все. Только о земляной тюрьме-порубе побеспокоился наместник: новые замки велел повесить, двери железом обить. Но тюрьма — дело особое, она для своих, а не для неприятелей… Понятно, сам Якушка встречи с наместником не искал. Разузнал о нем от знающих людей — и довольно. Поручение сотника Шемяки Горюна было к другому коломенскому боярину — к Федору Шубе. Днем Якушка раз и два прошелся мимо двора боярина Шубы, высмотрел, что боярин на месте: холопы во дворе челноками сновали взад-вперед, телеги выезжали с кладью, из поваренной избы дым валил. Такой суеты на дворе без хозяина не бывает! Но при свете являться к боярину Якушка поостерегся, решил подождать вечера. Сотник Шемяка Горюн именно так советовал, без лишних глаз. В сумерках Якушка вышел из избы. Милава проводила его до ворот, спросила обеспокоенно: — Куда собрался на ночь глядя? О разбоях у нас точно бы не слышно, но все ж таки зачем в темноте ходить? Подождал бы до утра… — Ненадолго я, голубушка. Не тревожься, — успокоил Якушка. И снова забота хозяйки растрогала Якушку. Давно уже не провожали его со двора вот так — лаской… Луна высветлила до белизны деревянные кровли посадских изб, но в узких улицах лежали черные тени и было темно, хоть глаз выколи. Якушка ступал осторожно, придерживаясь рукой за забор. Хорошо хоть, что днем вызнал дорогу к двору боярина Шубы, а то и заблудиться недолго — спросить не у кого, на улицах пусто. Неподалеку от двора боярина Шубы Якушка постоял в темноте, послушал, не крадется ли кто за ним, потом осторожно постучал кулаком в ворота. Приоткрылась калиточка. Сторож высунул наружу лохматую голову, спросил неприветливо: — Чего надобно? — Проводи к боярину, — строго сказал Якушка. — Передай, что человек издалека пришел. Сторож пропустил Якушку в калитку, свистнул. Видно, ночные гости были во дворе боярина Шубы не в диковинку. Четверо рослых молодцов окружили Якушку и повели к хоромам. Казалось, нисколько не удивился ночному гостю и сам боярин. Жестом отпустил холопов, спросил: — С чем пришел, добрый человек? — Тезка твой, боярин Федор Бяконт, приветы шлет. На день воздвижения в гости собирается… Якушка не знал, чем памятен Шубе его тезка и почему именно на воздвижение боярин Бяконт собрался гостить в Коломне, но сотник Шемяка велел начинать беседу именно с этих условленных слов. Как тотчас убедился Якушка, сотник знал свое дело. Боярин подобрел лицом, указал Якушке на скамью против себя, протянул многозначительно: — Вот ты откуда… Садись, садись… Переданное тобой запомню… Так и скажи тому, кто тебя послал. А теперь меня слушай и запоминай, как есть… О многом важном рассказал боярин Федор Шуба притихшему Якушке. Но наиважнейшим все-таки было то, что князь Константин Рязанский стоит на Оке-реке непрочно. Вотчинники из коломенских волостей Гвоздны, Мезыни, Песочны, Скульневы, Маковца, Канева, Кочемы больше тянутся к Москве, чем к Рязани. А своего войска у рязанского князя в здешних местах почти нет: сотни три ратников в Коломне, полсотни в заставе на Москве-реке, да в Серпухове сколько-то, но тоже немного. Одна сила опасная — орда мурзы Асая на бронницких лугах, больше тысячи конных. Но захочет ли мурза за князя Константина крепко биться, никто сказать не может… — До самого Переяславля-Рязанского можно дойти беспрепятственно, — заключил Федор Шуба. — А вот в Переяславле у князя Константина войско есть. И своя дружина, и пришлые ордынские мурзы… — Надо бы мне в Переяславль… — Ни к чему бы тебе ехать! — не согласился боярин Шуба. — Опасно. И без тебя найдется у меня человек, который передаст, кому надобно, приветы Федора Бяконта. Но если знак у тебя есть с собой тайный, знак дай. Поколебавшись, Якушка достал из-за пазухи железный перстень с печаткой, покоптил печатку над свечкой и оттиснул на кусочке бересты знак, который свидетельствовал о высоком доверии Москвы к человеку, имевшему его. Боярин Шуба бережно завернул бересту в платок и спрятал в ларец. Заверил: — Все сделаю, как надобно. Нынче вторник. Значит, в четверг мой человек будет в Переяславле-Рязанском. А ты задержись на денек-другой, поторгуй для вида и — с богом! Домой Якушку проводили молчаливые холопы боярина Шубы. Милава еще не спала. Открыла калитку на первый стук, посторонилась, пропуская Якушку во двор. Ничего не сказала, но Якушка почувствовал — рада, что вернулся благополучно. Засыпая, Якушка думал, что судьба благодарно наградила его душевным участием, не сберечь которого — грех. И перед богом, и перед людьми, и перед самим собой — грех… Хорошо было на душе у Якушки, хорошо и тревожно. Каменное спокойствие, к которому он привык за последние годы, таяло, как снег под весенним солнцем. Но будут ли на проталине живые всходы? Прорастут ли семена любви и милосердия в его сердце, высушенном горем? Да и пришло ли время для нового счастья? Кто мог ответить на эти вопросы, если сам Якушка еще не знал? Чувствовал только Якушка, что жить так, как он жил раньше, в окаменелом тоскливом одиночестве, он уже не сможет… А может, надежда на счастье уже и есть счастье?.. Все оборвалось на следующий день, оборвалось неожиданно, дико, стыдно. Якушка и Милава шли по торговой площади. В толпе промелькнуло и скрылось будто бы знакомое лицо. Потом Якушку нагнали ратники наместника, молча заломили руки за спину, сорвали с пояса нож. Подбежал толстенький человечек, завопил, тыкая пальцем в Якушку: — Узнал я его! Тать он! Серебро своровал с московского мыта! Держите его крепко! Якушка вгляделся в безбородое, трясущееся от злости лицо. Так и есть — знакомый рязанский купчишка, приятель мытника Саввы Безюли, видел он его на Гжельской заставе. Побледнев, отшатнулась Милава, в удивленных глазах — боль, укор, жалость, ужас — все сразу… — Верь мне, Милава! Невиновен я! — только и успел крикнуть Якушка, пока ратники волокли его к двору наместника… Боярин Федор Безум поначалу показался Якушке совсем не грозным: росточка небольшого, бородка причесана волосок к волоску, пальцами цепочку перебирает, а на цепочке — резной кипарисовый крестик. Заговорил наместник негромко, с улыбочкой: — Беглый, значит? С московской заставы? Ай-яй-яй, как нехорошо! На заставе служить надобно, не бегать. Говорят, старшим был на заставе? Совсем нехорошо, коли старший бежит, худой пример показывает. И серебро своровал? Еще того хуже. Что делать с тобой, не придумаю. За воровство правую руку отсечь надобно, да на цепь, да в земляную тюрьму. Что делать с тобой, может, сам посоветуешь? — Дозволь, боярин, наедине поговорить, — решился Якушка. — Людей, что ли, стыдишься? — язвительно пропел боярин. — Ну, да ладно. Ступайте, ступайте! — вдруг закричал Федор Безум, взмахивая руками. Ратники, отпустив Якушку, затопали к двери. Вышел и доказчик-купец, повторив напоследок: «Тать он, доподлинно знаю!» Только один, молчаливый, остался сидеть в углу. Якушка покосился на него, но спорить не стал — понял, что человек не из простых. И, как бы подтверждая догадку Якушки, наместник сказал: — Ну, говори, молодец, а мы с сотником послушаем. Как на исповеди говори. Самое время тебе исповедоваться. Может, и отпустим грехи твои. И Якушка начал: — Что с заставы бежал — верно, и что серебро с собой унес — тоже верно. — Ишь смелый какой! — повернулся наместник к молчаливому сотнику. — Сразу повинился! И то верно, и другое — верно. А неверное что есть? — Неверно, что тать я… — Серебро своровал, а не тать? — насмешливо прищурился наместник. Сотник зло рассмеялся, ударил ножнами меча об пол. — Тать чужое серебро ворует… — начал Якушка. — А ты свое, что ли, взял? — Не свое, но и не чужое… — Ну-ка, ну-ка, объясни! — совсем развеселился наместник. Разговор, как видно, начинал ему нравиться, и Якушка, почувствовав это, заметно приободрился. — С кого московский мытник то серебро насобирал? С купцов рязанских. А если я, рязанец родом, то серебро к рукам прибрал да в рязанский город привез, разве это воровство? — Ловок! Ловок! — смеялся наместник. — А ты не врешь, что рязанец? — Вот те крест, не вру! Хоть и долгонько я в залесской земле пребывал, но думаю, и поныне в сельце Городне, что возле Осетра-реки, сродственники мои остались… — А может, подосланный он? — пробасил из своего угла сотник. Под черными, закрученными вверх усами сотника хищно блеснули крупные зубы. — В пытошную подклеть его, по-иному заговорит! Якушка протестующе вытянул руки, но наместник успокоил: — Это сотник так, для примера предположил. А я, может, тебе поверю. Садись к столу, поговорим. Бесконечным и мучительно тяжелым показался Якушке этот разговор. Наместник Федор Безум и хищнозубый сотник, имени которого Якушка так и не узнал, засыпали его неожиданными вопросами, отвечать на которые приходилось тотчас, не задумываясь, чтобы не посеять подозрений у коломенцев. «Кто нынче в больших воеводах у князя Даниила?» «По каким градам стоит московское войско?» «Сколько конных и сколько пешцев собирается на войну?» «Воевода Илья Кловыня в чести ли? Кого еще из московских воевод князь Даниил жалует?» «С кем из князей Москва ссылается, гонцов шлет?» Допрашивали наместник и сотник умело, напористо, и Якушке немалого труда стоило не оступиться, не сказать явной неправды и, одновременно, утаить то, что, по его разумению, чужим знать никак не следовало. Будто по тонкому льду ступал Якушка, рискуя ежесекундно провалиться в черную зловещую воду. Оказалось, что вести разговор иногда потруднее, чем корчевать вековые пни на лесной росчисти… Особенно интересовался наместник Безум, почему вдруг прибавились ратники на Гжельской заставе (оказывается, знали об этом в Коломне!). Якушка ответил, пожимая плечами, будто недоумевая, почему наместник сам не догадался о таком простом деле: — Потому на Гжели ратников прибавили, что боится князь Даниил Александрович за свой рубеж. — Почему боится? — быстро переспросил наместник. — Ордынское войско на бронницких лугах встало… Слухи пошли, что рязанцы с ордынцами собрались воевать московские волости… — Так, так… — задумчиво произнес наместник, переглянувшись с сотником многозначительно. — Значит, Даниил рати ждет? — Истинно так, боярин! — А почему мало ратников на Гжель прибавили, если рати ждут? — вмешался сотник. — От рати заставу тысячами, а не десятками подкреплять надобно! Якушка побледнел. Он понял, что если не найдет убедительного объяснения, то весь прошлый разговор пропадет даром. Ведь верно заметил проклятый сотник: пятью десятками подмоги большую рать не встречают! Вот и наместник уже смотрит без доброжелательства, подозрительно… — То мне доподлинно неведомо, — нерешительно начал Якушка. — Но от себя мыслю — некого больше князю Даниилу на заставу посылать, к другим рубежам ушло московское войско. От Владимира князь Даниил бережется, от Смоленска, от Твери… — Откуда знаешь? — снова вмешался сотник. — Гонцы говорили, что на заставу с вестями прибегали. Старший ведь я был, мне все говорят… Наместник удовлетворенно откинулся в кресле, спокойно сложил руки на животе. Видимо, Якушкины рассуждения сходились с его собственными мыслями о слабости Москвы на рязанском рубеже, и наместник, не удержавшись, укорил недоверчивого сотника: — Говорено же и раньше тебе было, а ты сомневался! — И теперь сомневаюсь, — упрямо возразил сотник. — Ну и сомневайся себе на здоровье! — уже раздраженно крикнул Федор Безум. — А я сему человеку верю. И все сказанное им до князя Константина Романовича доведу. — Повременить бы, Федор Семенович, — снова начал сотник, но наместник уже не слушал его. Ласково, прямо по-отечески, он обратился к Якушке: — Как с тобой-то быть? Ладно, отпущу тебя с миром. И верно, что серебро не московское, а наше, рязанское. Верно я говорю? — (Якушка закивал головой, соглашаясь). — И не твое ведь серебро, верно? — (Якушка снова кивнул, но уже с сомнением: куда ведет наместник?) — А раз не твое серебро, мне отдашь! Тиуна с тобой пошлю за серебром. — Боярин! — умоляюще начал Якушка. — Ништо! Ништо! Товар у тебя есть, еще серебра наживешь. А я велю, чтоб торговать тебе вольно, без утеснений. Благодари за милость да ступай по-добру! И расхохотался, довольный собой. Милава, напуганная внезапным приходом тиуна и холопов с секирами, прижалась к стене за печкой. Якушка присел к столу, уткнулся лбом в сомкнутые кулаки. Тиун откинул крышку Милавиного сундука, где сохранялась злополучная калита с серебром, встряхнул ее рукой. — Все серебро тут, иль еще где спрятал? Якушка, не поднимая головы, буркнул: — Все! Когда тиун и холопы ушли, громко хлопнув дверью, Якушка сразу засобирался. Достал из короба и заткнул за пояс нож, накинул кафтан поплоше, самый будничный. Поклонился Милаве на прощание: — Не поминай лихом, хозяйка! Не так мыслилось мне расставание, но, видно, не судьба! Ты верь мне, Милава, верь! Вернусь! Любы вы мне, ты и маленький Ванюшка… Уже от порога, спохватившись, добавил: — Короб с товаром оставляю. Много больше там, чем Ивану за постой причитается. Доволен он будет, брат-то твой… Переулками, задами Якушка пробрался к воротной башне. Караульный ратник равнодушно проводил его глазами. Так, с пустыми руками, города не покидают. Видно, торговый человек о своей ладье беспокоится, пошел проведать. Якушка спустился к пристани, загремел цепью, отмыкая замок. Подбежал сторож Иван, поинтересовался: — Далеко ли путь держишь? — На Северку-реку, к рыбным ловцам. Расспросить хочу, почем рыба… Да ты не тревожься, что сбегу, — товар-то мой в избе остался! Сторож засмущался, сдернул шапчонку, пожелал купцу доброго пути, а в торговле — прибыли. Куда как вежлив стал сторож Иван, узрев у Якушки серебро… Прощай, Коломна-город! Обратный путь показался Якушке Балагуру одновременно и тяжелее, и легче прошлого. Тяжелее потому, что пришлось выгребать против течения Москвы-реки, а легче — оттого, что впереди был конец всей дороги, ведь Якушка плыл не в тревожную неизвестность, а к своим… У Софьинского починка его ждали дружинники, оставленные сотником Шемякой Горюном. Якушка перешел в большую воинскую ладью, улегся на корме под овчиной и забылся тяжелым сном. Московские дружинники, исполняя строгий наказ Шемяки Горюна, гребли беспрерывно, сменяясь у весел. Никто не любопытствовал, не расспрашивал Якушку, откуда он приехал ночью и почему самая быстрая воинская ладья ожидала только его целую неделю. Если так приказано сотником Шемякой, значит, так и надобно. В Москве разберутся… Много времени спустя Якушка Балагур узнал, что его спасла только собственная осмотрительность. Наместник Федор Безум послушался-таки своего сотника, послал ратников за Якушкой, чтобы учинить ему допрос с пристрастием. Но ратники наместника опоздали… Глава 8 Кому стоять на Оке-реке? 1 В год от сотворения мира шесть тысяч восемьсот девятый,[123 - 14 сентября 1300 года.] на воздвижение, в канун первых зазимок, когда птицы в отлет трогаются, — московское войско выступило в поход. На сотнях больших ладей поплыла вниз по Москве-реке пешая судовая рать. По разным дорогам, сквозь леса, выбрасывая далеко вперед чуткие щупальца сторожевых разъездов, пошли к рязанскому рубежу конные дружины. Князь Даниил Александрович Московский сам возглавил войско. Поход на Оку-реку не начинал, а завершал рязанские заботы князя Даниила. В Москве к рязанским делам присматривались давно. Для Даниила Александровича не было тайной, что обширное и многолюдное Рязанское княжество изнутри непрочно. Не было в нем главного — единения. От Рязани давно уже отпали сильные старые города Муром и Пронск, в которых закрепились свои княжеские династии. Да и в самих рязанских волостях бояре косо поглядывали на князя Константина Романовича, ворчали на его властолюбие. Скрытое недовольство обратилось в явную вражду, когда рязанский князь с честью принял беглых мурз из бывшего Ногаева улуса. «На кого променял князь Константин славных мужей, соль и гордость земли? — возмущались бояре. — На ордынцев безбожных, неумытых!» В городских хоромах и глухих вотчинных углах Рязанского княжества сплетался клубок боярского заговора. Князь Даниил искал кончик нити в этом клубке, чтобы, потянув за него, намертво захлестнуть петлей-удавкой князя Константина. Отъезд на московскую службу черниговского боярина Федора Бяконта, связанного с рязанскими вотчинниками родством и дружбой, передал в руки Даниила искомую нить. И потянулась эта нить из Москвы в Коломну — к боярину Шубе, из Коломны в Переяславль-Рязанский — к боярину Борису Вепрю, а от него еще дальше, в боярские родовые гнезда на Смедве, Осетре, Воже, Мече. Обо всем этом не знал Якушка Балагур, когда пробирался поздним вечером ко двору коломенского вотчинника Федора Шубы, как не знал и о том, что не совсем понятные ему слова о гостевании в день воздвижения означали для посвященных срок похода. Но эти слова были подобны факелу, брошенному в уже сложенный костер. Сразу зашевелились вотчинники в рязанских волостях, принялись снимать со стен дедовское оружие, собирать своих военных слуг, съезжаться в условленные места. По лесным тропинкам переходили московский рубеж худо одетые неприметные люди, передавали на заставах грамотки, а в грамотках обнадеживающие слова: готовы, дескать, служить господину Даниилу Александровичу, ждем… Грамотки незамедлительно пересылались с застав в Москву, вручались в собственные руки большому боярину Протасию Воронцу или воеводе Илье Кловыне, и к началу сентября таких грамоток накопилось в железном воеводском ларце много… А в остальном в рязанских волостях возле Оки-реки было по-прежнему тихо, и совсем немногие люди догадывались, что пройдет совсем немного времени, и загорится земля под ногами Константина Рязанского, и поймет он, ужаснувшись, что опереться ему не на кого, кроме собственной дружины да пришлых ордынских мурз… Известия о незащищенности рязанского рубежа на Москве-реке, привезенные Якушкой Балагуром и другими верными людьми воеводы Ильи Кловыни, оказались истинными. Даже кипчакский мурза Асай, на которого возлагали столько надежд в Рязани, не принял боя. Когда московская судовая рать причалила к берегу возле бронницких лугов, а позади ордынского стана выехали из леса конные дружины, мурза запросил у князя Даниила мира и дружбы, поцеловал саблю на верность и поставил под его стяг тысячу своих нукеров. Даниил даже не удивился такому обороту дела. Не все ли равно было мурзе Асаю, от чьего имени владеть пастбищами — Константина Рязанского или Даниила Московского? И тот, и другой для мурзы чужие, кто оказался сильнее, за тем Асай и пошел… Так, с бескровной победы на бронницких лугах, начался рязанский поход князя Даниила Александровича Московского. А дальше удача следовала за удачей. С рязанской заставы успели послать гонцов в Коломну, чтобы предупредить наместника Федора Безума об опасности. Но гонцов перехватили в Марчуговских коленах люди местного вотчинника Духани Кутепова, давнишнего приятеля и сображника боярина Шубы. Гонцов связали, уложили на дно ладьи и повезли не в Коломну, а навстречу московскому войску. Духаня Кутепов с рук на руки передал их воеводе Кловыне, а сам остался с москвичами. Дальше по Москве-реке рязанских сторожевых застав не было. Встречные купеческие караваны поспешно сворачивали с быстрины, уступая дорогу воинским ладьям. Люди из прибрежных деревень прятались в лесах и оврагах, напуганные грозными возгласами боевых труб. Да и как было не испугаться? Могучее войско двигалось в ладьях по Москве-реке. Ослепительно блестели на солнце оружие и доспехи ратников. Бесчисленные стяги трепетали на ветру. Отбегала назад изорванная тысячами весел речная вода. Волны накатывались на берег и шумели, как в бурю… В Коломне не ждали нападения, и это было продолжением удачи. В набат коломенцы ударили, когда московские ратники уже высадились из ладей на берег и побежали к городским воротам. Но ворота города коломенские сторожа все же успели закрыть. Москвичи столпились под воротной башней, опасливо поглядывая вверх, на зловещие черные щели бойниц. Но ни одна стрела не выскользнула из бойницы, ни один камень не упал. За воротами творилось что-то непонятное. Якушка Балагур, подбежавший одним из первых, услышал доносившиеся из-за ворот крики, топот, лязг оружия. Но кто с кем там бьется? Ни один московский ратник еще не успел пробраться в город… Потом все стихло. Ворота начали медленно приоткрываться. Москвичи подались назад, настороженно подняли копья. Из ворот выехал боярин на рослом гнедом коне, меч его мирно покоился в ножнах, в поднятой руке — белый платок. Якушка узнал боярина Федора Шубу, повернулся к своим, раскинул руки в сторону, будто прикрывая боярина от нацеленных копий, и закричал: — Стойте, люди! Сей человек — слуга князя Даниила! А из ворот выезжали другие коломенские бояре и их военные слуги, бросали на землю оружие и смирно отходили на обочину дороги, пропуская москвичей в город. Якушка крикнул дружинникам, назначенным для пленения наместника Безума: «За мной!» — и первым нырнул под воротную башню. Перепрыгивая через трупы зарезанных боярами воротных сторожей, дружинники выбежали на городскую улицу, которая вела прямиком к торговой площади. Был самый торговый день — пятница, но людей с площади будто ветром сдуло. Только стоявшие в беспорядке телеги да разбросанная по земле рухлядь свидетельствовали, что здесь только что был многолюдный торг. Хрустели под сапогами дружинников черепки разбитых горшков. «Вперед! Вперед!» Перед воротами наместничьего двора выстраивались в рядок коломенские ратники. Их было совсем немного, последних защитников боярина Федора Безума — десятка три-четыре. Москвичи ударили в копья, опрокинули их и, не задерживаясь, пробежали дальше, к хоромам наместника, выбили топорами двери. Якушка прислонился к резному столбику крыльца, перевел дух. Вот и исполнено последнее поручение сотника Шемяки Горюна. Он, Якушка Балагур, привел дружинников ко двору наместника самой короткой дорогой. И, как это часто бывает после свершенного дела, Якушкой вдруг овладело какое-то странное равнодушие, ощущение собственной ненужности. Все, что происходило вокруг, его больше не касалось. Только усталость чувствовал Якушка, усталость и давящую духоту. Было и впрямь знойно, необычно знойно для осеннего месяца сентября. Якушка Балагур дышал тяжело, с надрывом — запалился. Из-под тяжелого железного шлема струйками стекал соленый пот. Кожаная рубаха, поддетая под колючую кольчугу, облепила тело. Ладони были мокрые, будто только что вынутые из парной воды, и скользили по древку копья. Веселые московские дружинники провели мимо Якушки наместника Федора Безума. Якушка равнодушно проводил его взглядом и отвернулся, удивившись своему безразличию. Не далее как сегодня утром Якушка злорадно мечтал: «Посмотрю, наместник, как ты улыбаться будешь, когда руки за спину заломят!» Но вот свершилось: бредет наместник поперек двора, спотыкается, руки связаны за спиной ремнями, а радости у Якушки нет… Из-за частокола донесся отчаянный женский крик. И сразу Якушку будто по сердцу резануло: «Как Милава?» Якушка сунул копье кому-то из дружинников, выбежал за ворота. Бой в городе уже закончился. Московские ратники неторопливо проходили по улицам. Коломенцев почти не было видно: притаились, попрятались по своим дворам. А в извилистом переулочке, который вел к Милавиному двору, и москвичей не было — совсем пусто. Якушка свернул за угол и чуть не столкнулся с рослым человеком, закутанным в плащ. Хищно блеснул под усами знакомый Якушке оскал. «Сотник наместника!» — А-а-а! — торжествующе протянул Якушка Балагур и обнажил меч. — Встретились наконец! Сотник пригнулся, вытянул вперед руку с длинным ножом, прыгнул. Якушку спасла кольчуга. Нож только скользнул по доспехам, и сотник, споткнувшись о ногу Якушки, покатился по пыльной траве. Якушка успел ткнуть его мечом в спину, а затем с силой опустил меч на голову сотника. «Вот и не с кем больше сводить счеты в Коломне!» Якушка постоял мгновение, посмотрел, как расплывается вокруг головы сотника бурое кровяное пятно, и побежал дальше, подгоняемый тревогой за Милаву. Обманчива тишина, если такие волки по улицам бродят… Да и своих москвичей опасаться надо, не больно-то они добрые в чужом городе. Одинокую вдову долго ли обидеть?.. Возле Милавиного двора было тихо, калитка в исправности, заперта плотно — не шелохнешь. Точно бы все благополучно. Якушка обтер лопухом окровавленный меч, достал платок, провел по лицу, по бороде; платок сразу потемнел от запекшейся пыли. Постучался. Не так постучался, как бы стал стучаться в любую другую калитку в Коломне, не громко и требовательно, а — бережно, костяшками пальцев. Не сразу из-за частокола донесся голос Милавы: — Кого бог послал? Якушка облегченно вздохнул: «Жива!» Крикнул весело, по-молодому: — Принимай, хозяйка, прежнего постояльца! Якуш это! Загремел отброшенный торопливой рукой засов. Милава выглянула и замерла, удивленная, — не узнала Якушку в обличий княжеского дружинника. Потом кинулась ему на грудь, прижалась щекой к колючим кольцам доспеха. Развязался и ненужно соскользнул на землю черный вдовий платок. — Я ждала… Я верила… Ты вернешься… Мягкие русые волосы Милавы сладко пахли луговыми травами. Якушка прижимал ее голову к груди, и слезы текли по его щекам, и он удивлялся этим слезам, и радовался им, и еще не верил, что счастье уже пришло, и очень хотел в это поверить… Оглушительный колокольный звон спугнул тишину. За избами взревели трубы, созывая московских ратников. Милава вздрогнула, вопросительно подняла глаза. — Не бойся, се не битва, — успокоил Якушка. — Видно, князь Даниил Александрович в город въезжает. И мне идти нужно. Но теперь уж ненадолго; — и добавил заботливо: — Ты калитку-то замкни покрепче, мало ли что… Когда Милава скрылась за калиткой, Якушка поднял с земли уголек, нацарапал на досках калитки условный знак — два скрещенных меча. Дворы с таким знаком москвичам было приказано обходить сторонкой, хозяев не обижать. Два скрещенных меча означали, что здесь проживают свои люди, княжеской милостью отмеченные, неприкосновенные. Большего для Милавы пока что Якушка сделать не мог. Нет для ратника на войне своей воли, своей жизни… 2 Поперек торговой площади, очищенной от телег, ровными рядами стояли московские воины. Вдоль улицы, которая вела от городских ворот к площади, вытянулись цепи дружинников с копьями и овальными щитами. Коломенцы выглядывали из-за спин дружинников, оживленно переговаривались, и на их лицах не было ни тревоги, ни недоброжелательства — будто своего собственного князя вышли встречать. Да по-иному, пожалуй, и быть не могло. Хоть и считалась Коломна рязанским городом, но больше тянулась к Москве, чем к Рязани… Сплошным сверкающим сталью потоком вылились из-под воротной башни всадники на рослых боевых конях, подобранных по мастям: сотня — на белых, сотня — на гнедых, сотня — на вороных. Над островерхими шлемами покачивались копья с пестрыми флажками-прапорцами. Это открывала торжественное шествие победителей, красуясь удалью и богатством оружия, ближняя дружина московского князя. Но сам Даниил Александрович был одет скромно, в простой дружинный доспех, и это поразило коломенцев, ошеломленных пышным многоцветием только что промчавшейся княжеской конницы. Только красный плащ да золотая гривна на шее отличали Даниила от простых дружинников. Бояре и воеводы, следовавшие за князем, выглядели куда наряднее. Но лицо Даниила Александровича… Не дай бог увидеть вблизи такое лицо, если есть на душе какая-нибудь вина, если шевелятся в голове затаенные опасные мысли! Глубокие поперечные морщины перерезали лоб князя, губы жестко поджаты, под сдвинутыми бровями не глаза даже — две сизоватые льдинки, холодные, колючие. Весь застыл князь Даниил Александрович, и белый конь плавно нес его, осторожно переступая ногами, будто боялся потревожить грозную неподвижность всадника. И замирали приветственные крики на устах людей, когда князь проезжал мимо, и склоняли они головы, не смея поднять на него глаза. Якушка стоял в цепи дружинников, кричал, как и все, когда князь приближался, и, как все, замолк, разглядев его окаменевшее лицо. Таким видел Якушка князя Даниила Александровича лишь однажды, на Раменском поле под Владимиром, когда князь ехал к шатру ордынского посла Неврюя. Но тогда было понятно, смерть видел князь перед глазами, но почему же он такой сейчас, в минуты торжества?.. А князь Даниил думал о том, что торжествовать победу рано: мысли, мучившие его накануне похода, не оставляли в покое и теперь, представали во всей тревожной обнаженности. Захватив Коломну, он окончательно вступил на скользкую опасную тропу, которая вела к недостижимой для многих князей вершине — власти над Русью. Или — к гибели, ибо немало уже славных князей не удержалось на этой тропе и скатилось в пропасть, увлекая за собой обломки своих княжеств. Перед глазами неотступно стоял пример старшего брата Дмитрия, вознесшегося было наверх и рухнувшего в небытие… Думал Даниил Александрович о том, что на этой тропе больше нет для него обратного пути: только вперед и вперед, потому что в движение вовлечено уже множество людей, и он, князь, не властен что-либо изменить. Взятие Коломны стало знаком для рязанских вотчинников, которые связали свою судьбу с московским князем. Отряды боярских военных слуг уже собирались поблизости на Голутвинском поле и становились бок о бок с московскими полками. Отступить, означало — предать их… Этого нельзя допустить. Отступи сейчас Даниил, и тысячеустая людская молва разнесет по Руси порочащие слухи о вероломстве и непостоянстве московского князя, и отшатнутся от него будущие друзья и союзники, и останется он в одиночестве, отторгнутый всеобщим недоверием от великих дел. Лишившийся доверия людей — лишается всего… Не только вперед нужно было идти Даниилу Александровичу, но и до конца. Князь Константин Рязанский никогда не согласится отдать свои земли к северу от Оки-реки, составлявшие чуть ли не треть его княжества. Значит, закрепить за Москвой эти земли могла только смерть или пленение Константина, и именно это выводило начавшуюся войну за пределы обычных усобных войн, после которых противники мирно пировали и скрепляли дружбу взаимным крестоцелованием. Война с Константином будет идти не на жизнь, а на смерть, на кон поставлены судьбы Московского княжества и его, Даниила, и сознавать это было страшно… Бесповоротность начатого дела тяжко давила на плечи князя Даниила Александровича, омрачая радость первых побед. «Да полно, победы ли это? — спрашивал себя Даниил и честно отвечал: — Нет, еще не победы! Подлинные победы, за которые придется платить кровью, еще впереди. Пока же взять без труда лишь то, что само падало в руки…» Среди шумного победного ликования князь Даниил Александрович думал о предстоящих тяжелых битвах, и этими своими думами был как бы отрешен от сегодняшнего торжества. Но люди не догадывались о тревогах князя и считали, что он просто гневается на что-то, им непонятное, и замирали в страхе при его приближении… 3 Целый день на плотах и в больших ладьях перевозилась через Оку-реку московская конница. Пустел воинский стан на Голутвинском поле, а берег на рязанской стороне покрывался шатрами и шалашами. К малым рязанским городкам Ростиславлю, Зарайску и Перевитеску проворно побежали конные дружины; их повели местные проводники, слуги рязанских бояр. А на следующее утро выступили в поход большие полки конной и судовой пешей рати. До города Переяславля-Рязанского, под которым стояло воинство князя Константина, оставалось не более ста верст, четыре дня неспешного пути. Города подобны людям. У каждого города свое начало и своя судьба. Города бывают исконные, единственные в своем роде, а бывают города повторенные, будто вылепленные по образу и подобию других. Подобная печать вторичности лежала на Переяславле-Рязанском. Даже имя его повторило имена других русских городов — Переяславля-Южного и Переяславля-Залесского. И большая река, на которой стоял город, повторила названья иных русских рек: еще один Трубеж впадал в Днепр, а еще один — в Плещееве озеро. И малая речка Лыбедь, опоясавшая Переяславль-Рязанский, тоже носила не собственное, а повторенное имя: и возле Киева была Лыбедь, и возле Владимира, что на Клязьме. А название пригородного ручья — Дунай — и вовсе пришло из совсем уж немыслимой дали. И люди населяли Переяславль-Рязанский больше пришлые, приносившие на чужбину из родных мест свой говор, свои обычаи, свою тоску по прошлой жизни. Так уж сложилась судьба Переяславля-Рязанского: начал он возвышаться после Батыева погрома, который сокрушил и обессилил старую Рязань. Как вода из продырявленного сосуда, утекали из старой Рязани люди — подальше от опасного Дикого Поля, в котором люто разбойничали ордынские мурзы. Утекали и скапливались в Переяславле-Рязанском, обретая убежище для тела, но душой продолжая тянуться к родным пепелищам. Может, оттого и не покидало жителей Переяславля-Рязанского постоянное ощущенье временности, неустойчивости их бытия, и не было в них одержимой любви к городу, чувства кровного родства с ним, которые только и делают непобедимыми первородные города? Сам Переяславль-Рязанский не был городом-воином. С ордынской опасной стороны его оберегали старые крепости Белгорода, Ижеславля, Пронска, Ожска, Ольгова, Казаря, построенные еще при первых рязанских князьях. На валах Переяславля-Рязанского стоял простой острог, каких давно уже не строили в сильных русских градах — не выдерживали однорядные бревна частокола ударов камнеметных орудий — пороков. Оборонять город могло лишь сильное войско, готовое сражаться в поле. Поэтому князь Константин Рязанский, не надеясь на сочувствие горожан и крепость стен, собрал под городом ордынские тысячи. На них была вся надежда князя, потому что собственная дружина была немногочисленной. Московские полки шли по Рязанской стороне,[124 - Рязанская сторона — земли между Окой, Проней и Осетром, район развитого пашенного земледелия. Кроме того, в Рязанском княжестве было еще две «стороны» — Мещерская и Степная, примыкавшие к Дикому Полю.] как по своей земле, не встречая сопротивления. Люди воеводы Ильи Кловыни, посланные впереди войска, оповещали рязанцев, что московский князь Даниил Александрович намерен покарать князя Константина за дружбу с ордынцами, но против Рязанской земли гнева не держит. И рязанцы верили, потому что московские ратники не обижали людей в деревнях, потому что и впрямь при попустительстве князя Константина умножились татары в рязанской земле, татарские кони вытаптывали луга над Ворей и Мечей, княжеские тиуны собирали добавочный корм мурзам, и стало опасно ездить по дорогам, на которых шныряли ордынские разъезды. Если князь Даниил освободит рязанцев от ордынской тягости — великое ему спасибо! Кажущаяся легкость похода убаюкивала москвичей. Да и как было не обмякнуть сердцем, если вокруг — благодатная, по-осеннему обильная земля, погожие дни бабьего лета, а над головами — косяки журавлей, отлетавших в ту же сторону, куда шли московские полки, — к югу, к солнцу? Так бы идти и идти без конца, до самого теплого моря, как хаживали в старину на поганых половцев победоносные рати князя Владимира Мономаха. Предания об этих славных походах в московском войске знал каждый… Осторожность воевод, которые старались поддерживать установленный походный порядок, казалась ратникам излишней. Москвичи шагали налегке, а кольчуги, оружие и тяжелые шлемы складывали на телеги. Ворчали, когда воеводы приказывали надевать доспехи: «Почему бы и дальше налегке не пойти? Кого тут беречься? Отбежал, поди, князь Константин с ордынцами своими в Дикое Поле…» И все вокруг, казалось, подтверждало это. Бабы в деревнях выносили ратникам квас и студеную ключевую воду. Мужики поднимали пашню под озими, копошились на полях, как будто и не было никакой войны. Безмятежно дремали на пожелтевших луговинах стада. Сторожевые разъезды, возвращаясь к войску, неизменно сообщали: «Дорога впереди чистая. На перелазах через Вожу и иные реки чужих ратных людей нет». На Астафью-ветреницу[125 - 20 сентября.], когда люди ветры считают (примета в этот день на ветры: если северные — к стуже, если южные — к теплу, если западные — к мокроте, если восточные — к вёдру), московское войско подошло к Переяславлю-Рязанскому. Опытные воеводы князя Даниила точно соразмерили версты сухопутного и водного похода. Не успели ладьи судовой рати, поднимавшейся к городу по реке Трубеж, достигнуть Борковского острова, как с запада на пригородные поля выехали конные дружины. Конница еще ночью перешла Трубеж выше по течению и до поры хоронилась в оврагах и дубравах. Князь Даниил Александрович, сопровождаемый телохранителями и пестрой свитой бояр и воевод, поднялся на холм. Отсюда были видны все окрестности Переяславля-Рязанского. В открывшейся перед ним волнистой равнине для Даниила не было ничего неожиданного. Черный гребень городского острога с трех сторон опоясывался реками Трубежом и Лыбедью, и только с запада, где русла рек расходились в стороны, путь к Переяславлю-Рязанскому не был защищен естественными преградами. Об уязвимом месте убежища князя Константина знали все, кто в прошлые немирные годы ходил походом на Переяславль-Рязанский. Знал об этом и князь Даниил. И Константин Рязанский позаботился о прикрытии опасного места: на равнине, между приближавшимся московским войском и городом, раскинулся ордынский стан. Войлочные шатры, крытые кожами телеги, дым бесчисленных костров. Вытоптанная земля между юртами была черной, точно закопченной, и издали казалось, что на равнине лежит пепелище какого-то неведомого города, и не юрты возвышаются над ним, а печи сожженных домов. Но это было не мертвое пепелище. В ордынском стане сполошно ударили барабаны, из-за юрт показалось множество всадников на коренастых лохматых лошадках. Перед московскими полками была сплошная стена оскаленных лошадиных морд, медных панцирей, обтянутых бычьей кожей круглых щитов, каменно-бурых свирепых лиц под войлочными колпаками, а над ними покачивались, словно камыш на болоте, копья. Среди ордынских всадников, как бусинка в горсти песка, затерялась конная дружина рязанского князя Константина Романовича. Бунчуки ордынских мурз заслонили голубой рязанский стяг. И московским ратникам показалось, что перед ними стоит одно ордынское войско и что не запутанные тропы княжеской усобицы привели их на поле перед Переяславлем-Рязанским, а светлая дорога войны за родную землю против извечного врага — степного ордынца, а потому дело, за которое обнажают они мечи свои, — прямое, богоугодное… Преобразились ратники. Исчезло былое благодушие с их лиц, праведным гневом загорелись глаза, руки крепче сжали оружие. Торопливо перестраиваясь для боя, москвичи шаг за шагом двигались в сторону ордынского войска, невольно тянулись вперед, и не нужны были им одушевляющие слова, не нужен был доблестный княжеский почин, — люди и без того рвались в сечу, и воеводам было даже трудно удержать их на месте, пока на правый — переяславский — берег Трубежка не высадилась пешая судовая рать… Надолго запомнились князю Даниилу Александровичу последние минуты перед сечей, которую он впервые готовился начать один, без старшего брата и князей-союзников. В торжественном молчании застыли позади княжеского коня бояре и воеводы, советчики в делах княжества и боевые соратники. Все они здесь, все! Это были верные люди, давно связавшие с князем Даниилом свою судьбу. Торжество князя Даниила было их торжеством, как его неудача стала бы их личной неудачей. Вместе они были в дни неспокойного мира, вместе с князем были и на нынешнем опасном повороте Московского княжества.. Большой боярин Протасий Воронец, немощный телом, преклонного уже возраста, но по-прежнему злой в княжеской службе и несгибаемый духом… Тысяцкий Петр Босоволков, сгоравший от ревнивого нетерпения, ибо именно ему обещано долгожданное самостоятельное наместничество в отвоеванных рязанских волостях, но твердо знавший, что путь к наместничеству лежит через победную битву… Сотник Шемяка Горюн, погрузневший за последние годы, заматеревший — всклокоченная борода раскинулась на половину груди, шея распирает вырез кольчужной рубахи, могучие руки никак не прижимаются к бокам, так и держит их сотник чуть-чуть на отлете… Архимандрит Геронтий, благословивший поход и без жалоб переносивший все тягости походной воинской жизни, не пожелавший сесть в крытый возок, но шагавший с пешим полком наравне с простыми ратниками… Новый служебник боярин Федор Бяконт, который, казалось, больше всех тревожился за успех рязанского дела, в немалой мере подготовленного им самим, и только теперь уверовавший в благополучный исход… Коломенский боярин Федор Шуба, включенный князем Даниилом в число ближних людей, и теперь мечтавший доказать, что возвышение его заслуженное… Почтительно замерли, сбившись кучкой, коломенские и рязанские вотчинники, приятели и родичи Федора Шубы. Они поодиночке приставали к московскому войску во время похода и теперь, наконец собравшись вместе, радовались, что их так много, вовремя отъехавших к князю Даниилу. Все взгляды были обращены на князя Даниила Александровича и воеводу Илью Кловыню, которому было доверено начальствовать в этом бою. И бронницкий мурза Асай был здесь. Он смотрел на грозного воеводу Илью Кловыню со страхом и восхищением и думал, что к такому большому человеку нужно бы подъехать поближе. Время от времени мурза легонько трогал каблуками бока своего коня, и послушный конь подавался вперед, пока наконец Асай не оказался совсем рядом с воеводой. Не поворачивая головы, Асай ревниво скашивал глаза на своих сотников, стоявших у подножия холма: «Видят ли, что он, мурза Асай, ближе всех к старому багатуру, самому почтенному из воевод?..» На ратном поле — две воли, у кого сильнее, тот и будет наверху. Воля полководца — в воеводах и ратниках, она с началом боя как бы уходит от него, растворяясь в войске. Ибо что еще может сделать полководец, если расставленные и воодушевленные им полки уже окунулись в кровавую неразбериху битвы? В битве каждый ратник сам себе и воевода, и судья, и совесть — все вместе. Подвиг одного ратника может повести за собой сотни, а бегство десятка трусов повергнуть в смущение целый полк. Что может бросить полководец на весы уже начавшегося сражения? Собственную доблесть, которая воодушевит ратников на том крошечном кусочке бранного поля, где эту доблесть увидят люди? Всего этого мало, ничтожно мало. Истинный полководец выигрывает битву до начала ее… Князь Даниил Александрович верил, что сделал для победы все, что можно было сделать, а остальное — в руках войска и в руках божьих. С устрашающим ревом, от которого вздыбились и заплясали ордынские кони, сбивая прицел лучникам, — ринулись вперед московские конные дружины, за считанные мгновения преодолели самое опасное, насквозь прошитое стрелами пространство между враждебными ратями, и врубились в татарские ряды. Ржанье коней, крики, стоны раненых, лязг оружия, барабанный бой и вопли боевых труб слились в один оглушающий гул, и в густых клубах пыли беззвучно поднимались и опускались прямые русские мечи и татарские сабли. От берега Трубежа набежала высадившаяся из ладей пешая московская рать и будто растворилась, втянутая страшным водоворотом битвы. — Пешцы вовремя подоспели! — удовлетворенно отметил Илья Кловыня. — Как бы и рязанцы не вывели ополчение… Самое время им спохватиться… Даниил Александрович кивнул, соглашаясь. Сказанное воеводой было очевидным. Сейчас, когда смешалась конница и длинные копья дружинников стали бесполезными, ножи и топоры проворных пешцев могли решить исход битвы. Воеводам городского ополчения нетрудно было догадаться… Но городские ворота Переяславля-Рязанского по-прежнему были наглухо закрыты. Не покидал дубравы и московский засадный полк, приберегаемый князем Даниилом на случай вылазки из города. А бой уже медленно откатывался от холма, на котором стоял Даниил Александрович: москвичи явно пересиливали. Из клубов пыли начали поодиночке вырываться ордынские всадники, мчались, нахлестывая коней, по топкому лугу между Лыбедью и Карасиным озером. Потом побежали уже десятки ордынцев, и это казалось удивительным, потому что по прошлым битвам было известно: татары или бьются до смерти, или отбегают все вместе, по условленным сигналам. Если кто-нибудь бежал самовольно, то ордынцы убивали не только беглеца, но и всех остальных людей из его десятка, как бы храбро они ни бились, а за бегство десятка казнили всю сотню. Так гласила Яса покойного Чингисхана, самый почитаемый татарами закон… Наконец наступил долгожданный миг, когда сломилась пружина ордынского войска — и лавина всадников в войлочных колпаках, прильнувших к лошадиным шеям, с воем покатилась прочь, к дубовому лесу, призывно шелестевшему багряной листвой за речкой Лыбедь. Это была победа. Небольшая кучка всадников, оторвавшаяся от татарской убегающей лавины, стала забирать влево, к городу. Над ними беспомощно метался рязанский стяг, наискосок перерубленный мечом. Зоркие глаза степняка Асая разглядели в кольце всадников красный княжеский плащ. — Князь Константин бежит! — завопил мурза и умоляюще протянул руку к Даниилу Александровичу: — Дозволь, княже, поохотиться моим нукерам! — И мне с Константином свет Романовичем перемолвиться желательно, — вмешался боярин Шуба. — Дозволь и мне поохотиться, княже! — Перемолвишься, боярин, коли догнать сумеешь… Однако, думаю, князь Константин раньше в ворота проскочит… Но боярин Шуба только недобро усмехнулся: — Проскочит, коли ворота ему откроют. Только ведь боярин Борис Вепрь не зря в городе остался. — Коли так, ступайте! — разрешил Даниил. Мурза Асай и боярин Шуба разом сорвались с места, увлекая за собой толпу нукеров, коломенских вотчинников и конных боярских слуг. Князь Константин Рязанский и его телохранители успели доскакать до города первыми, сгрудились под сводами воротной башни, забарабанили древками копий и рукоятками мечей. Тщетно! Город Переяславль-Рязанский не впустил своего князя. Князь Константин бессильно сполз с коня, скинул с головы золоченый княжеский шлем — честь и гордость владетеля. Всадники мурзы Асая и боярина Федора Шубы неумолимо приближались, и их было устрашающе много, чуть ли не по сотне на каждого телохранителя рязанского князя. Константин понял, что спасения нет, и приказал своим дружинникам сложить оружие. — Кровь будет напрасной… Прощайте, дружина верная… В ров полетели мечи и копья дружинников, кинжалы, легкие боевые секиры. Оружие беззвучно падало и тонуло в вязкой зеленой тине, скопившейся на дне рва. Сверху, с городской стены, донесся сдавленный крик: «Ой, как же так, люди?!» Видно, немало людей смотрели через бойницы на бегство князя. Беззвучно взметая копытами желтую пыль, накатывалась на князя Константина лавина чужих всадников. Среди татарских колпаков поблескивали железные шлемы боярских слуг. Вот они совсем рядом. Скатились с коней, набежали, поволокли князя Константина, выворачивая назад руки, — прочь от стены. Насмешливый знакомый голос гаркнул в самое ухо: — Со свиданьицем, княже! Собирался ты привести меня в Рязань неволею, а я сам пришел! То-то приятная встреча! Константин Романович с трудом повернул голову, узнал: — И ты здесь, боярин Федор? Говорили про твою измену, да не поверил я… Впредь наука… Иуда ты! Иуда Искариот! — Неправда твоя, князь, и в словах видна! Федор Шуба в измене отроду не был! Забыл ты, князь, что не холоп тебе Шуба, а боярин извечный, слуга вольный. Отъехал на службу к князю Даниилу не изменой, но по древнему обычаю, как деды и прадеды делали, слуги вольные, а потому перед богом и людьми — чист![126 - Отъезд — феодальное право перехода вассала на службу к другому сюзерену. На Руси правом отъезда пользовались «слуги вольные» и бояре, и отъезд не считался изменой. Право отъезда было отменено только в XV веке, при великом князе Иване III.] Отринулся ты от правды, княже, а потому и ущерб терпишь… Уже вслед князю Константину, снова склонившему голову на грудь, боярин Шуба крикнул совсем обидное, зловещее: — О науке на будущее говоришь? А того не знаешь, нужна ли тебе впредь наука княжеская. Может, не князь ты больше, и князем не будешь. То-то!.. Возле холма, на котором по-прежнему стоял Даниил Александрович, плененного рязанского князя переняли дружинники Шемяки Горюна, окружили плотным кольцом и повели к оврагу, подальше с глаз людских. Так распорядился Даниил Александрович: хоть и поверженный враг перед ним, но все же князь остается князем, и смотреть простым людям на его унижение — негоже… Медленно оседала пыль над бранным полем, серым саваном покрывая павших. А их было много — и ордынцев, и москвичей. Среди ордынских полосатых халатов поблескивали кольчуги убитых дружинников, луговым разноцветьем пестрели кафтаны пешцев из судовой рати. Пошатываясь от ран и усталости, брели к полковым стягам уцелевшие москвичи. Битва закончилась. Пора было приступать к первому строению мира. Взять победу — мало, нужно уметь взять и мир. В шатер князя Даниила Александровича явились большие люди Переяславля-Рязанского: бояре, духовенство, посадские старосты. Переяславцы были без оружия и доспехов, в нарядных кафтанах, как будто не чужая рать стоит под городом, а посольство дружеского княжества. Холопы внесли на серебряных подносах почестные дары. Боярин Борис Вепрь от имени града поцеловал крест на верность московскому князю, и священник почитаемого храма Николы Старого скрепил крестоцелование божьим именем. Князь Даниил Александрович торжественно вручил Борису Вепрю булаву переяславского наместника и отпустил горожан, пообещав городу не мстить и никакого урона не причинять. Свое обещание Даниил сдержал. Ни один московский ратник не вошел в город, сохраненный от разорения добровольной сдачей. На благодарственном молебне в церкви Николы Старого присутствовал только тысяцкий Петр Босоволков, будущий наместник приокских волостей. Три дня простояло московское войско на костях, на бранном поле, и все три дня в воинский стан приходили переяславцы, и велись у костров мирные беседы, и москвичи хвалили хмельное переяславское пиво, которое оказалось слаще и светлее московского. Купцы безопасно выносили товары из города и уплывали, не задерживаемые никем, по своим надобностям. На луг между Лыбедью и Карасиным озером пастухи выгнали городское стадо. Да полно, была ли вообще война с рязанским князем Константином? Да и был ли сам-то князь Константин Романович? Бесследно исчез князь Константин, и только немногие люди знали, что ночью окруженный безмолвными суровыми стражами, он был увезен в крытой ладье московским сотником Шемякой Горюном и что остался Константину единственный выбор: смириться или закончить дни свои в московской тюрьме, в тесном заключении… Но пружина войны, благополучно миновав Переяславль-Рязанский, продолжала еще раскручиваться сама собой. Тысяцкий Петр Босоволков с конным полком и дружинами переяславских вотчинников двинулся на Старую Рязань — добивать доброхотов князя Константина в столице княжества. Выбранные Федором Шубой и Борисом Вепрем рязанские бояре со своими военными слугами разъехались по малым крепостям, чтобы везде сменить воевод князя Константина, без остатка выкорчевать корни его из рязанской земли. Глубоко пахал князь Даниил Александрович, взрыхляя пашню под московский посев! 4 На второй неделе октября — месяца-грязника, который ни колеса, ни полоза не любит, — войско князя Даниила Александровича покинуло Рязанское княжество. Обратная дорога оказалась трудной и длительной, потому что осенние дожди размыли лесные дороги, а судовой рати пришлось выгребать против течения Оки и Москвы-реки. Москвичи уходили из рязанской земли так же мирно, как входили в нее. И рязанцам казалось, что ничего не изменилось в их княжестве. Вернувшись в села, рязанские вотчинники принялись собирать обычные осенние оброки. Тиуны из городов приехали за условленной долей ордынской дани. Суд вершили прежние тысяцкие, а если кто из них был поставлен заново, то из своих же, известных людей. В Коломне на наместничьем дворе по-хозяйски распоряжался боярин Федор Шуба, коренной коломенец, и остальные власти тоже были свои. Только новый сотник Якуш Балагур был из москвичей, но и он породнился с городом, обвенчавшись с коломенской вдовой Милавой. Весьма это понравилось горожанам… А в остальном ничего не изменилось и в Коломне, разве что дани из коломенских волостей отвозили теперь не в Рязань, а в Москву, но были те дани не больше и не меньше прежних. Не замечали люди особых перемен. А изменилось многое, и не только в том было дело, что Московское княжество расширилось почти вдвое, вобрав в себя земли по Оке-реке. Рязанский поход принес Даниилу Александровичу громкую славу, и потянулись на службу к удачливому князю бояре и слуги вольные из других земель. К Москве отъезжали не только малые и обиженные несправедливостью вотчинники, но бояре сильные, известные. Черниговский боярин Родион Нестерович привел в Москву целый полк, семь сотен детей боярских и военных слуг, не считая холопов и прочей челяди. Предстал гордый боярин пред очами князя Даниила, подал рукояткой вперед свой прославленный меч. Растроганный Даниил Александрович щедро наделил его вотчинами в новых московских владеньях и приблизил к себе. Москва праздновала победу, и не было счета пирам, как не было счета княжеской щедрости, серебряным дачам и соболиным дареным шубам. Но по селам князь Даниил своих бояр и воевод не распустил, как делал обычно поздней осенью. Войско стояло наготове, чтобы доказать сомневавшимся право Москвы на коломенские волости. Правда, князья-соперники спохватились, когда рязанское дело уже завершилось и изменить что-либо было трудновато. Но все-таки князь Даниил с тревогой ждал княжеского съезда, который на этот раз собирался не в стольном Владимире, а в маленьком удельном Дмитрове: ехать к великому князю Андрею остальные князья не пожелали, опасались вероломства. Необычным был дмитровский княжеский съезд. Приехали на него многие князья, а делами вершили совсем немногие. Переговаривались за закрытыми дверями великий князь Андрей Александрович с Михаилом Ярославичем Тверским, Михаил Тверской с Даниилом Александровичем Московским, Даниил с великим князем Андреем, и опять великий князь с Михаилом Тверским, — по кругу, будто и не было в Дмитрове иных князей. А удельные владетели только боязливо приглядывались к сильным князьям, старались вызнать, о чем они говорят на тайных встречах, но те свои тайны берегли крепко. Холоп великого князя, Бузлица, выговорив себе в награду две гривны серебра, поведал смиренному князю Ивану Стародубскому, что старшая-де братия делит между собой отчины малых князей. Перепуганный Иван прибежал к великому князю Андрею, упал в ноги и взмолился, чтобы оставили ему хотя бы половину его княжества. Андрей Александрович немало удивился, а потом, все узнав, долго хохотал. Но своего холопа Бузлицу велел избить батогами и вырвать ему лживый язык, чтобы другим лукавить и наветничать ради корысти неповадно было… Последний день княжеского съезда. В хоромах князя Василия Константиновича, который держал город Дмитров вместе с заволжским Галичем и наезжал в свою вторую столицу не каждый год, собрались князья. Великий князь Андрей Александрович, князь Михаил Тверской и князь Даниил Московский сообща призвали меньшую братию целовать крест на неприкосновенность княжений, кто чем на сей час владеет. Несогласных не было: не отнимают своего, и то хорошо! Умирились между собой князья и разъехались, успокоенные. «Слава те господи, все осталось по-прежнему! А Москва пусть коломенские волости за собой держит, вроде бы ничьи они, раз Константин Рязанский в полон попал!» Тогда еще не были произнесены вслух слова, которые вскоре разрушили до основанья все строение мира, достигнутое на княжеском съезде в Дмитрове. А слова эти — «переяславское наследство»! Глава 9 Переяславское наследство 1 В одиннадцатый день мая, на Мокия-мокрого, когда багряный восход солнца предвещал грозовое и пожарное лето, — в Москву приехал неожиданный гость. Воротным сторожам, которые принялись было расспрашивать, кто он и откуда, приезжий ответил неопределенно, не называя имени своего: — К господину вашему Даниилу Александровичу, по княжескому делу… Десятник Гриня Ищенин выглянул в калиточку, прорезанную в воротах, и засомневался, стоит ли впускать приезжего человека в город раньше положенного часа. На первый взгляд, приезжий был не из больших людей: закутался до самых глаз в простой суконный плащ, шапка у него была тоже простая, с небогатой беличьей опушкой, а спутники его выглядели и того беднее — бурые кафтаны, войлочные колпаки, на ногах — чеботы. Тут еще подумать надобно по чину ли московскому десятнику перед ними шапку ломать… — Чего медлишь! Отворяй! — нетерпеливо и требовательно крикнул всадник, дернулся в седле. Под плащом у него коротко звякнуло железо доспеха. Кончик ножен, выглянувший на миг из-под полы, окован серебром, а на серебре — затейливый прорезной узор, а в прорезях — красный бархат. В богатых ножнах носит меч приезжий человек, прямо-таки в княжеских… Десятник всмотрелся повнимательнее. Конь под приезжим был рослый, видный, с широкой грудью — не простой конь, цены такому коню не было… Но даже не богатое оружие и не воинский конь убедили Гриню Ищенина, а глаза незнакомца — пронзительные, гневно прищуренные. Так повелительно простые люди глядеть не приучены… «Почему сразу не заметил? — ужаснулся Гриня. — Недосмотрел, недосмотрел… За такой недосмотр воевода Илья Кловыня не похвалит, нет, не похвалит…» Исправляя оплошность, десятник собственноручно откинул засовы, уважительно поклонился приезжему человеку и пошел, приволакивая раненную в рязанском походе ногу, впереди его коня — показывать дорогу. На улицах Кремля было безлюдно. Москва еще спала, и лишь над немногими дворами поднимались струйки дыма: самые наиревностнейшие хозяйки начали запаливать очаги. Дремали караульные ратники у княжеского крыльца, опершись на древки копий. Приезжие спешились, встали молчаливой кучкой. Один из дружинников, выслушав тот же немногословный ответ незнакомца — «К Даниилу Александровичу, по княжескому делу!» — пошел докладывать. Ждать пришлось долгонько. В такой ранний час нелегко было добудиться дворецкого Ивана Романовича Клушу: минуя его, пройти к князю неизвестный человек не мог, раз и навсегда распорядился Даниил Александрович, и стража выполняла это неукоснительно. Приезжие ожидали смирно, не выказывая нетерпения. Гриня Ищенин, глядя на них — плохо одетых и невзрачных рядом с нарядными княжескими дружинниками, — снова засомневался, верно ли поступил, решившись нарушить покой такого важного боярина, как Иван Романович Клуша. За это могли и не похвалить… Успокоился Гриня лишь тогда, когда с крыльца неожиданно сбежал дворецкий и обнял незнакомца в плаще, как ровню. «Слава богу, на сей раз пронесло! — перекрестился Гриня. — Нужно не забыть свечку поставить у Спаса на Бору!» Так суеверный десятник поступал, если сомнительное дело заканчивалось благополучно. Не первая это будет свечка, поставленная Гриней по зароку в церкви Спаса, и не десятая даже. Воротная служба опасна, поскользнуться на ней легче легкого, а в ответе за все он один, десятник Гриня Ищенин… Гриня потоптался еще немного возле княжеского крыльца, перекинулся со знакомыми дружинниками пустяшными словами, и зашагал прочь, успокоенный. Прохладный утренний ветерок отдавал дымом. Но это был не горький, тревожный дым пожара, а мирный хлебный дух, предвестник полевой страды: еще не кончилась никольская неделя, мужики на полях выжигали прошлогоднее жнивье, и легкое дымное марево постоянно висело над Москвой. И думы у Грини Ищенина были мирные, домашние. «От Сидорова дня первый посев льну, на Пахомия-бокогрея поздний посев овса, а там и Фалалей-огуречник недалеко. Надобно работника взять на двор. Одной бабе не управиться, сам-то я больше в карауле…» Шел Гриня по утренней Москве, выбросив из головы недавние заботы. Он, Гриня, свою службу исполнил, пусть теперь дворецкий Клуша беспокоится… А дворецкий Иван Клуша в тот самый час стоял перед дверью в княжескую ложницу и мучился сомнениями. О приезде боярина Антония, ближнего человека князя Ивана Переяславского, следовало бы доложить немедля: только важное дело могло привести боярина в Москву. Но будить князя было боязно. Давно прошли те благословенные времена, когда к Даниилу Александровичу люди ходили запросто, без страха божьего в душе. А тут еще телохранитель княжеский Порфилий Грех будто нарочно подсказывает, что засиделся Даниил Александрович вчера допоздна, все грамоты с боярином Протасием читали. Комнатный холоп Тиша тоже неодобрительно качает головой: не дают, дескать, покоя батюшке Даниилу Александровичу… Так и не решился боярин Клуша сам постучаться в двери. Наконец холоп Тиша почувствовал по одному ему известным приметам пробуждение князя и неслышно проскользнул в ложницу. Почти тотчас раздался голос Даниила Александровича: — Пусть войдет. Иван Клуша перекрестился, шагнул через высокий порог. Князь полулежал на постели, откинувшись на подушки. Белая исподняя рубаха распахнулась, волосы упали на глаза, а сами глаза со сна припухшие, будто недовольные. Но заговорил князь без раздражения — знал, что без крайней нужды тревожить его не осмелились бы: — С чем пришел, боярин? — Антоний из Переяславля прибежал. Говорит, дело неотложное. — Отведи в посольскую горницу, скоро буду, — сказал князь и, заметив, что дворецкий нерешительно топчется на месте, спросил резко: — Чего еще? — Кого из думных людей прикажешь позвать? — Никого. Один говорить буду. Сотник Шемяка меня проводит. Холоп Тиша поставил на скамью возле постели серебряный таз с ледяной родниковой водой, положил рядом рушник. Даниил Александрович скользнул взглядом по задиристым красным петухам, вышитым по краю рушника, улыбнулся: «Ксеньино рукоделье!» Опять неслышно приблизился Тиша. В одной руке холопа — нарядный кафтан с серебряными пуговицами, в другой — белая холщовая рубаха. Даниил молча указал на рубаху, давая понять, что оденется по-домашнему. Сапоги Тиша уже сам подал кожаные, а не нарядные сафьяновые. Ни комнатный холоп, ни телохранители в каморке перед ложницей, ни сотник Шемяка Горюн, провожавший князя в посольскую горницу, не заметили на лице Даниила Александровича и тени беспокойства. Безмятежным казался князь, буднично-строгим. А между тем князя переполняло нетерпеливое ожидание, готовое выплеснуться наружу и сдерживаемое только усилием воли да давней привычкой не показывать людям ни радости, ни печали. Князь Даниил Александрович догадывался, зачем приехал переяславский боярин, и спешил убедиться в справедливости своей догадки, ибо с этим было связано многое, очень многое… Давно уже отгорел у князя Даниила гнев на упрямое противление боярина Антония, которое тот показал при встрече на речке Сходне. Да и сам Антоний изменился. Понял все-таки честолюбивый боярин, что напрасно связывал с князем Иваном свои надежды. Не по плечу оказались молодому переяславскому князю великие дела. Истинным и единственным наследником Александра Невского стал Даниил Московский, его младший сын! Понял это Антоний и потянулся к младшему Александровичу неугомонным сердцем своим, не смирившимся с сонным покоем удельного бытия. Твердо принял боярин Антоний сторону московского князя, начал служить ему не льстивым словом, но делом и, оставаясь жить в Переяславле, быстро превратился в одного из самых близких и необходимых Даниилу людей. Не на Переяславле, а на Москве замыкались теперь тайные тропы доверенных людей боярина Антония, предусмотрительно рассаженных им по разным городам и княжествам. Эти тропы привели ко двору Даниила Александровича новгородского купца Акима, костромского боярина Лавра Жидяту, можайского вотчинника Михаила Бичевина и иных многих, для московского князя полезных людей. И сам боярин Антоний часто приезжал в Москву. Каждый его приезд подсказывал Даниилу Александровичу новый, неожиданный поворот в сложном переплетении межкняжеских отношений. Превратившись волей судьбы из великокняжеского советчика в боярина неприметного удельного владетеля, Антоний продолжал мыслить широко, охватывая взглядом своим всю Русь. Беседы Даниила Александровича и боярина Антония шли на равных, и трудно было понять, кто кого ведет за собой: боярин ли превратил князя в исполнителя своих дерзких замыслов, князь ли сумел поставить изощренный ум и опыт боярина на службу Московскому княжеству. Да и важно ли было, кто кого опережал в мыслях, направленных к общей цели? Главное, сошлись воедино устремления двух незаурядных людей, и единение это было плодотворным… В глубокой тайне они обговаривали, как передать в руки Даниила отчину бездетного князя Ивана — Переяславское княжество. Свершить это было непросто, совсем непросто! О том, что болезненному Ивану Переяславскому жить оставалось недолго, знали все. Сильные князья готовились вступить в спор за выморочное Переяславское княжество, и у каждого были в этом споре свои козырные карты. За великого князя Андрея Александровича был древний обычай, по которому выморочные княжения переходили к великому князю, и нынешнее старшинство в роде Александровичей. Даниил Московский был младшим Александровичем, а Андрей — средним. Переяславль всегда принадлежал старшему в роде! За Михаилом Тверским стояла почтительная слава самого сильного князя на Руси, подкрепленная многочисленными полками. Неразграниченность тверских и переяславских волостей на Нижней Нерли и Средней Дубне давала ему удобный повод ввести свои дружины в Переяславское княжество якобы для защиты спорных земель. Князя Михаила подталкивала ревность к московскому князю, только что отхватившему чуть не треть рязанских земель, тогда как Тверское княжество оставалось в прежних границах. На победу в прямой войне с Тверью рассчитывать было трудно… Князю Даниилу необходимо было найти нечто такое, что уравновесило бы и древнее право великого князя Андрея, и военную силу Михаила Тверского. И это нечто было отыскано в доверительных беседах с боярином Антонием. Духовная грамота князя Ивана, которая добровольно передавала бы Переяславское княжество Москве! Завещание братинича Ивана любимому дяде своему князю Даниилу Александровичу! Боярин Антоний поручился, что духовная грамота — будет. Но с завещанием ли князя Ивана он приехал в Москву? Нетерпеливо убыстряя шаги, Даниил Александрович почти бежал по переходам дворца и в посольскую горницу ворвался стремительно. Молча положил руки на плечи боярина Антония, вскочившего при его появлении, чуть не силой усадил обратно на скамью, сел рядом. Боярин Антоний покосился на Шемяку Горюна, остановившегося в дверях. Шемяка понимающе кивнул, неуклюже выпятился за порог, прикрыл дверь и плотно прислонился к ней спиной. Это было тоже раз и навсегда оговорено: сторожить тайные беседы князя Даниила надлежало самому сотнику, других людей даже за дверью быть не должно… — Час настал, княже! — торжественно произнес Антоний, протягивая Даниилу Александровичу пергаментный свиток с печатью красного воска, подвешенной на красном же крученом шнуре. Князь Даниил внимательно осмотрел печать. На одной стороне печати был оттиснут святой Дмитрий на коне, покровитель покойного великого князя Дмитрия Александровича, на другой — стоявший в рост Иисус Христос. Да, это была печать старшего брата Дмитрия, которая стала по наследству печатью Переяславского княжества! Медленно, намеренно сдерживая свое нетерпение, Даниил Александрович развернул пергаментный свиток, пробежал глазами уставное начало: «Во имя отца и сына и святого духа. Се я, грешный худой раб божий Иван пишу духовную грамоту, никем не принуждаем, недужный телом, но умом своим крепкий…» Дальше шло главное — то, ради чего была написана духовная грамота переяславского князя, и Даниил стал читать вслух, и Антоний вторил ему, как эхо: — «…благословляю своею отчиною, чем меня благословил отец мой, градом Переяславлем и иными градами, волостями, селами и деревнями, тамгою, мытом и прочими пошлинами, благодетеля моего Даниила Александровича Московского. А кто сею грамоту порушит, судит того бог. А се послухи[127 - Послух — свидетель.]: отец мой духовный Иона, священник Феодосий, поп Радища…» Даниил Александрович бережно свернул пергамент, поднял глаза на Антония: — Как сумел? — Духовная грамота — как тебе, княже, ведомо — давно мною написана, да только князь Иван печатью ее не скреплял и послухов не звал. Сердился Иван, когда о духовной с ним заговаривали. Говорил: жив еще я, рано отпевать собрались! Только в канун Иоанна Богослова, когда занедужил крепко, ноги отнялись и лик пухнуть стал, — велел Иван духовную грамоту печатью и приложением руки послухов скрепить. А наутро совсем худо стало Ивану, людей не узнавал. Мыслю, одноконечно преставится князь Иван… — Ведома ли переяславцам последняя воля князя Ивана? — Думным людям ту духовную грамоту читали… Даниил Александрович подошел к оконцу. Слюдяная оконница по теплому времени была сдвинута вбок, и весенний ветер свободно задувал в горницу, перебивая утренней свежестью пыльную духоту ковров и сладкий тлен воска. Где-то далеко, за лесами, умирал племянник Иван — верный, но слабый друг… В душе Даниила не было ни сожаления, ни печали. То, что происходило, — должно было произойти, и если бы вдруг случилось чудо, если бы князь Иван поднялся со смертного одра, — это было бы неожиданным препятствием на пути Даниила, а отнюдь не радостью… Не сегодня он, князь Даниил Александрович Московский, перешагнул через естественную человеческую жалость к подобным себе. Гораздо раньше это случилось, — наверно, еще тогда, когда он впервые надел на себя золотую гривну московского князя. Все следующие годы были для Даниила непрерывной битвой с самим собой, с состраданием, бескорыстной добротой, участием — светлыми чувствами, необходимыми человеку, но неизменно оказывавшимися помехой в княжеских делах. Он, князь Даниил Александрович Московский, выиграл эту незримую битву. Окружавшие люди казались теперь Даниилу лишенными права на собственную жизнь, на свое отдельное счастье, не подчиненное величественной цели — возвышению Московского княжества… «Что напишут летописцы после смерти князя Ивана? — спокойно размышлял Даниил. — Что тихий был князь, и смирный, и любезный всем, и к божественным церквам прилежный зело, и призревал на своем дворе нищих и странников, и столь был добродетельным, что многие дивились на житие его? Все так, все верно, сущим праведником жил князь Иван! Но это же жизнь не князя, а чернеца, святого угодника! Каков оказался итог его жизни? Было древнее и сильное Переяславское княжество — и не будет его. Исчезнет даже подобие мирного покоя, в котором жили переяславцы последние годы под незримой защитой Москвы. Земля их станет ратным полем, на котором скрестят мечи другие, сильные князья, не умильные праведники, но — воители и властелины! А если дальше заглянуть? Орда черной тучей нависла над Русью. Крестом от нее отгородишься, что ли? Удельные князья раздирают землю на кровоточащие куски. Молитвой их вместе соберешь?.. Так кто же будет правым в глазах потомков, безжалостный Даниил или живший лишь благостной жалостью Иван? Не оборачивается ли жалость Ивана на деле худшей безжалостностью? Ведь не в переяславские волости бегут люди, а в московские. Потому бегут, что надеются найти в Москве добро. И находят, защищенные сильным князем от чужих ратей! Значит, безжалостность князя Даниила на пользу тем самым людям, которых он не жалеет?! Может, здесь и таится истина?» —..и еще я советую, княже, торопиться… — глухо, будто издалека, донесся голос боярина Антония. — А? Чего говоришь? — очнулся от своих дум князь Даниил. — Говорю, поторопиться надо. У великого князя Андрея, да и у Михаила Тверского тоже, могут в Переяславле доброхоты найтись. Гонцов пошлют, упредят… — Разумно советуешь. Наместников своих пошлю в Переяславль нынче же. Да что наместников! Сына старшего пошлю, Юрия! И сам, если надобно, следом пойду с полками! Москве без Переяславля не быть! Даниил Александрович быстрыми шагами пересек горницу, толкнул дверь: — Собирай думных людей, сотник! И княжича Юрия позови! 2 Сразу нарушилось в Москве будничное течение жизни. Гулко простучав копытами под сводами Боровицких и Великих ворот, уносились гонцы в московские города и села — созывать земское ополчение. Дружинники выводили из-под навесов коней, чистили оружие и доспехи, перегораживали сторожевыми заставами все дороги, уводившие из Москвы. Приезжим торговым людям было приказано до поры задержаться в городе. Княжеские тиуны и сотники хлопотали возле телег, снаряжали воинские обозы. На торговой площади, под стенами Богоявленского монастыря, собирались со своими военными слугами и смердами-ополченцами подмосковные вотчинники. Ржанье коней, звон оружия, конский топот, растревоженный гул множества голосов переполняли город, и казалось, только крепостные стены еще удерживают буйную, готовую выплеснуться наружу, силу Москвы. И вся эта сила собиралась для того, чтобы властно и грозно поддержать княжича Юрия Данииловича, уже выехавшего с сотней дружинников на Великую Владимирскую дорогу. С Юрием были черниговский боярин Федор Бяконт и старый дружинник Алексей Бобоша, назначенные московскими наместниками в Переяславль. А боярин Антоний со своими молчаливыми спутниками выехал еще раньше и растворился в лесах за Неглинкой. Потайные, немногим людям известные тропы должны были привести его в Переяславль раньше москвичей. Так было задумано с князем Даниилом: княжича Юрия и наместников введет в город сам большой боярин переясларского князя. Для Юрия это был первый самостоятельный поход, самое начало княжеского пути, тот поворотный в жизни день, который для отца его, князя Даниила Александровича, наступил три десятка лет назад. И тогда был весенний месяц май, и тогда была впереди тревожащая неизвестность, и тогда лишь сотня дружинников была под рукой молодого предводителя, но путь Юрия не был повторением отцовского пути. Даниил отъезжал на княжение с чужими, навязанными ему волей старшего брата, владимирскими боярами, а рядом с княжичем Юрием покачивались в седлах люди, в верности и усердии которых не было сомнений. Юного Даниила, — князя-приймака, с детства скитающегося по чужим княжеским дворам, — мало кто знал на Руси, и отъезд его в Москву остался почти незамеченным. Одним удельным князем на Руси больше, что с того? А за Юрием, наследником Московского княжества, внимательно следило множество глаз, старавшихся по поступкам сына угадать скрытые намерения его сильного отца, князя Даниила Александровича. И вместе с сотней дружинников по Великой Владимирской дороге незримо двигались за княжичем Юрием могучие московские полки, устрашая врагов тяжелой поступью. А Даниила в его первом походе никто не боялся… Нет, не с самого начала вступал Юрий на княжеский путь, а с той высоты, на которую поднял княжество отец его Даниил Александрович, и в этом был итог отцовского княжения. Сын принимал в руки свои достигнутое отцом и мог нести дальше, к высотам, недоступным отцу… Великая Владимирская дорога перерезала леса между Клязьмой и Ворей, и, постепенно забирая на север, огибала верховья речек Шерны, Киржача и Пекши. Дальше начинались переяславские волости. Леса чередовались со светлыми опольями. Дорога то взбегала по пологим склонам, то опускалась в речные долины, и тогда под копытами коней выстукивали веселую барабанную дробь сосновые плахи мостов. Редкие обозы сворачивали на обочины и останавливались, пропуская конную дружину. Переяславцы, рассмотрев московский стяг, приветственно махали шапками. И раньше не было вражды между Москвой и Переяславлем, а нынче и вовсе Москва стала заступницей. Если московские ратные люди идут к Переяславлю, то не для войны идут — для подмоги князю Ивану, который, слышно, давно уже болен… Последний взлет дороги перед Переяславлем-Залесским. Княжич Юрий придержал коня, приподнялся на стременах. Между немеренной, серой гладью Плещеева озера и Трубежом, отсвечивавшим сабельной сталью, в кольце зеленеющих первой весенней травой валов, — перед ним лежал в низине город. Белой каменной громадой поднимался над стенами собор Спаса-Преображения, родовая усыпальница потомков Александра Невского. Единственный купол собора был похож на островерхий русский шлем. Старый дружинник Алексей Бобоша вытянул вперед руку, ладонью вверх, будто самолично вручая город княжичу Юрию: — Се твой град, княже! Прими и володей людьми его и землями его! Был светлый день Пахомия-теплого, Пахомия-бокогрея, а весна была от сотворения мира шесть тысяч восемьсот десятая[128 - 15 мая 1302 года.], двадцать первая весна в жизни Юрия Данииловича… Алексей Бобоша растроганно всхлипнул, прислонился седой головой к плечу Юрия, шепча бессвязные слова: — Час благословенный… Как батюшку твоего Даниила Александровича в Москву вводили… Удачи тебе, княже… На свой путь становишься… Вмешался боярин Федор Бяконт, сказал озабоченно: — Что-то людей Антония не видно… А договорено было, что встретят… Только сейчас Юрий обратил внимание на безлюдье вокруг города, на крепко замкнутые ворота под прорезной башней. Будто спал Переяславль-Залесский, хотя солнце стояло высоко, прямо над головой. Возле дороги зашевелились кусты. Раздвигая ветки, поднялся человек в неприметном кафтанчике, распахнутом на груди, простоволосый, ссутулившийся, — по виду холоп или посадский жилец не из богатых. Склонив голову на плечо, молча разглядывал Юрия и его спутников. Неожиданный порыв ветра развернул московский стяг. Легкими, скользящими шагами незнакомец приблизился к Юрию, поклонился, протянул руку с большим железным перстнем. На перстне была вырезана переяславская княжеская печать — всадник с копьем. — От Антония! — облегченно вздохнул боярин Бяконт и заторопил посланца: — Ну, говори, говори! — Князь Иван Дмитриевич поутру преставился, — ровным, неживым голосом, в котором не было заметно ни горя, ни озабоченности, начал посланец боярина Антония. — Наместники великого князя Андрея, вчера ко граду приспевшие, стоят на лугу за Трубежом. Ратников с наместниками мало, для дорожного сбережения только. Боярин Антоний наказал передать, чтоб вы не сомневались, ехали к городу безопасно… Закончив краткую речь свою, посланец боярина Антония еще раз поклонился, сдернул с пальца перстень, передал Юрию и, не дожидаясь расспросов, упятился в кусты. Покачивались, успокаиваясь, ветки у дороги, и не понять было, трогала их человеческая рука или пригнул, пробегая, ветер-странник… — С богом! — взмахнул плетью Юрий, но поехал медленно, намеренно придерживая загорячившегося коня. Суетливость не к лицу князю… Чем ниже спускалась дорога в пригородную низину, тем выше впереди поднимались, будто вырастая из земли, валы и стены Переяславля-Залесского. Вот уже городская стена поднялась на половину неба, и москвичи задирали головы, пытаясь рассмотреть людей в черных прорезях бойниц. Со скрипом и железным лязгом отворились городские ворота. Из-под воротной башни вышли навстречу дети боярские, одетые не то чтобы бедно, но — без ожидаемой Юрием праздничности. И остальное — все, что случилось дальше, — тоже показалось Юрию до обидного будничным. Переяславцы, стоявшие кучками вдоль улицы, провожали Юрия и московских наместников молчаливыми поклонами, и не было радости на их лицах — одна тоскливая озабоченность, как будто горожане еще не решили для себя, как отнестись к приезду московского княжича, и, примирившись с неизбежным, теперь присматривались к нему. Одно дело видеть московского княжича желанным гостем, другое — своим собственным князем… Настороженное ожидание встретило Юрия и в княжеских хоромах, где собрались думные люди покойного Ивана Дмитриевича, переяславские бояре, воеводы, городские старосты. Юрий видел покорность, вежливую почтительность, но — не более… Священник Иона, запинаясь и близоруко щуря глаза, прочитал духовную грамоту. Переяславцы молчаливой чередой пошли к кресту, произносили положенные слова верности новому господину и… отводили глаза перед пронзительным взглядом боярина Антония, который был, пожалуй, один из всех по-настоящему довольным и веселым… И Юрий подумал, что нынешнее мирное введение в переяславское наследство — не исход, а лишь начало подлинной борьбы за город, за сердца и души людей его, и что немало времени пройдет, пока сольются воедино Москва и Переяславль, и что слияние это будет трудным, даже если не вмешается извне чужая враждебная сила. Надобно предупредить обо всем отца князя Даниила Александровича… 3 Известие о присоединении Переяславля к Московскому княжеству было подобно камню, брошенному в тихий пруд, и круги широко расходились по воде, доплёскиваясь до дальних берегов. Князь Василий Дмитровский, отчина которого оказалась теперь в полукольце московских владений, поспешно отъехал в заволжский Городец, вторую свою столицу, а горожане Дмитрова сели в крепкую осаду. Князь Михаил Тверской прислал в Москву гневную грамоту, упрекая Даниила в нарушении древних обычаев и в лукавстве, коим он стяжает чужие земли. Тверские полки встали в пограничных городах Зубцове, Микулине, Клине, Кснятине. Михаил даже отложил на время постриги[129 - Постриги — обряд совершеннолетия молодого князя.] старшего сына Дмитрия, являя тем самым готовность к немедленной войне с Москвой. Но до войны дело не дошло. Один на один с Москвой сражаться опасно, а союзников у Михаила Тверского не нашлось. Кое-кто из удельных князей даже позлорадствовал унижению Михаила, припомнив его прошлые гордые речи. Пришлось князю Михаилу потихоньку возвращать полки в Тверь и снова созывать гостей на постриги. Тут всем стало понятно, что Тверь отступила… Ждали, что предпримет великий князь Андрей Александрович, который получил вести о захвате Переяславля из первых рук — от наместников своих, без чести отосланных переяславцами. А больше всех ждал князь Даниил, спешно собирая под Радонежем конные и пешие рати. Здесь его нашло посольство великого князя. Великокняжеского боярина Акинфа Семеновича и игумена владимирского Вознесенского монастыря Евлампия московская застава остановила у реки Пажи, что впадает в Ворю неподалеку от Радонежа. Спустя немалое время к послам неторопливо выехал дворецкий Иван Романович Клуша, сопроводил до следующей заставы, велел спешиться и так, пешими, повел через огромный воинский стан. Посольские дружинники и холопы остались за цепью сторожевых ратников. Москвичи, во множестве толпившиеся среди шатров и шалашей, поглядывали на послов великого князя хмуро и недоброжелательно. Проносились конные дружины, вздымая клубы пыли. На просторной луговине, вытоптанной сапогами до каменной крепости, выстроились в ряд угловатые пороки. Колыхались разноцветные полковые стяги. Боярин Акинф принялся было считать стяги, незаметно сгибая пальцы, но скоро сбился — стягов было слишком много. Когда только успел Даниил Московский собрать столь могучую рать?! Когда присмиревшие послы великого князя добрались наконец до шатра Даниила Александровича, им было уже не до грозных речей. Бесчисленное московское войско незримо стояло перед глазами, и боярин Акинф начал не с гневных упреков и угроз, как было задумано с великим князем Андреем, а с уважительных расспросов о здравии князя Даниила Александровича… Князь Даниил и боярин Протасий многозначительно переглянулись. Пешее шествие через московский воинский стан поубавило спеси у послов Андрея! Игумен Евлампий начал читать грамоту великого князя Андрея. Сама по себе грамота была грозной и величаво-укоризненной, но в устах оробевшего чернеца слова звучали как-то неубедительно. Уверенности не было в тех словах, и это почувствовали и москвичи, и сам посол Акинф. Он так и не решился добавить изустно еще более резкие слова, порученные великим князем Андреем, и сказал только, что его господин ожидает ответа немедля. Сказал — и втянул голову в плечи, ожидая гневной отповеди московского князя на немирное послание. Но Даниил Александрович не стал унижать великокняжеских послов: сильный может позволить себе великодушие! Он заговорил о том, что старшего брата Андрея Александровича оставили без подлинных вестей его слуги, не довели до великого князя, что он, Даниил, не своевольно вошел в Переяславль, но только по духовной грамоте князя Ивана, своего любимого племянника… — А список с духовной грамоты тебе отдам, чтобы не было между мной и старшим братом Андреем недоумения. Передай список князю. Таиться мне нечего, перед богом и Андреем чист. Протасий Воронец подал Акинфу пергаментный свиток. Боярин Акинф почтительно принял его двумя руками, попятился к выходу. Москвичи молча смотрели вслед ему, кто торжествующе, кто насмешливо, а кто и с затаенной жалостью, представив себя на его месте… — Мыслю, что ратью великий князь на нас не пойдет! — прервал затянувшееся молчание Даниил Александрович. — Одна ему дорога осталась — в Орду, жаловаться на нас хану Тохте… Что рассказали по возвращении во Владимир боярин Акинф и игумен Евлампий и что говорено было после между ними и великим князем — осталось тайной, но больше послы к Даниилу Московскому не ездили. Великокняжеское войско, простоявшее две недели на Раменском поле в ожидании похода, было без шума распущено по домам. А вскоре великий князь, как и предсказывал Даниил, действительно поехал в Орду, к заступнику своему хану Тохте на поклон. Мало кто сомневался, зачем он поехал: Андрей решил искать в Орде помощи, чтобы татарскими саблями сокрушить усилившуюся Москву. На старшего брата Дмитрия наводил ордынские рати Андрей, теперь пришла очередь его младшего брата — Даниила. Никак не угомонится средний Александрович… — Не осмелился все-таки Андрей спорить с Москвой напрямую! — сказал князь Даниил, узнав об отъезде брата. А боярин Протасий Воронец, хитренько прищурившись, добавил: — Самое время, пока Андрей по ханским улусам ездит, поразмыслить нам о граде Можайске… Глава 10 О чем думают правители, завершая дни свои? 1 Та зима, от сотворения мира шесть тысяч восемьсот одиннадцатая[130 - 1303 год.], выдалась на удивление теплой и малоснежной. Реки едва прихватило льдом, а на иных реках вода шла по льду всю зиму. Люди даже не заметили приближения весны, потому что вся зима проходила будто бы весенними распутицами, а настоящая весна не прибавила солнца, но только — дождевую морось. А весна эта была последней для князя Даниила Александровича Московского… Февраля в двадцатый день, на Льва Катынского, когда люди остерегаются глядеть на звезды, чтобы не накликать беду, — князь Даниил возвратился из Переяславля, от старшего сына своего Юрия, и занемог горячкою. Не узнавал людей, метался на мятых простынях, выкрикивал бессвязные слова. Чернецы, слетевшиеся на княжеский двор, яко вороны на бранное поле, шептались по углам, что добра не будет. Известно ведь, что день Льва Катынского для болящих страшнее, чем для грешников Страшный суд. Кто в этот день заболеет, тот одноконечно помрет, если господь не явит чуда. Но на чудеса господь скуп, приберегает чудеса токмо для самых праведных, богоизбранных… Княгиня Ксения, слушая такие пророчества, обмирала от ужаса. Слезы она уже все выплакала, и теперь лишь подвывала тихохонько, билась головой об пол перед образом Покрова Богородицы, матери божьей, заступницы… «Господи, помилуй! Господи, спаси!» Ночью перед княжеским дворцом пылали факелы, толпились наехавшие со всей округи люди. В московских храмах служили молебны о здравии господина Даниила Александровича, чтобы не призвал его господь безвременно пред светлые очи свои, но оставил бы в миру… Князь опамятовался только утром. Приподнял набрякшие веки, обвел безразличным взглядом собравшихся в ложнице людей. «Боярин Протасий… Илья Кловыня… Дворецкий Клуша… Шемяка… Архимандрит Геронтий… Игумен Стефан… Еще чернецы и еще… Зачем их столько?.. Неизвестный какой-то, темный, со сладенькой улыбочкой… Лечец, что ли? Откуда позвали?..» Хотел спросить у Протасия, но язык будто присох к гортани, не шевельнуть… Будто издалека, донесся неясный шепот: «Очнулся князь, глаза открыл… Помогли молитвы наши… Молебен, еще молебен надобно…» Бояре и чернецы придвинулись к постели. К изголовью князя склонилась неясная тень, чья-то мягкая ласковая рука обтерла рушником вспотевший лоб. Пахнуло знакомым запахом розового масла. «Жена… Ксения…» Даниил шевельнул губами, силясь улыбнуться, и — замер, пережидая колющую боль в груди. И снова — тьма… И дальше так было: минутное осознание бытия, а потом черные провалы, которые длились непонятно сколько — часы или дни. Свет — тьма, свет — тьма. Потом сознание вернулось и больше не уходило, хотя сил едва хватало на то, чтобы изредка приоткрыть глаза. И боль в груди не отпускала, вонзалась, как лезвие ножа, при любом движении. Одно оставалось — думать. И Даниил Александрович думал, а люди считали, что князь снова забылся, изнуренный горячкой, и боязливо заглядывали в ложницу, и сокрушенно качали головами: «Опять плох стал Даниил Александрович, ох как плох…» Мысли Даниила Александровича неожиданно легко сцеплялись в единую цепь, и не было в этой цепи уязвимых звеньев: все казалось прочным и ясным. Даниил примерял к этим мыслям подлинные дела свои, искал несоответствий и не находил их, и это было счастье, которым могли похвастаться немногие — созвучие мыслей и дел. Даниил не лукавил перед самим собой: поздно было лукавить! Перешагнув роковой сорокалетний рубеж, Даниил Александрович все чаще стал задумываться о земных делах своих, но будничная неиссякаемая суета отвлекала его, и только теперь, обреченный на неподвижность, он неторопливо разматывал и разматывал клубок выношенных мыслей. Нет, князь Даниил не боялся смерти. Недолго жили тогда князья на Руси, и никого не удивила бы кончина московского князя на сорок втором году жизни. Отец Даниила, благоверный князь Александр Ярославич Невский, скончался в сорок три года, дядя Ярослав Ярославич, сменивший Невского на великокняжеском столе, — в сорок один год, а еще один дядя Василий Квашня, тоже великий князь, и того меньше прожил — тридцать пять лет. Старший брат Даниила — великий князь Дмитрий Александрович — отсчитал сорок четыре года земной жизни, а племянник Иван Дмитриевич — двадцать шесть лет. Не долговечнее были и другие княжеские роды. Борис Ростовский умер в сорок шесть лет, его сын Дмитрий — в сорок один год. А сколько князей умирало, не достигнув совершеннолетия? Судьба еще благосклонна к Даниилу, подарив ему большую жизнь… Даниил подводил итоги земных деяний своих без страха перед смертью, не мучаясь сомнениями, ибо все, что было им совершено, полностью сходилось с его собственными представлениями о мире и о месте его, князя московского, в этом мире. И эти представления казались Даниилу такими же бесспорными и естественными, как смена дня и ночи, как неудержимое шествие времен года, как всеобъемлющая божья воля, которой все подвластно — и небесные знамения, и зверь, и птица, и человек. Даниил верил, что власть над Москвой вручена ему богом, избравшим московского князя орудием промыслов своих, и потому все, что он делал для возвышения Москвы, бесспорно справедливо и единственно возможно. А ведь Москва за считанные годы возвысилась необычайно, раздвинула свои рубежи от Оки-реки до Нерли-Волжской. Московские наместники полновластно хозяйничали в переяславских и коломенских волостях. Московские ветры раскачивали на смоленском древе град Можайск, и он был готов упасть как перезрелый плод в руки Даниила Александровича, и Протасий Воронец уже готовил подклеть с крепкими запорами для последнего можайского князя Святослава Глебовича, не без умысла выбрав ее рядом с тюрьмой бывшего рязанского владетеля Константина Романовича. Где-то впереди уже начинал маячить великокняжеский стол, и Даниил мысленно благословлял сыновей на великое дерзание. Сам он не успел… Привыкнув к исключительности княжеского положения, Даниил никогда не задумывался, почему князь возвышен над остальными людьми. Просто так всегда было и так всегда будет, потому что так оно есть! Женам главы — мужи, а мужам — князь, а князю — бог, и в этой триединой формуле место Даниила было предопределено при рождении, как и всем людям, на земле живущим. Отец Даниила был князем, и дед тоже, и прадед, и прапрапрадеды, и сыновья Даниила тоже будут князьями, и внуки. Удел князя — властвовать, удел прочих — повиноваться. Но и жизнь самого князя не свободна. Вся она расписана заповедями, жесткими и непреодолимыми, как крепостные стены. Многомудрый князь Владимир Мономах собрал княжеские заповеди в поучении[131 - В составе Лаврентьевской летописи сохранилось «Поученье» князя Владимира Мономаха (1053–1125), в котором он изложил, в частности, свои представления о княжеской власти, свои требования к «идеальному» князю.] детям своим и иным людям, и Даниил с детства принял эти заповеди в сердце свое. Ибо верно сказано, что исполняющий заповеди дедов и прадедов своих никем не осужден будет, но восхищения достоин! «Молчи при старших, слушай премудрых…» «Имей любовь со сверстными[132 - Сверстные — ровесники.] своими и меньшими…» «Держи очи долу, а душу горе…» «Научись языка воздержанью, ума смиренью…» «Понуждайся через нехотенье на добрые дела…» «Вставай до солнца, как мужи добрые делают, а узревши солнце, пищу прими земную, постную иль скоромную, какой день выпадет…» «До обеда думай с дружиною о делах, верши суд людям, на ловы[133 - Ловы — охота.] выезжай, тиунов и ключников расспрашивай, а после полудня почивай, после полудня трудиться грех…» «Не ленись, ибо леность всем порокам мать; ленивый что умел, то забудет, а что не умел — вовсе не научится…» «На дворе все верши сам, не полагайся на тиуна да на отроков, понеже бывает — неревностны они и своекорыстны…» «На войне полками сам правь; еденью, питью и спанью не мироволь, блюстись надобно ратным людям от пьянства и блуда…» Одни заповеди Даниил, севши на самостоятельное княжение, продолжал исполнять, а другие отставил, потому что, к примеру, зачем князю молчать при старших и держать очи долу, если он старее всех старейшин в Москве? Но главным заповедям Даниил не изменял никогда и потому считал себя в жизни правым. Память услужливо подсказывала воспоминания о прошлых благодеяниях, которых Даниил никогда не чуждался, о славословии отмеченных его милостью людей, о богатых вкладах в монастыри и храмы, о ликующем колокольном звоне, который встречал его, московского князя, после победоносных походов, предпринятых не ради честолюбия, но для пользы земли, вручившей ему власть над собою. Все это было, было, и на душе становилось светлее, когда Даниил вспоминал об этом… Но потом вдруг темная полоса перечеркивала радостные видения, и перед глазами Даниила оживало другое, тоже составляющее неотъемлемую часть княжеского бытия. Изодранные батогами, кровоточившие спины холопов… Поскрипывание ветвей столетнего дуба на перекрестке дорог, где раскачивались на ледяном декабрьском ветру тела повешенных татей… Глухие стоны из земляной тюрьмы-поруба, последнего прибежища изолгавшихся сельских тиунов… Взмах секиры и упавшая в пыль голова волочанского вотчинника Голтея Оладьина, сына Шишмарева, которого люди боярина Протасия уличили в злоумышлении на князя… После казни Голтея Оладьина молодой Даниил пришел за утешением к архимандриту Геронтию и получил искомое утешение. Геронтий произнес успокоительные слова, которые надолго запомнились Даниилу: «Не смущайся душою, княже, ибо смерть настигает лишь того, кому предопределена свыше. Суд твой изменнику Голтею от бога пришел, но не от тебя!» Даниил поверил архимандриту и продолжал верить теперь, потому что слова эти удобно укладывались среди собственных размышлений московского князя, мнившего себя божьей десницей на земле… И все-таки размышления о добре и зле порой повергали Даниила в смутную тревогу. Он понимал, что без зла, без княжеской очистительной грозы не жить княжеству. Зло во пользу — уже не зло, а благо. Но кто может знать меру полезного зла? Какой мудрый подскажет, что до сего рубежа зло есть благо, а далее — во вред? Что богоугодно, а что греховно? Человек во грехе зачат, грехом живет и помирает грешным, если не избывает вольных и невольных грехов своих тремя святыми деяниями: слезами, покаянием и молитвой. Так учили отцы церкви. И Даниил в часы сомнений завершал дневные заботы заветной молитвой: «Господи, помилуй мя, якоже блудницу и мытаря помиловал еси, тако и нас грешных помилуй!» Молился и засыпал, просветленный. Труднее было освободиться от княжеских забот, которые давили даже сейчас, на смертном одре. Многое было сделано Даниилом, но оставались еще и незавершенные дела. А Даниилу хотелось самому закончить все, что было начато при нем, не передоверяя сыновьям. 2 В часы просветления князь Даниил Александрович звал думных людей, слушал тиунов и сельских старост, расспрашивал воевод, распоряжался. Оживал тогда княжеский двор, приличная скорбь на лицах думных людей сменялась озабоченностью, а сам Даниил, окунувшись в привычные хлопоты, будто возвращался к жизни, и боль в груди отпускала его. И скакали княжеские гонцы: в Рузу — торопить тысяцкого Петра Босоволкова со строительством новою града; в Переяславль-Залесский — напомнить сыну Юрию и боярину Федору Бяконту, чтобы соль с переяславских варниц они придержали бы до летней рыбной поры, а не растрясали проезжим купцам; в Нижний Новгород — вызнавать доподлинно про ордынское сидение великого князя Андрея, ибо туда вести из Орды приходили раньше, чем в другие города… В один из таких просветленных часов князь Даниил велел привести в ложницу плененного рязанского князя Константина Романовича. Константин второй год томился в тесном заключении, но не соглашался скрепить крестоцелованием договорную грамоту. А без грамоты рязанское дело оставалось незавершенным. Константин смирно стоял перед княжеской постелью. Мятая полотняная рубаха плотно облепила его располневшее тело. Лицо Константина было рыхлым, одутловатым, бледным до синевы — неволя будто смыла с него все живые краски. «А ведь не в порубе сидит, — подумал Даниил, — а в теплой подклети, на щедрых кормах…» Молчание затянулось. Даниил разглядывал пленника, стараясь угадать, чего можно ждать от последнего разговора с рязанским князем. У Даниила не оставалось больше сил на уговоры и угрозы, на призывы к рассудку упрямого рязанского князя. Даниил хотел одного: понять, может ли он закончить наконец затянувшуюся тяжбу с Константином? Но как понять, если Константин даже не поднимает глаза? — Во здравии ли, князь? — тихо спросил Даниил. Константин переступил с ноги на ногу, ответил смирно: — Во здравии… Божьей милостью… Ответ Константина был покорным и уважительным, но в глазах его вдруг сверкнуло злобное торжество, скрытое до поры показным смирением, видно, тяжелая болезнь Даниила вселила в Константина надежду на избавление из плена, на сладостную месть. Нет, не покорился Константин Романович! Даниил понял это и заговорил, — не для того, чтобы еще раз попытаться вырвать у рязанского князя согласие, бесполезно это было, — но с единственным желанием погасить торжествующий огонек в его глазах: — Не надумал еще с Москвой замиряться? Ну, подумай еще, подумай!.. А немощи моей напрасно радуешься. Сыновья мое дело продолжат, их-то ты не переживешь! — насмешливо сказал Даниил и, помолчав, добавил, как бы в раздумье: — А может, и меня ты не переживешь… В глазах Константина плеснулся испуг, губы задрожали. — Уведите! — крикнул Даниил караульным ратникам. Ратники вцепились в локти Константина, и уже не бережно, а грубо, почти волоком, потащили его к двери. По разговору и обхождение: милость Даниила Александровича к пленнику не вернулась, горе ему… Даниил вдруг представил, да так явственно, будто увидел: втискивается в подклеть к Константину глыбоподобный Шемяка Горюн, цепляясь плечами сразу за оба дверных косяка; трепещет упрямый рязанский князь, узрев протянутые к его горлу волосатые пальцы… Представил — и разочарованно вздохнул. Это было невозможно. Это не укладывалось в очерченный княжескими заповедями круг допустимого. Прямое убийство князя-соперника безусловно осуждалось на Руси со времени Святополка Окаянного. Плененного князя можно было лишить света, исторгнув вон очи его. Можно отсечь правую руку, чтобы нечем было держать меч. Можно заморить голодом, всадив в глухой погреб. Все можно было отнять у плененного князя, кроме самой жизни. Пусть поживет пока что князь Константин Рязанский… 3 И снова текли думы Даниила, неторопливо и просторно, как высокая вешняя вода, не умещавшаяся в проложенном русле и выплескивавшаяся на берега, которые она никогда не захлестывала раньше. Сладко было вспоминать о достигнутом, но и упущенное тоже было, и восполнить уже ничего нельзя — поздно! И как-то так выходило, что достигнутое оказывалось в кругу высоких державных дел, а упущенное — среди теплых человеческих радостей, которые все-таки нужны властелинам так же, как мизинным людям. Многим был одарен в жизни князь Даниил, но и обделен, оказывается, тоже немалым. Обделен был любовью, так счастливо начавшейся с обета быть телом и душой единой, который произнесли они с княгиней Ксенией. Мила ему осталась Ксения и по сей день, но если сложить все часы, проведенные с ней вместе, то совсем немного их набегало, счастливых часов. Ласки Ксении были лишь короткими привалами на бесконечном княжеском пути, и часто случалось, что телом Даниил был с женой, а думами своими — где-то немыслимо далеко, в стольном Владимире или в коварной Твери, в дмитровских лесах или на просторах Дикого Поля, куда уводили его нескончаемые княжеские заботы, сокращая и без того краткие часы свиданий. И тогда уже не слышал Даниил ласковых слов, и Ксения виновато отстранялась, встретив его отрешенный взгляд. Обделен был Даниил душевной близостью с сыновьями. Он вдруг понял, что упустил младших сыновей, кровь от крови и плоть от плоти своей, боль свою и надежду. Казалось, он делал все, что положено было делать заботливому отцу, с детства готовил сыновей к судьбе правителей и ратоборцев. Но делал это не своими руками, а руками других людей, появлялся перед сыновьями лишь изредка. И успевал только замечать перемены, которые произошли с сыновьями между редкими встречами, и удивлялся, насколько несхожими они становились и как с годами увеличивалось это несходство. Старший сын Юрий, самый любимый, старался во всем походить на отца. И внешне он был похож на молодого Даниила: такой же рослый, светловолосый, с выпуклой грудью и холодными серыми глазами. На бояр и дворовую челядь покрикивал по-отцовски, надменно и непререкаемо, и его уже побаивались на Москве. Даниил радовался, узнавая в княжиче Юрии самого себя, и улучал минуты, чтобы передать старшему сыну крупицы выстраданной княжеской мудрости. Не часто это удавалось, но в Юрии он был уверен, спокоен за него, а вот остальные… Только последнее время он начал внимательней присматриваться к средним сыновьям — Александру и Борису, и с грустью убеждался, что не понимает их, как они не понимают его, Даниила. Точно бы все было у Александра и Бориса, что отличает подлинных княжичей: к отцу-князю почтительны, перед людьми властны, разумеют книжную премудрость, с детства приучены к ратным потехам. Но чего-то не хватало княжичам. Не видно было в них душевной твердости, как будто монахи-книжники Богоявленского монастыря, в котором Александр и Борис провели детские годы, размягчили души их, яко воск, низвели с княжеской высоты до будничной серости боярских детей, привыкших не заглядывать дальше своей вотчинной межи и покорно следовать за чужим конем. Напрасными были запоздалые беседы Даниила со средними сыновьями. Не приоткрывали душу Александр и Борис, почтительно соглашались со всем, что говорил отец, но отвечали не по собственному разумению, а лишь угадывая, что он хотел бы услышать от них. Ни разу глаза Александра и Бориса не загорались достойной обидой, хотя Даниил порой намеренно говорил им оскорбительные слова. Смиренны и уважительны сыновья, но — не более того. С чем выйдут они в самостоятельное плавание?[134 - Князья Александр и Борис в 1306 году бежали в Тверь, изменив Юрию Московскому. Александр умер в Твери в 1308, Борис — в Новгороде в 1322 году, где был иноком в монастыре.] Младший сын Иван… С ним — еще сложнее… Иван вышел обличьем не в отца, а в мать Ксению: невысокий, плотный, лицо круглое, улыбчивое. А вот глаза у Ивана были совсем не такие, как у княгини Ксении. Не добрые, а колючие, прищуренные, подозрительные были у княжича Ивана глаза. Княжич Иван сызмалетства был признанным любимцем боярина Протасия Воронца, его выучеником. Чего особенного усмотрел боярин в младенце, если приблизил его к себе чуть не с пеленок? Этого Даниил не знал, но что-то, несомненно, было, было! Поначалу Даниил Александрович благосклонно отнесся к заботам боярина о младшем сыне. Самому было недосуг, а у Протасия Воронца было чему научиться: великого ума и хитрости человек. Но потом Даниил стал замечать в младшем сыне неладное. Появилось у Ивана немыслимое, прямо-таки жертвенное упрямство. В спорах со старшими братьями он никогда не уступал, хотя покалачивали его братья частенько: слабее он был и Александра, и Бориса, не говоря уже о старшем, Юрии. Но потом сами братья стали бояться Ивана, потому что он зло мстил обидчикам, и месть его была неотвратимой, разве что по времени откладывалась. День проходил после ссоры, а то и больше, братья забывали о ней, а Иван помнил. Подкрадывался из-за угла, неожиданно бил палкой или еще чем-нибудь — больно, хлестко. Молча терпел ответные побои и снова, выбрав время, бил и бил, пока обидчик не взмолится о пощаде. Лучше не связываться было с княжичем Иваном… И еще заметил Даниил Александрович: думал Иван о людях всегда плохо, ожидал от них всяческих подвохов. Откуда такое пришло, гадать не приходилось. Даниил подслушал невзначай наставления боярина Протасия, которым Иван внимал с полным доверием. «Зол человек даже противу беса, и бес того не замыслит, что злой человек замыслит и содеет, а потому людям не верь. Устами часто медоточивы они, но сердцем черны», — вдалбливал боярин Протасий. А Иван поддакивал ему, сам вспоминал дурные людские поступки, о которых слышал от старших или сам где-то подсмотрел, и Даниил Александрович удивился, что Иван отнюдь не осуждает зла, но даже восхищается им, когда зло оказывается удачливым… И еще одно наставление боярина Протасия услышал Даниил: «Запомни, Иване! Сила человека в богатстве, не в чем ином. Потому что так заведено: беден человек, и честь ему бедная!» Крепко, видно, западали слова Протасия Воронца в душу княжича. Иван завел себе кожаную сумку-калиту и не расставался с ней, складывал поначалу в калиту свои ребячьи безделушки, а потом серебро, выпрошенное у матери и у боярина Протасия — боярин не скупился, своих детей-наследников у него не было. И вещицы разные, оставленные без присмотра, тоже оказывались в калите, а вытребовать их у Ивана обратно никому не удавалось. «Калита ты, а не человек!» — бросил однажды в сердцах Юрий. Прозвище это, разнесенное по Москве глумливым шепотком комнатных холопов, прочно прилепилось к младшему Данииловичу: «Иван Калита»! Князь Даниил Александрович пробовал укорять Протасия, что не во всем ладно наставляет он княжича, но боярин только хитренько прищуривал глазки: «Коли Ивану от бога присуждено быть князем, то должен Иван о своем княжестве как о калите радеть. Не оттягают у него супротивники ни волости, ни села, ни деревни малой, но сам Иван волостей и сел примыслит немало. То во благо будет Московскому княжеству, не во вред…» И Даниил Александрович, давно измерявший людские достоинства и недостатки одним мерилом — пользой для своего княжества, вынужден был соглашаться с Протасием Воронцом. Разумом понимал правоту боярина, но все-таки любил Ивана меньше, чем остальных сыновей… А еще обделен был князь Даниил Александрович Московский простой человеческой жалостью, и не только своей жалостью и состраданием к другим людям, которые просветляют душу, но и жалостью людей к самому себе. Даниилом Александровичем восхищались, перед ним трепетали, его прославляли или ненавидели, но никто никогда не пожалел его, как будто князю были недоступны обыкновенные человеческие слабости и не нуждался он в душевном участии! А может, все-таки жалели, но скрывали свою жалость, считая ее недостойной и оскорбительной для князя? О, одиночество правителей! Кто знает тяжесть этого одиночества, кроме них самих? Почему сейчас, когда близок конец земного пути князя Даниила Александровича Московского, перед ним все чаще и чаще проплывают неясными тенями воспоминания не о шумных княжеских пирах, не о величественной поступи закованных в железо полков, не о ликующем колокольном звоне и приветственных криках множества коленопреклоненных людей, а о чем-то маленьком, теплом, ласковом, мимо чего он когда-то прошел, даже не остановившись? Вот опять, опять как наяву, это видение! …Лесная деревенька на речке Пахорке. Князь Даниил в избе смерда-зверолова пережидает непогоду. Сам зверолов, укутанный звериными шкурами, лежит в беспамятстве на лавке: медведь его задрал в лесу. А жонка зверолова бережно поглаживает ладонью его спутанные волосы, шепчет щемяще-жалостные слова: «Родненький мой, болезненький… Горюшко ты мое… Кровиночка моя… Как же ты зверя-то допустил до себя, не уберегся?.. Выхожу я тебя, родименький мой, слезами раны твои обмою…» Даниил, замерев, слушает ласковые слова, а глаза почему-то увлажняются слезами, и он отворачивается, скрывая эти слезы от людей, и сам не понимает, что с ним творится. Не помнит Даниил святой материнской ласки, но где-то в подсознании еще сохранилась тяга к ней, так некстати всплывшая… В избу вламывается воевода Илья Кловыня — громогласный, возбужденный: «Княже! Тверские дружины Клязьму перебрели!» Женщина испуганно прижимается к раненому мужу, будто желая телом своим защитить его от властных шумных людей, вдруг наполнивших избу громкими выкриками, топотом, лязгом оружия, беспорядочным движением. Даниил стряхивает очарование, навеянное светлым женским состраданием, насквозь пропитавшим мягкий полумрак семейного очага. Стряхивает и, как ему кажется, навсегда вычеркивает из памяти… А вот теперь вспомнил… Вспомнил и позавидовал… И кому позавидовал?.. Неужели тому безродному смерду, что скорчился под вонючими шкурами?! Думы, думы… Обрывки жизни, проплывающие перед глазами… Оказывается, думы могут быть тяжелее, чем неотступная боль в груди, чем бессилие тела, из которого уходит жизнь… Так с чем же он, Даниил Александрович Московский, уходит из этой жизни? Может, на каком-нибудь неведомом повороте он свернул не на ту дорогу? Нет! Нет! Даниил Александрович твердо знал, что если бы было возможно повторить жизненный путь, он выбрал бы уже пройденный им. Иного пути быть не могло. Для иного пути нужно было родиться не тем, кто он есть, — не московским князем. А этого Даниил даже не мог представить. Это было бы противоестественно: он и Москва отдельно друг от друга. Весь смысл жизни Даниила Александровича: и жертвенность, и счастье, и оправдание всему, и предсмертная горькая удовлетворенность сходились в одном — в Московском княжестве. И если на своем пути он проскакивал мимо уютных лесных лужаек и манивших прохладой речных плесов, если топтал на скаку цветы и перебивал веселое пение птиц судорожно-тревожным перестуком копыт, если глотал горькую дорожную пыль вместо медового дурмана весенних лугов, — то во всем этом не вина его, а предопределенная свыше жертва, не осуждения достойная, но — сострадания… Но найдет ли он хоть в ком-нибудь полное понимание? Не осудите его строго, люди!.. Свистом крыльев и суматошными птичьими голосами ворвался в Москву Герасим-грачевник. Ликование весны, ликование природы, ликование жизни… В полной ясности ума князь Даниил Александрович принял постриг в святой иноческий чин и схиму, искупив этим печальным обрядом грехи свои вольные и невольные, отрешившись от земных забот. Люди, собравшиеся возле постели умиравшего повелителя, ждали от него последнее вещее слово, в коем книжники будут искать сокровенный смысл прошедшего княжения. Но не о божьей благодати, не о смирении перед грядущим Страшным судом и даже не о будущих княжеских заботах сказал последнее слово Даниил: — Грачи… Грачи прилетели… На гнезда садятся… Дружная весна… Для земли хорошо… С хлебом будем… С хлебом… Клонился к закату четвертый день марта, а год был от сотворения мира шесть тысяч восемьсот одиннадцатый.[135 - 1303 год.] Последний день и последний год жизни князя Даниила Александровича Московского. Последний в жизни, но не делах его: пружина княжеских дел продолжала раскручиваться… Глава 11 Неудержимый бег времени 1 Со смертью князя не умирает княжество. В Москву торжественно въехал новый владыка, князь Юрий, старший Даниилович, и принял власть над городом и людьми его. Юрий опоздал на похороны отца: переяславцы долго не отпускали его, опасаясь гибельного безвластия. Видно, нашел все-таки молодой князь дорогу к сердцам переяславцев, признали они Юрия за своего! Юрий Даниилович унаследовал не только княжество отца, но и дела его. Вскоре московская рать из новой крепости Рузы пошла к Можайску. Немногочисленная дружина можайского владетеля Святослава Глебовича нерасчетливо покинула крепость и была разгромлена на пригородных лугах; сам Святослав попал в плен к москвичам. А жители Можайска без боя открыли городские ворота. Отныне и присно и во веки веков засверкал Можайск драгоценным камнем в ожерелье московских пограничных городов, первым принимал удары, направленные западными соседями в сердце Руси — город Москву. Не к бесчестию привели Можайск сторонники Москвы, а к звонкой воинской славе, которую пронесет этот пограничный русский город сквозь столетия… Можайским победоносным походом завершил Юрий круг земных дел князя Даниила Александровича. Теперь Юрию предстояло самому задумывать, самому начинать и самому завершать новые славные дела. Только враги оставались у Москвы прежние: великий князь Андрей да тверской князь Михаил. Великий князь Андрей Александрович, дядя Юрия, возвратился из Орды с ханским ярлыком на Переяславское княжество и с ордынским послом. Верные люди сообщали из Владимира, что великий князь не скрывает радости и готовит войско. Видно, смерть Даниила Александровича снова пробудила у Андрея честолюбие надежды, и он уже мнил себя владетелем отчины Александровичей — града Переяславля. Да и не только ему казалось, что колесо удачи, взметнувшее наверх Москву, начинает поворачиваться вспять… Снова гонцы Андрея известили удельных князей о предстоящем княжеском съезде, на котором перед лицом ордынского посла будут читать ханские ярлыки. Княжеский съезд собрался осенью в спорном Переяславле. Велико было нетерпение великого князя Андрея: он надеялся без промедления принять власть над городом! Но торопливость редко ведет к успеху. Осторожные переяславцы не впустили дружины Андрея и иных князей за городские стены, а войско Юрия Московского уже стояло в Переяславле. Великому князю Андрею опять пришлось надеяться на ханский ярлык да на благорасположение ордынского посла. Митрополит Максим прочитал князьям ханские грамоты, и были в тех грамотах прежние, никого уж не убеждавшие слова о повиновении великому князю Андрею, о предосудительности споров из-за княжений, об ордынских данях, которые надлежало посылать хану Тохте без промедления. Князья мирно соглашались с прочитанным, даже сговорились, кроме дани, послать хану еще и подарки, кто сколько может. Только из-за Переяславского княжества начался спор, но спорили между собой лишь двое — Андрей и Юрий. Даже князь Михаил Тверской остался от их спора в стороне, потому что не увидел для себя пользы при любом исходе. Андрей ли приберет Переяславль, Юрий ли навечно удержит его за собой, — для Твери то и другое одинаково в убыток. Пусть уж лучше Переяславль останется спорным до поры, когда у самой Твери до него руки дотянутся. А пока благоразумнее промолчать, как молчат другие удельные князья.. Покачивались весы, решавшие судьбу Переяславского княжества. На одной чаше весов — ханский ярлык великого князя Андрея, на другой — последняя воля Ивана Переяславского, благорасположение переяславцев к князю Юрию и сильные московские полки, стоявшие в городе и за городом. Ничем не помог великому князю Андрею ордынский посол. Равнодушие посла лучше любых слов говорило, что хану Тохте надоело посылать на Русь конные рати. Сколько раз он посылал войско в подмогу Андрею, а что толку? Как был Андрей немощным перед другими русскими князьями, так и остался. Пора задуматься, стоит ли дальше поддерживать Андрееву слабость ханской рукой? И от малого камня, если долго держать его на весу, самая могучая рука занемеет. А Андрей подобен камню в ханской руке… Ордынскому послу велено было присмотреться, не лучше ли отдать ханскую милость другому князю — ненадоедливому. И посол присматривался, ни словом, ни взглядом не ободряя великого князя Андрея. Князь Андрей метался, искательно заглядывал в глаза посла. Срывался на крик, беспокойно теребил дрожащими пальцами перевязь меча. И была вокруг него как бы пустота — ни друзей, ни союзников, ни одушевляющего княжеского сочувствия… А московский князь Юрий Даниилович держался твердо, и была за ним незримая поддержка четырех сильных городов: Москвы, Коломны, Переяславля, Можайска. Чуть не вдвое больше, чем за великим князем, оказалось за Юрием Московским волостей и сел, а о людях и говорить не приходилось. Пустынными казались владимирские волости по сравнению с московскими! Разумный всегда поддержит сильного, а здесь сильнее был Юрий Московский. И все же ордынский посол колебался. Неожиданное возвышение Москвы казалось ему опасным. С великим князем Андреем было просто: послушен, потому что не может обойтись без ханской милости. А как поведет себя молодой московский князь?.. Великий князь Андрей не понимал, что склонить посла на свою сторону он может только решительностью, непреклонностью, доказательствами своей необременительности и полезности для Орды. Не понимал и заискивал перед послом и, не встречая одобрения своим словам, падал духом. Ему казалось, что нужно испросить у хана Тохты другого посла, который встал бы на его сторону крепко. И великий князь Андрей сделал то, чего никак не следовало делать: он предложил еще раз перенести спор из-за Переяславского княжества в Орду. Ордынский посол презрительно скривился, когда толмач перевел жалкие слова великого князя Андрея. Князья разъехались по своим уделам, и всю зиму на Руси была тишина. И весна тоже была мирная, безратная. Только в Новгороде невесть отчего поднялся мятеж, отняли вечники посадничество у боярина Семена Климовича, но, погорланив вволю, выбрали посадником его же брата Андрея. И утишились новгородцы, обратились к богоугодным делам. За один год срубили в городе четыре немалых деревянных храма: церковь Георгия на Торгу, церковь Георгия же на Борковской улице, церковь Ивана да церковь Кузьмы и Демьяна на Холопьей улице. Великий князь Андрей Александрович так и не собрался в Орду. Сначала ожидал легкой судовой дороги, а к лету занемог. Слухи о болезни великого князя поползли по Руси, обрастая домыслами досужих людей. Передавали, что Андрей будто бы исходит черной водою, будто отсохла у него правая рука, коей христиане честный крест кладут, потому что наказывает господь клятвопреступника, ордынского наводчика. Говорили даже, что лики человеческие великому князю Андрею оборачиваются звериными образами, а потому боится он людей и тем страхом безмерным изнемогает… Но доподлинно о болезни великого князя мало кто знал, потому что Андрей отъехал из стольного Владимира в свой родной Городец на Волге, и свободного доступа туда посторонним людям не было. В Городце приняли смерть многие славные князья, и место это считалось в народе недобрым. Александр Ярославич Невский тоже там преставился по дороге из Орды… Так и говорили некоторые: «Андрей в Городец помирать поехал, чтоб хоть этим с прославленным отцом своим сравняться!» Слова сии оказались вещими… В лето от сотворения мира шесть тысяч восемьсот двенадцатое,[136 - 1304 год.] месяца июля в двадцать седьмой день, умер в Городце великий князь Андрей, последний Александрович, будто в насмешку людям приурочив свою кончину к почитаемому в народе дню Пантелеймона-целителя. Умер князь, два десятка лет безжалостно ввергавший Русь в кровавые усобицы, отдававший ее на поток и разоренье ордынским ратям. Смерть великого князя Андрея подтолкнула Русь на новую усобицу… 2 Время убыстрило свой бег, понеслось вскачь, разбивая головы неосторожным, закружилось пестрой чередой событий, сливавшихся в такую непрерывную полосу, что невозможным оказывалось проследить их начала и их концы и определить виновных и невиновных. В Тверь приехали из Городца великокняжеские бояре Акинф Семенович с сыновьями Иваном и Федором, зять его Давид и иные многие любимцы и радетели покойного Андрея. Боярин Акинф объявил всенародно, что Андрей перед смертью будто бы благословил тверского князя Михаила великим княжением. Дело оставалось за малым — за ярлыком хана Тохты. Михаил Тверской засобирался в Орду. Княжеские тиуны готовили серебро для подарков, рассылали грамоты в боярские вотчины и монастыри. Михаил поручился возместить боярам и игуменам все издержки, даже если для этого придется опустошить до дна великокняжескую казну… Не теряли времени и в Москве. Князь Юрий Даниилович объявил ростовскому епископу Тарасию, который проезжал через московские волости по своим церковным делам, что ныне он, Юрий, остался старшим среди князей русских, потому что род свой ведет от Александра Ярославича Невского напрямую, а князь Михаил Тверской продолжает младшую ветвь, от Ярослава Ярославича начало имеющую… Епископ Тарасий правильно оценил эти слова: Юрий Московский намекал на великое княжение. Вместо Ростова епископ поспешил во Владимир, к митрополиту Максиму, а Максим тотчас послал гонца в Тверь, к Михаилу «Юрий домогается великого княжения! Опереди неразумного!» Князь Михаил Тверской, отставив на время заботы о серебряном обозе, спешно собирал конные и пешие полки, ставил крепкие сторожевые заставы на московском рубеже. Дело шло к войне. Князь Юрий Московский с братом своим Борисом отправился во Владимир, чтобы заручиться благословением митрополита Максима на поездку в Орду. Но митрополит своего благословения не дал, держа руку тверского князя. Он поручился, что Михаил Тверской отдаст из своего княжества все, что Юрий пожелает, если московский князь откажется от безрассудной мысли искать великокняжеский ярлык. «А еще больше, отринув гордыню, князь Юрий от бога милостей примет!» — закончил митрополит Максим свои поучения. Юрий Даниилович, припомнив советы хитроумного боярина Протасия, со смирением ответствовал, что поедет в Орду не за ярлыком, но только по своим собственным делам… Митрополит настоятельно советовал в Орду не ездить, а если надобно что в Орде, то просить все это сделать тверского князя Михаила, который испросит для Москвы щедрой милости хана Тохты… Пока шли эти пустые разговоры, новый митрополичий гонец скакал в Тверь, чтобы предупредить князя Михаила. Большая конная рать, к которой присоединился верный боярину Акинфу городецкий полк, ворвалась во владимирские земли, чтобы перехватить москвичей. Боярин Акинф спешил выполнить зловещий наказ князя Михаила: живым или мертвым привезти Юрия… Но князь Юрий Даниилович уже покинул негостеприимный Владимир. Он ушел в Орду непроторенной дорогой, вдоль малых рек Судогды и Колпи, через мещерские леса. Заметались тверские воеводы, пытаясь вызнать, куда направил своего коня московский князь, но так ничего и не дознались. Князь Юрий исчез, как иголка в стоге сена. Обнадеживавшее известие боярин Акинф получил с суздальской заставы, которая стояла на речке Уводи: какая-то конная дружина пробежала мимо заставы к Костроме. Так вот оно что, князь Юрий пошел в обход, к Волге! Тверское войско поспешило к Костроме. На речке Солонице, верстах в сорока от Костромы, боярина Акинфа встретили посланные люди с прямыми вестями: «Князь Юрий на Костроме!» Но костромские доброхоты князя Михаила Тверского ошиблись. В город вошел с малой дружиной не Юрий Московский, а его младший брат — княжич Борис. Московский князь жертвовал им, чтобы навести тверичей на ложный след. Дружинников с княжичем Борисом была малая горстка, сотни полторы. Когда тверское войско ворвалось в Кострому через ворота, открытые старыми приятелями боярина Акинфа, княжич Борис приказал сложить оружие. Сражаться было бесполезно, на каждого московского дружинника приходилось по сотне тверичей… Тверские ратники переворошили все дворы в городе, так и не поверив, что князь Юрий Даниилович давно уже отъехал в другую сторону. Искали и в пригородных селах, и в лесных деревнях, и на волжских островах, не осмеливаясь известить князя Михаила о новой неудаче… А князь Юрий Даниилович, пока его тщились схватить в Костроме, был уже недосягаем для погони. Под копытами его коня шелестела колючая трава Дикого Поля, и ордынский сотник, одаренный сверх всякой меры серебряными гривнами, сам провожал его по кратчайшей дороге к столице Орды — городу Сараю… Князю Михаилу не оставалось ничего другого, как самому поспешить за соперником в Орду. Началось состязание, в котором стремительность бега московских коней спорила с легкостью скольжения прославленных тверских ладей. Отъехали в Орду князья-соперники, но усобица на Руси продолжалась, охватывая все новые и новые города и земли. Боярин Акинф Семенович, облеченный высоким доверием князя Михаила, прибирал к рукам бывшие великокняжеские владения. Тверские воеводы с немалым войском пошли в новгородские земли. Склонить Великий Новгород под князя Михаила было бы великой удачей! Однако новгородское ополчение встретило тверичей возле Торжка. Начались переговоры. Боярин Акинф надеялся взять власть над Новгородом без битвы, именем великокняжеским, но новгородские бояре, ревнители вольностей новгородских и древних обычаев, воспротивились. Они говорили, что власть над Господином Великим Новгородом князья приобретают вместе с великокняжеским ярлыком, а спор между Михаилом и Юрием только начинается, и непонятно еще, кто из них пересилит. — Потерпите немного, пока князья не возвратятся из Орды, — уговаривали новгородцы. — Тогда мы изберем князя по великокняжескому ярлыку, по нашему обычаю исстаринному! Новгородские бояре отнекивались, а многолюдное и нарядное новгородское войско угрожающе шевелило копьями, и крылья его медленно сближались, обтекая, как полая вода пригорок, тверскую рать. Боярин Акинф и тверские воеводы сочли за благо отступить. «Если не на новгородском рубеже, то в ином месте возьмем свое! — неистовствовал боярин Акинф. — На Переяславль, на Переяславль!» Но и там честолюбивого боярина подстерегала неудача. Князь Иван Даниилович, новый владетель Переяславля, успел собрать войско и сесть в осаду. Боярин Акинф Семенович с сыновьями Иваном и Федором бесстрашно подъезжал к городским стенам, увещевал переяславцев не проливать крови за князя Юрия, яко тать в ночи бежавшего в Орду, города свои на погибель оставившего… С воротной башни ответствовал старый священник Иона: — Переяславцы крест целовали князю Юрию, а к супротивнику его не переметнутся, живот положат за правду свою и московскую. А прочь не пойдете — быть бою… Простые же люди переяславские кричали со стены срамные слова, которые и повторить-то христианину стыдно, и грозили боярину Акинфу копьями. Князь Иван Даниилович, владетель и наместник переяславский, даже на стену не поднялся, являя свое презрение к дерзким крикам боярина Акинфа. Что толку браниться? Пусть с чернью боярин лается, если гнев свой сдержать не может! Если б знал боярин Акинф, что ждет его через день-два, посмирнее бы говорил! Но боярину Акинфу не дано было знать то, что знал князь Иван. На помощь Переяславлю воевода Илья Кловыня вел из Москвы большое войско. И о том, как будут переяславцы и москвичи вести битву, было заранее договорено. Соберутся московские рати тайно в пригородных лесах и оврагах перед вечером, а ночью верный человек на ладье выплывет в Плещеево озеро, зажжет два факела. А с городской башни, что к озеру выходит, ответят ему тремя факелами — два рядом, а один поодаль. И значить это будет, что и переяславцы в городе, и москвичи под городом готовы к битве, и с первыми лучами солнца ударят воинству боярина Акинфа в чело и в спину — одновременно! Так пусть ярится боярин, конца своего не предвидя… …Ночь выдалась холодной и ветреной. Сосновые леса на возвышенностях, окружавших переяславскую низину, раскачивались и гудели, и в этом гуде не слышно было осторожных шагов московских ратников. Неслышными быстрыми тенями скользили конные дружинники, скапливаясь в оврагах. Воевода Илья Кловыня за считанные дни успел собрать большое войско, смело обнажив все рубежи Московского княжества, кроме тверского: знал, что именно под Переяславлем решается судьба войны. И из Звенигорода пришли ратники, и из Можайска, и из Рузы, и из Коломны с коломенским сотником Якушем Балагуром. Коломенская дружина остановилась в лесу на высоком берегу Плещеева озера. Воевода Илья Кловыня велел Якушу Балагуру вечером отыскать в прибрежных деревнях ладью и самому никуда не отлучаться. — Нужен будешь ночью! — закончил воевода свое короткое наставление. Якуш понимающе кивнул головой. Он не стал интересоваться, зачем нужна ладья и зачем сам он будет нужен воеводе: знал, что Илья Кловыня до времени ничего не скажет. Да и сам Якуш привык к загадкам. Последние три года что ни дело, то загадка! Видно, уж на такой путь его поставил воевода — ходить в стороне от проторенных дорог!.. Коломенский десятник Левуха Иванов, которому Якуш Балагур верил, как самому себе, вернулся только к полуночи, шепнул на ухо: — Есть ладья… Шесть верст пришлось идти по берегу, пока нашел… Из ближних-то деревень люди от рати разошлись розно… Шепнул, и замялся, будто еще что-то хотел прибавить, но сразу не решился. — Да уж говори, чего недоговариваешь! — усмехнулся Якуш. — Вижу ведь, что сказать хочешь! — С ладьей и хозяина привел, рыбака здешнего. Говорит, без знающего человека по Плещееву озеру плавать опасно, сердитое оно, Плещеево-то озеро. Вот я и подумал… — Верно подумал. Но рыбака стерегите крепко. — Стережем. Самко да Ишута глаз не спускают… Дружинник Самко и Ишута Нерожа, сын воротного сторожа, были людьми надежными, и Якуш успокоился. По делу будет видно, надобен окажется рыбак или нет. Пусть посидит пока под караулом… Наказ воеводы Ильи Кловыни был короток и прост: выехать в ладье на озеро, стать поодаль от берега, зажечь два факела, подождать, пока на городской башне поднимут три горящих факела, два рядом, а третий — поодаль, и немедля возвращаться. Ждать воевода будет тут же, на берегу. Десятника Левуху, который привел здешнего рыбака, воевода одобрил, но прибавил, как и Якушка: «Стерегите его крепко, чтоб до утра под караулом был!» Ветер разогнал на озере большую волну. Ладья тяжело опускалась между валами, резала гребни высоким острым носом. Весла рвались из рук. Но рыбак, севший у рулевого весла за кормчего, уверенно направлял ладью вдоль берега, туда, где неясно маячили над темными валами стены и башни Переяславля-Залесского. Дальше, за невидимой в ночной тьме рекой Трубеж, мигали на прибрежном лугу костры осадного тверского войска. — Город прямо перед носом! — донесся едва слышный в вое ветра крик рыбака. — Куда дальше править? — Весла суши! — распорядился Якуш Балагур и кивнул Левухе: — Зажигай! Десятник Левуха поднес смоляные факела к свече, спрятанной от ветра в берестяной туесок, и высоко поднял их над головой. Пламя факелов металось, раздуваемое ветром: капли горящей смолы падали в пенистую черную воду. Почти тотчас над городской башней вспыхнули три дрожащих огонька — два рядом, а третий поодаль. Якуш Балагур облегченно вздохнул. Все было так, как наказывал воевода, можно возвращаться… Воевода Илья Кловыня встретил Якуша на самом берегу, даже сапоги намочил в неожиданно набежавшей волне. Спросил нетерпеливо: — Твои огни видел, а в городе как? — Были огни в городе, были! — заверил Якушка. И десятник Левуха подтвердил: — Были! Илья Кловыня сразу заторопился, полез по обрыву наверх, где в лесу ждали его ближние дружинники и конные гонцы. Не поворачивая головы, воевода наставлял сотника Якуша Балагура: — Как в городе набат ударят и сеча начнется, выводи своих коломенцев из леса на берег. Тверичей, кои берегом побегут, промежду лесом и водой, перенимай и вяжи, биться будут — руби без пощады… А за службу спасибо, большое дело ты сделал… Самой битвы Якуш Балагур так и не видел. Когда над лесом взошло солнце, набатно загудели колокола в Переяславле-Залесском. До коломенцев доносились приглушенные расстоянием крики, лошадиное ржанье, лязг оружия — привычный шум битвы. А здесь, на песчаном пологом берегу, отсеченном обрывом от леса, было тихо. Шевелилась на желтом песке переменчивая полоска прибоя. Проносились над тихой водой чайки, и удивительно мирным и высоким казалось небо над озером. Только на третьем часу дня[137 - Для месяца июля это примерно шесть часов утра по современному счету времени.] на берегу показались первые тверичи, в беспорядке бежавшие от города. Заметив преградившие им дорогу цепи коломенских ратников, беглецы бросали на песок оружие и покорно отходили к обрыву, где обозные мужики вязали им руки сыромятными ремнями. Но беглецов было не много: видно, большие тверские полки отступали в другую сторону, за Трубеж и к устью Нерли… Позднее Якушу рассказывали, что исход боя решило войско воеводы Ильи Кловыни, неожиданно напавшее с тыла на тверичей. Воинство боярина Акинфа Семеновича, избиваемое с двух сторон, смутилось и побежало, пометав в страхе стяги свои, и много тверичей полегло на переяславских полях. Смертный жребий не миновал и самого Акинфа: вместе с зятем Давидом он был поднят на копья ожесточившимися московскими дружинниками. Уцелевшие тверичи бежали до самой Волги, пугая мужиков в деревнях, хотя погони за ними не было. Погоню не отпустил князь Иван Даниилович, удивив такой рассудительностью даже воспитателя своего Протасия Воронца. — Нечего нам яриться, не отроки неразумные, которым лишь бы мечом помахивать! — объяснил Иван воеводам. — Свое отстояли, а за чужое пока не время хвататься. Кто знает, чем ордынское дело князя Юрия закончится? Может, с Тверью мириться придется? А для мира лишняя кровь ни к чему. И без того победа славная, по всей Руси эхом отзовется… Эхо переяславской победы действительно разнеслось по Руси, воодушевив доброхотов князя Юрия Данииловича Московского, устрашив его врагов. В Костроме горожане поднялись на тверских любезников, на бояр Льва Явидовича, Фрола Жеребца и иных некоторых, дворы их спалили, имение раздуванили, а слуг боярских Зерна и Александра до смерти забили каменьем. Так перестала быть Кострома союзным городом князя Михаила Тверского, хотя и вотчиной Юрия Московского еще не стала. И в Нижнем Новгороде поднялись вечники, избили бояр покойного великого князя Андрея, которые по примеру товарища своего боярина Акинфа Семеновича прилепились было к тверскому князю. Плачь, Михаил Ярославич, и о Нижнем Новгороде, не твой он отныне!.. Заключался в костромском и нижегородском вечевых мятежах великий смысл: посадские люди градов русских сами по себе, без княжеского благословения, держали руку Москвы. Подлинное значение этого прояснится много позднее, когда властной рукой наследников князя Даниила Александровича начнет Москва собирать вокруг себя все русские земли, объединять удельные княжества в могучую державу, имя которой — Россия. Доброго ей пути! 3 А пока в белом войлочном шатре ордынского хана Тохты, в душном полумраке чужого жилища, на цветастом ковре, распластавшемся по чужой, иссушенной солнцем земле, — стояли насупротив друг друга два русских князя — Юрий Московский и Михаил Тверской. Каменно застыли смуглые лица ханских родственников и улусных мурз, сидевших на корточках вдоль стен шатра; глаза их хищно перебегали с золотой гривны на шее князя Юрия на драгоценные перстни князя Михаила, как будто ордынские вельможи заранее прикидывали, кому достанутся эти богатства, если хану покажутся дерзкими речи князей и он прикажет умертвить их. Шевелился шелковый полог позади ханского трона, выдавая присутствие настороженных нукеров-телохранителей, и тишина в шатре Тохты была напряженно-натянутой, как тетива боевого лука. Глухо и торжественно звучали слова Юрия Данииловича Московского: — Старшими в русском княжеском роде ныне князья московские, внуки Александра Ярославича Невского. Москва бьет челом о великокняжеском ярлыке!.. Открывалась новая страница в истории земли Русской: Москва заявила о готовности встать во главе великого народа, не утратившего сознания своего единства даже под тяжким ордынским ярмом, в кровавой неразберихе княжеских усобиц. Потом будет и изощренное лукавство князя Ивана Калиты, и ратная доблесть князя Дмитрия Донского, и неброское внешне упорство великого князя Василия Темного, и искупительный поход государя всея Руси Ивана III Васильевича к осенним берегам Угры-реки, — но отсчет возвышения Московского княжества начинался с Даниила Александровича, первого московского князя, и с сына его Юрия, на бешеном скаку перенявшего из отцовской руки московский стяг. Да и можно ли отделять конец княжения Даниила Александровича от начала княжения Юрия? Едины они и в мыслях, и в делах… 4 А тем же летом через леса, ступенями спускавшиеся к Оке-реке, пугая диких зверей голосами и звоном оружия, пробиралась дружинная конница. Сотник Якуш Балагур, снова исторгнутый из милого сердцу коломенского двора непререкаемым воинским приказом, вел своих товарищей к новому рубежу, на новую московскую заставу, которая встанет на реке Протве. Не меренными еще верстами катилась под копыта коней лесная дорога, уводившая всадников все дальше от Москвы. Мужики-звероловы в редких лесных деревушках с удивлением разглядывали незнакомый им московский стяг. Но и здесь, в самой крайней московской волости, бесконечно далеко было до подлинного края Русской земли, и потому не обретет долгожданного покоя бывший мужик Якушка Балагур, как не обретут покоя ни сыновья его, ни внуки, ни правнуки — ратники земли Русской. 1972–1982 notes 1 Пешт — одна из исторически сложившихся частей столицы Венгрии — Будапешта, которая в XIII веке была самостоятельным городом. 2 Бела IV — король Венгрии (1235–1270). 3 Доминиканский «нищенствующий» орден, основанный в 1216 году, получил от папы Гонория III право повсеместной проповеди. Орден развернул широкую миссионерскую деятельность в странах Восточной Европы и Азии. 4 Матрика (русское название — Тмутаракань) — город на Таманском полуострове. 5 Аланы — оседлый народ, предки современных осетин, населявший предгорья Северного Кавказа. 6 Итиль — река Волга. 7 Великая или Волжская Булгария — государство в Среднем Поволжье, существовавшее с X до середины XIII в. 8 Имеются в виду Уральские горы, неподалеку от которых, в бассейне реки Белой, предположительно находилась прародина венгров. 9 Легат — представитель римского папы, выполнявший временную миссию в какой-либо стране. 10 Латинская империя — феодальное государство со столицей в Константинополе, созданное крестоносцами в 1204 г. в результате завоевания части Византии. 11 Никейская империя — государство в Малой Азии, возникшее после завоевания крестоносцами европейских владений Византии. Правители Никейской империи воевали с императорами Латинской империи. 12 Понт — Черное море. 13 Боспор Киммерийский — Керченский пролив. 14 Куманами (или команами) в Европе называли половцев. 15 Битва русских князей с монголо-татарами на реке Калке произошла в 1223 году. 16 Море Франков — Атлантический океан. 17 Хвалынкское море — Каспийское море. 18 Тумен — десятитысячный отряд монгольской конницы. 19 Улус Джучи — западная часть Монгольской империи, выделенная старшему сыну Чингисхана — Джучи. После смерти Джучи улус наследовал его сын Батухан, которого русские летописцы называли Батыга. 20 Курултай — съезд знатнейших кочевых феодалов, собиравшийся для обсуждения наиболее важных вопросов, например, для избрания нового хана. 21 Предположительно между реками Уралом и Эмбой. 22 Поруб — земляная тюрьма, представлявшая собой глубокую яму, наглухо заделанную сверху деревянной крышкой. 23 1237 год. 24 Тать — вор, разбойник. 25 1208 год. 26 Признать «в отца место» означало тогда подчиниться, считать себя «младшим» князем. 27 Пороки — метательные механизмы типа баллисты, стрелявшие камнями размером в человеческую голову и больше. 28 Поприще — примерно 1000 шагов. 29 Перестрел — расстояние полета стрелы, примерно 100 шагов. 30 Нукеры (в переводе с монгольского — друзья, товарищи) — дружинники хана и кочевых феодалов, часто выполнявшие ответственные поручения или служившие личными телохранителями; из нукеров обычно назначались десятники и сотники ордынского войска. 31 Олег Красный находился в плену пятнадцать лет, прежде чем был отпущен в Рязань. 32 1238 год. 33 Более пятнадцати метров. Сажень — 2,13 метра. 34 1238 год. 35 Низовской землей новгородцы называли Владимиро-Суздальскую Русь. 36 Сицкарями называли жителей лесов, окружавших реку Сить. 37 Черными клобуками называли степняков, которые перешли на службу к русским князьям. 38 Древний Новгород делился на две «стороны» — Софийскую и Торговую. На Софийской стороне находился кремль, палаты архиепископа, дворы знатных бояр. На Торговой стороне была вечевая площадь. 39 1238 год. 40 1239 год. 41 На Куликовом поле в 1380 году князь Дмитрий Донской разбил войско предводителя Золотой Орды Мамая, положив начало освобождению Руси от ордынского ига. 42 На реке Угре в 1480 году великий князь Иван III отразил нашествие хана Ахмеда (Ахмата). Монголо-татарское иго было свергнуто. 43 1262 год. 44 «Неврюева рать» — большой татарский поход, предпринятый Ордой в 1252 году против тогдашнего великого князя Андрея Александровича. Андрей пытался освободиться от власти хана, но потерпел неудачу. Значительная часть Северо-Восточной Руси была опустошена «Неврюевой ратью». 45 Василий, старший сын Александра Невского, новгородский князь, в 1257 году поддержал восстание в Новгороде против татарской переписи и был лишен княженья. Больше участия в политической жизни Руси не принимал. 46 1263 год. 47 Ложница — спальня. 48 1242 год. 49 Новгородский архиепископ, «владыка», пользовался большой властью в городе, имел свой особый, «владыч-ный» полк. 50 1262 год. 51 Святополк Окаянный — великий киевский князь (1015–1019), вероломно захватил и убил своих братьев Бориса и Глеба, за что и получил прозвище Окаянный. 52 23 апреля (здесь и далее по старому стилю). 53 Колывань — город Ревель, Раковор — город Везенберг в земле Вирумаа (Виронии). 54 Третий час дня по древнерусскому счету времени соответствовал девяти часам утра. 55 В 1262 году. 56 Арбалет — метательное оружие, состоявшее из лука и ложа с прикладом. Тяжелые железные стрелы арбалета имели большую убойную силу. 57 1152 год. 58 1195 год. 59 1257 год. 60 1 октября. 61 Филиппов день — 14 ноября. 62 Николин день весенний — 9 мая. 63 Рыбий зуб — моржовые клыки. 64 1271 год. По древнерусскому календарю новый год начинался весной, 1 марта. 65 Насад — большая боевая ладья с высоко поднятыми носом и кормой, имевшая палубу. 66 Уроки — часть ордынской дани, которую вносили в общерусский «выход» отдельные княжества и города. 67 Кипчаками восточные историки называли половцев, которые после монголо-татарского завоевания были включены в войско Золотой Орды. 68 Джагатай — второй сын Чингисхана, правитель среднеазиатского Джагатайского улуса. 69 Такова была церемония провозглашения нового ордынского хана. 70 Дешт-и-Кипчак — степи между Доном и Днепром. 71 В Сарае, где постоянно жило много христиан, имелась своя епископия. В Сарай Киевским митрополитом назначался особый епископ, Сарский и Подонский. 72 Диван — ханская канцелярия. 73 Гуюк, сын Чингисхана, был великим монгольским ханом с 1245 до 1248 года. 74 16 августа. 75 14 сентября. 76 Воздвиженье — 14 сентября. 77 1272 год. 78 1273 год. 79 1275 год. 80 1276 год. 81 1277 год. 82 1241 год. 83 1279 год. 84 1280 год. 85 1257 год. 86 Четь — древнерусская мера, равная половине десятины. 87 Белое море. 88 Четверть равнялась примерно трем — трем с половиной пудам. 89 Починок — новое поселение, «початое» в отдалении от старых сел. 90 1281 год. 91 Свеи — шведы. 92 Балтийское море. 93 1282 год. 94 1283 год. 95 Мыт — торговый сбор. 96 1285 год. 97 Дюденевой ратью летописцы называли ордынский поход 1293 года. 98 Иван Данилович Калита — московский князь (1325–1340). 99 1156 год. 100 1177 год. 101 1238 год. 102 «Князь Михайло, нарицаемый Хоробрит» — одна из самых загадочных личностей русского Средневековья. Тверской летописец называл его московским князем. Возможно, Михаил получил в удел Москву от своего отца, великого князя Ярослава Всеволодовича, в середине 40-х годов XIII века. После смерти великого князя Ярослава он согнал с великого княженья Владимерскаго дядю своего великого князя Святослава Всеволодовича, и в 1248 году «сам сяде на великом княжении в Володимери», однако вскоре погиб в битве с литовцами. Больше о князе Михаиле Хоробрите ничего не известно. 103 Мовница (правильно «мыльня») — баня. 104 День завершения всех сельскохозяйственных работ, обычный срок уплаты оброков и государственных налогов. 105 1293 год. 106 Ез — частокол, который рыболовы забивали поперек реки. 107 Половник — древнерусская мера: шесть-семь пудов. 108 Тамга — пошлина с цены на товар; весчее — пошлина за взвешивание товара; московская костка — пошлина на городской заставе с воза и с человека; мытник — сборщик торговых пошлин. 109 Прясло — участок стены между двумя башнями. 110 1294 год. 111 1285 год. 112 1293 год. 113 Братинич — племянник. 114 1296 год. 115 Съезд русских князей в Любече на Днепре в 1097 году провозгласил принцип наследования князьями владений своих, отцов: «каждо бо держит отчину свою». 116 23 июня. 117 1298 год. 118 1277 год. 119 18 августа. 120 1299 год. 121 4 марта 1299 года. 122 Охабень, или захабень — длинный узкий коридор между каменными стенами, примыкавший с внутренней сто-роны кремля к воротам; на другом конце охабня были еще одни — внутренние — ворота, которые должны были сдержать врага, если он ворвется через наружные ворота в охабень. Охабень обычно покрывался сверху боевым настилом с бойницами для лучников. 123 14 сентября 1300 года. 124 Рязанская сторона — земли между Окой, Проней и Осетром, район развитого пашенного земледелия. Кроме того, в Рязанском княжестве было еще две «стороны» — Мещерская и Степная, примыкавшие к Дикому Полю. 125 20 сентября. 126 Отъезд — феодальное право перехода вассала на службу к другому сюзерену. На Руси правом отъезда пользовались «слуги вольные» и бояре, и отъезд не считался изменой. Право отъезда было отменено только в XV веке, при великом князе Иване III. 127 Послух — свидетель. 128 15 мая 1302 года. 129 Постриги — обряд совершеннолетия молодого князя. 130 1303 год. 131 В составе Лаврентьевской летописи сохранилось «Поученье» князя Владимира Мономаха (1053–1125), в котором он изложил, в частности, свои представления о княжеской власти, свои требования к «идеальному» князю. 132 Сверстные — ровесники. 133 Ловы — охота. 134 Князья Александр и Борис в 1306 году бежали в Тверь, изменив Юрию Московскому. Александр умер в Твери в 1308, Борис — в Новгороде в 1322 году, где был иноком в монастыре. 135 1303 год. 136 1304 год. 137 Для месяца июля это примерно шесть часов утра по современному счету времени.